4. Выбор и зрелость занятых в труде

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

4. Выбор и зрелость занятых в труде

В любом виде труда люди могут быть уравнены по своему социальному я-могу, но неизбежно будут отличаться по степени своего усердия и искусности. Соответственно будет отличаться и продукт их труда — количественно и качественно. Естественно было бы ожидать, что лучшие работники пользовались бы большим вознаграждением за свой труд, большим почетом и уважением.

Однако историческая практика показывает, что происходило это далеко не всегда.

Дело в том, что во всякой сфере деятельности превосходство одного человека над прочими переживается этими прочими болезненно. Если кто-то, кого я считал равным себе, в чем-то меня обогнал, он тем самым открыл мне через сравнение с собой мою несвободу, мое не-могу, что неизбежно вызовет во мне чувство неудовольствия, какую-то долю страдания. Пытаясь избавиться от этого страдания, я могу либо напрячь свои силы — и попробовать сравняться с обогнавшим меня, либо постараться забыть, о его превосходстве, то есть прибегнуть к спасительному неведенью.

Первый путь — догнать, — конечно, нелегок, но и второй в данном случае оказывается непрост. Ведь мой трудолюбивый и умелый сосед живет не за тридевять земель, а рядом, его достаток и преуспеяние возрастают у меня на глазах, он дан мне инконкрето. Значит, неведенье может сработать лишь тогда, когда мне действительно удастся помешать соседу демонстрировать свое превосходство, когда я силой заставлю его вернуться к среднему уровню. А так как средний уровень всегда составляет большинство любой группы людей и мое подсознательное стремление разделяется этим большинством, то сообща нам не будет стоить большого труда принудить его либо уйти от нас, либо отказаться от каких-то особых преимуществ.

Кто же может нам, всемогущему большинству, помешать в осуществлении такого намерения? Властный распорядитель, заинтересованный в поощрении трудолюбивых? Да, пожалуй, Верховная власть и законы, твердо охраняющие права человека на продукт своего труда? Без сомнения, и они тоже. Но заглушить само недоброжелательство, подавить злобную ненависть в самом истоке ее — в нашей душе — мог бы только выбор веденья. Только при условии, что искусный труженик и из абстракто изгнания будет являться нашему сознанию с такой же ясностью, как и из конкрето соседства, что и в случае лишения его зримых выгод мы будем помнить о его превосходстве, — только это сделает бессмысленным всякое преследование его с нашей стороны и оставит единственный путь — попытаться догнать.

Там, где торжествует неведенье, жизнь трудовых групп исподволь нащупывает такие формы организации, при которых различия между людьми по трудолюбию и умелости не были бы заметны. Где побеждает веденье, там формы трудовой деятельности изменяются в сторону большей индивидуализации, там неравенство трудовой энергии становится заметным и каждый вынужден брать за эталон не средний уровень производительности, а высший, что поневоле резко повышает количество и качество продукта.

Нигде в истории эта закономерность не проявлялась с большей наглядностью, чем в ситуациях возникновения и распада сельскохозяйственных общин. В большинстве стран община являлась поначалу формой самоорганизации крестьян, обеспечивала взаимопомощь, самозащиту (экономическую, а порой и военную), давала начатки нравственного чувства, обучала приемам труда, осуждала провинившихся, выделяла лучших, поддерживала больных, престарелых и одиноких. Но с течением времени она все больше и больше делалась опорой неведенья, стремившегося уравнять лентяев с тружениками, неспособных с умелыми, ревниво преследовала всякие попытки нововведений в агротехнике, превращалась в тормоз для развития хозяйства. Было «установлено долгим опытом, что общинные или открытые поля являются крупной помехой общественному благу и улучшениям, которые всякий мог бы сделать на своем поле» (74, с. 131).

В Англии XVI–XVIII веков разрушение общины происходило под знаком так называемых «огораживаний». При общинном землепользовании пахотная земля каждой деревни делилась на три больших поля (трехпольный севооборот) и все были обязаны придерживаться общего способа обработки. Артур Юнг говорит, что он никогда не видел более жалких урожаев, чем яровые хлеба на общинных полях. Владелец, желавший извлечь из земли больший доход, не мог заставить всю общину применять более прогрессивные методы обработки. Но он мог выделить, «огородить», часть общинного поля для тех наиболее смелых и энергичных, кто пожелал бы вести хозяйство на индивидуальной основе. Естественно, желающие находились. «Самые крупные огораживания XVI века имели место в Суффолке, Эссексе, Кенте и Нортгемптоншире, которые, благодаря этому сделались самыми богатыми графствами» (74, с. 26, 29). Однако там, где одни производят намного больше других, последние (при господстве рыночных отношений) неизбежно разоряются. Обнищавшие деревни, брошенные дома, толпы нищих, бродящих по дорогам, — вот были бросавшиеся в глаза последствия огораживаний, вызвавшие на первых порах возмущение общества. Во времена Тюдоров (XVI век) все полемисты были на стороне общин и общинников, против огораживаний. Понадобилась двухвековая борьба с неведеньем, отразившаяся в победах религиозных и политических, чтобы взгляды общества и в сфере организации труда смогли перемениться. В начале XVIII века «сельскохозяйственные писатели уже стали называть общины сборищем ленивых и вороватых людей, у которых овцы выглядели жалкими, были покрыты клочковатой шерстью и заражены шелудивостью» (75, с. 318). К концу XVIII века сельское хозяйство страны было почти полностью переведено на начала индивидуальной аренды, и, думается, этот факт немало способствовал тому, что Англия смогла выдержать континентальную блокаду, устроенную Наполеоном.

Аналогичный процесс можно заметить в Древнем Китае. Вплоть до V века до P. X. сельскохозяйственная община была настолько цельным организмом, что являлась единицей налогового обложения, связанной круговой порукой и взаимной ответственностью перед центральным правительством переход к индивидуальной обработке земли происходил очень медленно. Наделение крестьянской семьи землей сначала носило временный характер; так как наделы отличались по качеству почвы, устраивались постоянные возвраты их и переделы между общинниками. Моменты этих переделов, естественно, сопровождались раздорами, «вспыхивали такие скверные дела, как волнения, обман и утайка… Широкое распространение частной земельной собственности в царстве Цинь произошло после проведения в 359–348 годах до P. X. реформ Шан Яна, в результате которых была отменена система общинного землепользования, за народом было признано право собственности на земельные участки, разрешалась свободная купля-продажа земли… Из полновластного земельного собственника, какой она была раньше, община превратилась… в самоуправляющееся объединение частных земельных собственников, вне которого землевладение было, по-видимому, невозможно» (58, с. 93, 98). Представляется очевидной связь между этим процессом и невероятным усилением царства Цинь, приведшим к покорению шести других китайских царств и к образованию в 221 году до P. X. первой всекитайской империи (Цинь).

В России XVIII–XIX веков община — мир — тоже играла огромную роль. Существенными особенностями общинного владения землей, каким оно сложилось к реформе 1861 года, можно признать: 1) обязательную уравнительность наделов, 2) строго сословное значение общины и 3) круговую поруку. Земля распределялась соразмерно с рабочей и податной мочью крестьян, то есть земля делилась между дворами по наличным рабочим силам каждого двора, и делилась принудительно.

«Ни этой принудительной уравнительности участков с их пределами, ни сословного характера поземельных крестьянских обязанностей не находим (мы) в сельских обществах XV–XVI веков. Крестьянин (тогда) брал себе участок „по силе“… договариваясь об этом с владельцем (земли) без участия сельского общества» (36, т. 3, с. 87). Таким образом, трудолюбию и рачительности не ставилось пределов и они могли реализовать себя на полную мощь. Мы не имеем точных данных о количестве зерна, производившегося на душу населения в XVI веке, но имеем свидетельство. Палицына, писавшего, что «во время трехлетнего неурожая при царе Борисе у многих в житницах сберегались огромные запасы давно засыпанного хлеба и этими старыми запасами кормились свои и чужие в продолжение 14 смутных лет» (36, т. 2, с. 298). О наличии подобных излишков в пору расцвета общинного землепользования и крепостного права не могло быть и речи; общая бедность страны этих, времен достаточно ярко отражена в русской литературе и путевых записках иностранцев.

Процесс распада общины, начатый реформой 1861 года и набравший силу после «столыпинского» указа 1906 года, заметно интенсифицировал сельское хозяйство, направил силы русского крестьянина на освоение новых методов и новых районов. Однако глубокие традиции жизни в атмосфере общинно-крепостнического неведенья, с одной стороны, половинчатость и непоследовательность политики правительства в крестьянском вопросе (политическое неведенье) — с другой, призывы к «доброй старине», вызванные тягостным зрелищем неизбежного обнищания части народа (неведенье научно-социологическое), — с третьей — все тормозило это движение так успешно, что к 1917 году индивидуально-крестьянское землепользование так и не сделалось устойчивым и преобладающим. Именно в этом традиционном неведенье, в ненависти мира к «кулаку-мироеду», то есть к крепкому хозяйственному мужику, Сталин мог найти опору и молчаливое пособничество всего народа в одном из самых страшных своих преступлений — в раскулачивании. И только в традициях веденья, утвердившихся в некоторых странах Восточной Европы, можно искать объяснения тому факту, что, несмотря на весь нажим, колхозы в них так и не принялись.

В промышленности оседло-земледельческой эры наиболее распространенной формой организации труда явилось объединение работников по профессиям — цех. Имея отдаленное сходство с нынешним профсоюзом, цех тоже делал «обыкновенно невозможным самостоятельный труд для всякого пришлого негорожанина, а приобрести права гражданства можно было, лишь прослужив свой срок ученичества (около семи лет)» (74, с. 95). Цех определял цены, следил за качеством товаров, присваивал «квалификацию», наказывал провинившихся, защищал обиженных, помогал обедневшим. Как всякое преодоление анархии в человеческом общежитии, цех изначально был шагом вперед, знаменовал собой победу выбора веденья, заставившую мелких производителей забыть конкрето сегодняшней розни и ненависти и сплотиться между собой ради абстракто будущих доходов и преуспеяния.

Однако, так же как и сельская община, цех не был повсюду и во все времена одним и тем же. Никогда не утихающее противоборство между веденьем и неведеньем продолжалось, и именно оно видоизменяло структуру этой организации то в одну, то в другую сторону. Ведь неравенство трудовой энергии в промышленном производстве, где люди работают над одними и теми же изделиями, делается особенно заметно, колет глаза с особенной силой. Поэтому цех мог оставаться кооперацией свободно конкурирующих мастеров только там, где уровень веденья был достаточен, чтобы сдержать разгорающиеся страсти в известных границах.

Так по большей части и происходило в вольных городах-республиках. Города эти много терпели от внутри- и межцеховых раздоров, нередко дело доходило до уличных кровопролитий, и все же они не посягали на самостоятельность и самоуправление цехов. Зато и уровень производства в них был так высок, что по своему богатству они обгоняли многие крупные державы. Пусть во Флоренции цеха часто выходили на площадь с развернутыми знаменами и «стали так могущественны… что все управление республикой оказалось в их руках» (50, с. 114); но это были те самые цеха, которые производили самое лучшее в мире сукно и обеспечивали республике господство на всех рынках, служившее источником ее невероятного богатства.

Там же, где неведенье распространялось настолько, что захватывало верховную власть в государстве, оно немедленно вступало в союз с силами неведенья внутри цехов для того, чтобы подавлять всякую личную инициативу и насаждать уравнительные принципы.

Особенно наглядно этот процесс являет себя в истории крупных деспотий.

В Испании с установлением абсолютизма обнародуется «огромное количество грамот, постановлений, распоряжений, касающихся торговли, сельского хозяйства и ремесла, проникнутых духом протекционизма… С 1494 по 1501 год было дано восемь (королевских) распоряжений, касающихся производства сукон, а в 1511 году — общий свод, включающий 120 законов; в 1494-м принят указ о вышивальщиках тканей; в 1496-м — об оружейниках Овьедо; в 1499-м — о башмачниках, и так далее… Возрастает стремление к мелочной регламентации и громоздким техническим предписаниям (причем инициатива регламентации исходит часто от самих ремесленников)… Например, в уставе 1481 года предписывается, чтобы башмаки имели не больше одной подметки; в другом уставе — 1500 года — запрещается кроить одежду поперек, оторачивать куртки мехом и т. д.; следует отметить также тенденцию цеховых статутов к наивозможному уравнению условий работы различных мастеров… Сырье распределялось поровну между мастерами и строго преследовались нарушения подобных правил. Но больше всего вреда причиняло широко применявшееся регулирование цен» (1, т. 1, с. 487, 490).

Когда неведенье проявляется в переходе к уравнительному наделению землей внутри общины, его можно лишь угадывать. Когда же оно обретает язык закона или постановления, его можно опознать с первого слова. Сама мелочность подхода к хозяйственным проблемам демонстрирует ум, совершенно неспособный к абстрагированию, отзывающийся только на конкретное. Так и видишь этих предприимчивых мастеров, чьи прочные башмаки с двумя подметками или красивые куртки, экономно выкроенные (поперек) и отороченные мехом, пользовались, должно быть, особенным спросом, и так и слышишь жалобы их завистливых и нерадивых собратьев по ремеслу, добивающихся наконец у власти желанной цели: запретить!

Все это происходило во времена, когда Испанией управляли далеко не худшие короли. «Католическим супругам», Фердинанду и Изабелле, судьба их страны и народа отнюдь не была безразлична. Они проводили свои дни в государственных заботах, стремились покончить с любой внутренней распрей или раздором, о которых им становилось известно. Они даже могли считать себя отзывчивыми, ибо действительно отзывались — на самые громкие жалобы. Жалуется же громче всех, как правило, неведенье, стремящееся заглушить собственным криком сознание своей несостоятельности. Из среды духовенства громче всего доносились вопли о проникновении ересей, и венценосные супруги, не будучи по природе жестокосердными, учредили тем не менее особую инквизицию с Торквемадой во главе. Из среды испанской знати неслись жалобы на захват мест инородцами, и они ввели «испытания чистоты крови, требовавшие от претендентов на государственные должности доказать, что в их роду не было лиц еврейского и мавританского происхождения» (1, т. 1, с. 453) (при том что духовником королевы был выкрест Эрнандо де Талавера). Среди финансистов, предпринимателей и торговцев, как всегда, находились такие, кто сваливал свои неудачи на засилье евреев, — и они в 1492 году постановили изгнать из страны полумиллионный народ. Что уж после этого говорить об удушении мелочной опекой? Но думается, что и это было немаловажным этапом в той работе, которую надо было проделать неведенью, чтобы довести цветущую страну до той пропасти нищеты и позора, в какой она оказалась сто лет спустя.

Абсолютная неконтролируемая власть одного человека над государством есть апофеоз торжества неведенья в политической сфере. С вершины трона неведенью гораздо легче проникнуть и в остальные сферы общественной жизни. Потому-то те же черты устройства производственной жизни (мелочная регламентация, опека, запрещение всяких отклонений даже в лучшую сторону) мы находим почти во всех империях: Римской, Византийской, Турецкой, Российской. Они же демонстрируют нам другую общую черту: принудительное дробление ремесла на мелкие специальности. В Византии «под страхом наказания плетьми и конфискации имущества запрещалось заниматься двумя различными ремеслами, даже близко подходившими друг к другу» (5, с. 603). В Риме с установлением империи «процесс обособления отдельных ремесел. заметно подвинулся вперед. В кузнечном деле не только различаются обработка меди и железа, но и эти последние, в свою очередь, распадаются: обработка меди — на профессии выделывателей горшков, канделябров, фонарей, гирь, шлемов и щитов; обработка железа — на профессии слесарей, ножовщиков, изготовителей топоров, мотыг, серпов и так далее» (77, с. 234).

Некоторые историки склонны рассматривать эту черту как положительную, видя в ней прогрессивное разделение труда. На самом же деле к разделению труда в современном смысле слова, то есть к разделению процесса производства одного изделия на ряд простейших технологических операций, подобная практика никакого отношения не имеет. Когда под угрозой наказания плетьми изготовителю топоров запрещается изготовлять ножи, мотыги или серпы, делается это не для того, чтобы он достиг совершенства в изготовлении топоров, а лишь для того, чтобы исключить всякую возможность конкуренции, чтобы установить для каждой профессии глухую, неуязвимую монополию — мечту всякого неведающего. Пусть рынок завален топорами, пусть их никто не покупает, а из-за нехватки серпов погибает урожай на полях — неведенью нет до этого дела. Сиди и штампуй свои топоры, лишь бы не нарушалась монополия.

В пределе своем подобная тенденция приводит к образованию еще более опасного явления — производственных каст, в которых сын автоматически наследует профессию отца. Так, в Спарте «глашатаи, флейтисты и повара наследовали отцовское ремесло; на смену потомкам глашатаев не назначали посторонних из-за зычного голоса, но должность оставалась в той же семье» (15, с. 290). Иметь глашатая, голос которого едва слышен впереди стоящим, еще не так страшно. Но когда число, скажем, каменщиков зависит не от потребности в них, а от их плодовитости; когда пекари выпекают хлеб с любыми примесями, ибо знают, что покупателям все равно некуда податься; когда горшечники как хотят поднимают цены на свой товар, а кузнецы как хотят понижают цены на уголь для горнов; когда зубодеры в погоне за заработком вырывают три здоровых зуба прежде, чем доберутся до больного; когда оружейники выпускают по отцовским заветам медные мечи, несмотря на то что неприятель подступает к границам уже с железными, — тогда все общество оказывается на грани катастрофы. Именно такое положение и устанавливалось в конце концов в некоторых странах весьма древней культуры — «Индии или Древнем Египте, где каждый человек в силу религиозных правил обязан был наследовать профессию своего отца и где самым ужасным святотатством считалось менять ее на другую профессию» (64, с. 61).

С того момента, как неведенье укрепится в сфере организации труда под видом религиозных правил, никакая даже самая сильная, разумная и дальновидная власть изменить ничего не сможет. Любая попытка реформы столкнется с разъяренной корпорацией производителей, приученных смотреть на свою монополию как на святое право, завещанное отцами, и готовых скорее восстать или умереть с голоду, нежели перейти к иной организации труда, требующей от них большей отдачи энергии, большей сосредоточенности и ответственности. Конечно, они страдают при этом, как и все, от общей слабости и отсталости государства, от собственной бедности, от болезней, тесноты, необразованности. Но для того чтобы они могли связать абстракто предлагаемой реформы с конкрето своих несчастий и пожертвовать ей конкрето своих монопольных прав, для этого нужны такие значительные победы выбора веденья, такое возрастание духовной зрелости, которые возможны только при глубоком духовном движении или при мощном толчке извне.

В наши дни самым мощным толчком, самым серьезным испытанием зрелости народа был и остается момент перехода из эры оседло-земледельческой в эру индустриальную.

Когда лодки, спускающиеся по реке, достигают бурного порога, гребцам нужно особенно дружно грести, чтобы рулевой мог направлять лодку точно по фарватеру, чтобы она слушалась руля. Если же гребцы пытаются в страхе затормозить, или вступают в споры, или поднимают весла и отдаются на волю волн, тогда никакой рулевой управлять не сможет. Лодка начнет биться о камни, терять людей, грузы, а то и вовсе разлетится в щепы.

То же самое происходило и с государствами, преодолевавшими на наших глазах грандиозный исторический «порог». Только те из них, кому выбор веденья обеспечивал высокий уровень зрелости, где «рулевые» и «гребцы» действовали в известном согласии, смогли преодолеть его почти без потерь. Для остальных же переход этот неизбежно сопровождался трагическими и кровавыми событиями. И чем дальше они продвигались вперед, тем глубже неведенье проникало во все сферы их общественной жизни. Однако и те страны, которые ушли далеко вперед и, казалось бы, счастливо обогнули множество подводных камней и водоворотов, столкнулись сейчас с новой угрозой распространения неведенья — и именно в сфере труда.

Профсоюзы так же, как и в прежние времена община и цех, преследовали при своем возникновении благую цель: защитить права трудового населения, организовать его, упрочить его положение в Мы, вооружить против бесстыдной эксплуатации, преодолеть беспорядочную борьбу и побоища между самими производителями. Каждая из этих организаций поначалу явилась крупной победой веденья в деле социального устройства. Но всякая победа веденья превращает абстракто маячившей впереди цели в конкрето твердо удерживаемых прав. А чем шире и богаче конкрето, тем сильнее возбуждает оно человеческие страсти здесь и сейчас, тем сильнее позиции неведенья. И вот над профсоюзами, как в свое время над цехом и общиной, нависла угроза превратиться из орудия самозащиты в орудие завоевания монополии.

Что значила монополия какой-нибудь профессии в прежние времена? Конечно, она тормозила прогресс производства, конечно, не позволяла своевременно удовлетворять рынок, конечно, порождала перепроизводство ненужных и некачественных товаров. И все же она не представляла смертельной угрозы существованию общества.

Не то теперь.

Разделение труда и взаимозависимость различных отраслей хозяйства достигла таких степеней, что временный отказ от работы любой профессии ставит всех остальных членов Мы в безвыходное положение. Любой профсоюз, пользующийся неограниченным правом забастовки, приобретает огромную власть. Электрики, шахтеры, машинисты, почтальоны, летчики, врачи, строители, шоферы, продавцы, моряки, грузчики, телефонисты, водопроводчики по очереди хватают государство за горло, требуя повышения своей зарплаты и не обращая внимания на то, что повысить ее можно только за счет других профессий, которые в свою очередь вынуждены будут прибегнуть к крайним мерам.

В странах с традиционно высоким уровнем зрелости профсоюзы пока способны выслушивать какие-то резоны и умерять свои требования ради общенациональных нужд. Но и там рост заработной платы настолько обгоняет рост производительности труда, что инфляция делается хронической болезнью их экономической жизни. В тех же странах, где традиционное неведенье удержало свои позиции и при переходе в индустриальную эру, независимость профсоюзов не раз уже приводила государство на грань полного банкротства и катастрофы (последний пример: Италия 1974 года).

Остановившиеся поезда и автобусы, закрытые отели, потухшее электричество, запертые магазины, молчащие телефоны, неубранные кучи мусора на улицах, вся чехарда бесконечных забастовок настолько утомляют обывателя, что он начинает с оттенком зависти коситься в сторону тоталитарных государств, где неведенье восторжествовало в виде политического порядка, где профсоюзы занимаются исключительно распределением путевок в дома отдыха и все кажется таким устойчивым и спокойным. Он уже поговаривает о преимуществах сильной власти, о необходимости покончить с распущенностью, он уже подает на выборах свой голос за тех, кто обещает свести на нет права и свободы профсоюзов.

О этот обыватель! Если б его окунуть на несколько месяцев в то, что кроется за фасадом устойчивости и спокойствия. Если б он пробегал несколько дней по железнодорожным кассам, пытаясь попасть на исправно движущиеся поезда; если б он провел несколько ночей в вестибюлях гостеприимно открытых гостиниц, где никогда нет мест; если б ему довелось по нескольку раз носить в ремонт только что купленные электроприборы, которые не может заставить работать даже самая стабильная электросеть; если бы выстоял он несколько многочасовых очередей в аккуратно открывающихся магазинах; если б получил пятизначный номер в многолетней очереди на телефон; если б не день и не два, а иногда по нескольку лет карабкался по дороге домой через кучи строительного мусора, оставленного строителями-рекордсменами; если б он курил сигареты со щепками, ел в столовых котлеты наполовину из хлеба, выбрасывал половину купленной в магазине картошки (гнилая), обувал ботинки, имеющие официальный гарантийный срок 25 дней, получал из прачечной изодранное в клочья белье и так далее, и тому подобное, тогда бы он одумался и понял, что качество и количество потребляемых им товаров находятся в прямой зависимости от социальных я-могу тех, кто производит эти товары, что права профсоюзов, охраняющее это я-могу, не такой пустяк, чтобы им можно было швыряться по первому импульсу раздражения. Не испытав же всего этого в конкрето собственного опыта, имея лишь абстракто газетно-журнальной информации, он сможет задавить свое озлобление против забастовщиков и причиняемых ими неудобств только в том случае, если (снова и снова) в нем самом и в его окружении выбор веденья будет поддерживать феномен зрелости на уровне достаточно высоком, устойчивом и прочном.

Все сказанное в этой главе можно обобщить в следующем резюме:

В сфере организации труда в любую эпоху веденье стремится поставить положение работающего в зависимость от качества и количества его труда, стимулируя тем самым рост производительности; неведенье насаждает уравнительный принцип, пытается повсеместно сгладить разницу между энергичным и вялым, искусным и неспособным, рачительным и беспечным, что способствует упрочению социального мира, но ведет к резкому спаду производительной мощи во всех отраслях хозяйства.