5. Веденье и неведенье в борьбе за распорядительную функцию

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

5. Веденье и неведенье в борьбе за распорядительную функцию

С тех пор как многократное усложнение производства, связанное с переходом к оседлой жизни, вызвало появление особого класса распорядителей, неизбежно возник вопрос: кто будет распоряжаться? по какому признаку должно отбирать людей, допускаемых к участию в распорядительной функции?

Еще находясь в кочевом состоянии, почти все Мы независимо друг от друга выработали твердое понятие личной собственности. И почти всюду в моменты перехода виден первоначальный импульс сохранить это понятие неизменным, то есть предоставить распорядительство собственникам.

Распространение денег, казалось, делало понятие собственности универсальным. Пятикнижие, Коран, древние «правды» германцев пытались перевести на денежный язык штрафов даже систему наказаний за уголовные преступления, и, наоборот, за нарушение денежно-имущественных обязательств человек расплачивается личной свободой. Так же и в Русской Правде «целость капитала, неприкосновенность собственности обеспечивается личностью человека. Купец, торговавший в кредит и ставший несостоятельным по своей вине, мог быть продан кредиторам в рабство… Можно сказать, что капитал — самая привилегированная особа в Русской Правде» (36, т. 1, с. 243, 248). Социальное я-могу любого члена Мы приобретало таким образом точную меру: оно равнялось стоимости его имущества и капитала плюс личная свобода, которую он мог перевести в деньги, продав или заложив себя в рабство.

Однако все эти кажущиеся удобства вскоре показали свою изнанку.

Низведение социального я-могу человека к денежному эквиваленту шло вразрез с системой социальных я-могу родового строя. Вместо строгого, освященного религией и обычаем порядка старшинства и взаимного подчинения наступала какая-то чехарда обогащений, разорений, ссор, семейных разрывов, порабощений. С другой стороны, появлялся новый вид богатства, который не укладывался в прежние представления о собственности, — земля. Было понятно, как можно владеть скотом, шатрами, одеждой, золотом, рабами. Но землей?… Ее ведь нельзя было унести с собой или припрятать или уничтожить. Реализовать факт владения можно было только с оружием в руках, отражая притязания любых пришельцев. Отсюда во многих Мы возникало как нечто само собой разумеющееся убеждение, что земля должна принадлежать тому, кто ее защищает, — воину. Так возникли аллоды и бенефиции у франков, лены у норманнов, тимары у персов и турок, поместья у русских. Воин служил вождю, государю, он защищал землю и на этом основании распоряжался ею. Постепенно понятия, образующие этот порядок, расширялись и вскоре не только на воина, но и на всякого человека, несшего службу в пользу верховной власти, стали смотреть как на естественного исполнителя распорядительной функции. На исторической сцене возник распорядитель-служащий, чиновник.

Не только земля явилась новой формой богатства при переходе к оседло-земледельческой эре. Каменные дома, мощеные дороги, ирригационные сооружения, храмы, городские стены и укрепления не укладывались в традиционные представления личного обладания. И тем не менее кто-то должен был руководить их строительством, следить за качеством исполнения, за сохранностью и своевременным ремонтом. Как правило, за такие многотрудные и ответственные дела могла браться только организация — община, храм, монастырь. Появилась третья форма распорядительства — корпоративная.

(Частный владелец участка, трудясь на поле, выполняет трудовую функцию, а привозя урожай на базар — распорядительную; точно так же и корпорация работников — цех, община — принимает участие и в трудовой, и в распорядительной деятельности.)

В первой части книги уже шла речь о том, что весь объем распорядительной функции в любом оседло-земледельческом Мы всегда распределялся между частными собственниками, государственными служащими и корпорациями. Одна из форм на долгий период могла стать доминирующей, но и две другие оставались при этом и никогда не были устраняемы полностью. Нельзя сказать, какая форма распорядительства лучше, какая хуже; различные отрасли государственной экономики в различные периоды времени требуют от распорядителя то максимальной инициативы, энергии, мобильности, то, наоборот, дисциплины, субординации, стабильности. Поэтому можно говорить только об оптимальном сочетании всех трех форм и о тех силах, под действием которых происходит процесс перераспределения между ними всего объема распорядительной функции, то приближающий их к оптимуму, то удаляющий от него. Первое, что бросается тут в глаза: процесс этот должен был всегда вызывать острейшую социальную напряженность, сопровождаться скрытой и явной борьбой между различными группами распорядителей. Участие в распорядительной функции всегда дает человеку значительное расширение социального я-могу. Поэтому всякая передача распорядительных прав от одних к другим встречается гневным возмущением обделяемых и радостным энтузиазмом одаряемых. История любого государства полна описанием смут и массовых кровопролитий, вызванных борьбой за обладание распорядительной функцией. При этом, кажется, нет человека, который бы честно сознался: «Я не способен быть распорядителем». Напротив, каждый считает, что уж он-то бы показал, как надо заправлять хозяйством, дайте только волю.

Нетрудно составить перечень свойств, необходимых идеальному распорядителю. Ясно, что он должен быть предусмотрителен, сообразителен, энергичен, честен, законопослушен, что ему надлежит обладать запасом специальных знаний и некоторыми организаторскими способностями. Ясно также, что чем в большей степени он обладает этими качествами, тем шире должны быть его полномочия в хозяйственной жизни. Наконец, яснее всего остального, что ни такого идеального распорядителя, ни такой прямой связи между способностями и возможностями нигде не существует, что речь может идти только о степени приближения к ним.

Иными словами, оптимальное устройство распорядительной функции подразумевает не только оптимальное распределение всего объема распорядительства между собственниками, корпорациями и чиновниками, но и правильный отбор распорядителей по их личным качествам; не только форму, но и наполнение.

Попробуем теперь проследить, каким образом выбор веденья способствует приближению распорядительной функции к оптимуму и каким образом неведенье противоборствует ему.

а) Угроза оптимальному распорядительству со стороны неведенья народных масс

Что может быть естественнее, чем ненависть бедности к богатству, бесправия к привилегиям? Чувство это во все времена является таким известным и общераспространенным, что нет нужды приводить примеры его проявления в бессмысленных жестокостях бунтов, восстаний, революций. Гораздо плодотворнее для нашего исследования было бы отыскать в истории такую ситуацию, в которой конкрето этой ненависти оказалось бы определенным при помощи абстракто моральных требований или соображениями общественной пользы.

Но отыскать такой пример чрезвычайно трудно. Ведь всякий государственный порядок для подавления страстей толпы использует ту или иную меру насилия, поэтому выделить элемент народного самообуздания почти невозможно. Попробуйте отличить, какая доля общественного спокойствия обеспечена полицией и войском, а какая — сдержанностью народных масс.

Разве что знаменитое удаление плебеев на Священную гору в Риме в 494 году до P. X. являет нам необъяснимый феномен такого массового самообладания. Ведь это не было бегством напуганного, замученного тяжким трудом народа. Нет, это вооруженная армия вернулась из победоносного похода против сабинян, вольсков и эквов и требовала обещанных прав и освобождения должников. И когда сенат отказал, что помешало ей ворваться на улицы и силой добиться выполнения своих требований? «Сначала, говорят, (плебеи) поговаривали об убиении консулов, чтобы им можно было освободиться от (данной ими военной) присяги, но затем, узнав, что никакое религиозное обязательство не уничтожается преступлением, плебеи по совету какого-то Сициния удалились без позволения консулов на Священную гору, на расстоянии трех тысяч шагов от города… Там они спокойно простояли несколько дней в лагере, укрепленном валом и рвом, брали только необходимое для поддержания жизни… В Риме царила ужасная паника и взаимный страх привел всех в недоумение… Затем стали говорить о примирении и согласились на условиях, чтобы у плебеев были свои неприкосновенные магистраты (трибуны), которые бы подавали помощь против консулов и чтобы ни один патриций не имел права взять себе эту магистратуру» (47, т. 1, с. 97).

Было ли это традиционным почтением к авторитету правителей, или религиозным чувством, или отвращением к братоубийственной резне, или признанием за патрициатом особых прав — так или иначе сила, удержавшая в тот момент армию от кровопролитий, могла крыться только в сфере абстрактных представлений. Коль скоро сила этого этически-религиозного абстракто оказалась так велика, что смогла подвигнуть массу вооруженных людей обуздать конкрето своего возмущения и обиды и уйти от родных очагов, мы можем сказать, что уровень зрелости этого народа был необычайно высок, а последующая слава римлян — вполне заслуженной. Даже если допустить, что обстоятельства удаления на Священную гору в значительной мере легендарны, важнейшим фактом остается то, что народ с гордостью хранил именно эту легенду, а не рассказы о том, как он выпускал кишки богачам и резал головы знатным.

В этом отношении раннереспубликанский Рим в течение долгого времени оставался недостижимым примером для многих других республик, стремившихся подражать ему. С грустью сравнивает с ним Макиавелли историю своей родной Флоренции. «Противоречия, возникавшие с самого начала в Риме между народом и нобилями, приводили к спорам; во Флоренции они выливались в уличные схватки… Когда во Флоренции побеждали пополаны, нобили не допускались к должностям и, если они желали снова быть допущенными к ним, им приходилось не только уподобиться простому народу в поведении своем, и в чувствах, и во внешнем обиходе, но и казаться всем такими… Так и получилось, что воинская доблесть и душевное величие, свойственные вообще нобильскому сословию, постепенно угасали» (50, с.99). Не легче приходилось распорядителям-собственникам и во многих полисах Древней Греции. Там «бедняк поднял против богатства настоящую войну. Война эта прикрывалась сначала законными формами: на богатых взвалили все общественные расходы, обременили их чрезмерными налогами, велели им строить триремы, требовали, чтобы они давали народу праздники. Потом усилили в судах денежные пени: за малейшую погрешность приговаривали к конфискации. Трудно сказать, сколько людей было осуждено на изгнание только за то, что они были богаты… Но число бедных все увеличивалось. Тогда они воспользовались своим правом голоса, чтобы постановить или уничтожение долгов, или сплошную конфискацию, а с этим водворить и всеобщее полное расстройство» (80, с. 390).

Народному сознанию было не по силам обнаружить прямую связь между этим увеличением общей бедности и ущемлением распорядителей, которому предавались с такой страстью. Оно видело лишь конкрето собственного обнищания и конкрето их богатства и не понимало, почему же конфискации не обогащают народ, а лишь усугубляют общее разорение. Во всех республиках, где уровень зрелости народа был недостаточен для подавления личной зависти абстрактными соображениями о полезности частнособственнической формы распорядительства, всюду возникали кровавые побоища и распри. Достаточно вспомнить Великий Новгород, где борьба «меньших с большими, купцов и черных людей с боярами и житьими людьми… сплошь и рядом превращалась в открытое междоусобие, сопровождавшееся убийствами, грабежом и сожжением дворов» (49, с. 196). Под гнетом этой повседневной ненависти и всенародного деспотизма сами распорядители постепенно склонялись к мысли о необходимости пожертвовать какой-то частью столь дорогой им свободы. Они начали искать новые формы общественного порядка, власть достаточно сильную, чтобы обуздать разгулявшиеся страсти толпы, но, найдя ее в лице какого-нибудь иноземного владыки или собственного властолюбца, чаще всего попадали из огня да в полымя.

б) Угроза оптимальному распорядительству со стороны неведенья верховной власти

Действительно, сильной власти легче преодолевать несовместимость между врожденной человеческой страстью к равенству и необходимостью сделать распорядителя неравным всем прочим, предоставить ему большее социальное я-могу. В истории встречается немало монархов, искренне стремившихся дать своему государству процветание и внутренний мир, озабоченных сохранением правильного строя социальной пирамиды.

Но любой монарх остается человеком, и в душе его продолжается каждый день борьба между веденьем и неведеньем.

Добро тем народам, которыми правят владыки мудрые, прозорливые, сдержанные. Когда же неведенье получает в монаршем сердце решительный перевес, тогда все стороны жизни в его государстве, и распорядительная функция в том числе, оказываются под серьезной угрозой. Собственные сиюминутные страсти, прихоти, порывы, суеверия, страхи, предрассудки становятся тогда для единовластного повелителя главнейшим руководством в его действиях. Даже соображения реальной выгоды и пользы в ближайшем будущем не могут теперь подействовать на него. Он видит и понимает только здесь и сейчас.

Главная вещь, которая нужна владыке здесь и сейчас, это деньги. Пользуясь неограниченной властью, он всегда находится лицом к лицу с соблазном добыть деньги незаконным путем, а там хоть потоп. Монополия на чеканку монеты или выпуск банкнотов, например, дает ему возможность расплачиваться обесцененными деньгами. Византийские императоры, турецкие султаны, испанские короли пускали в оборот огромное количество монет низкой пробы, сберегая на этом тонны золота и серебра. Французский король Филипп Красивый (1285–1314) даже заслужил прозвище «Фальшивомонетчик»: в его царствование «монеты подделывались почти ежегодно, из 56 королевских указов о монетах 35 имели предметом их подделку» (18, т. 3, с. 285).

Другой способ — принудительные займы (как правило, без отдачи). Абсолютизм постепенно приходит к убеждению, что кошельки и сундуки его подданных должны быть открыты для него в любое время. Он запускает в них руку когда вздумается, а всякое выражение недовольства объявляет бунтом. Он посылает сборщиков «добровольных» пожертвований обходить дома горожан, как Филипп II в Испании, или ставит их у касс, выдающих зарплату, и заставляет подписываться на займы, как Сталин в России. Когда же придет объявленный срок платежа, властитель либо сделает вид, что ни о чем не помнит, либо объявит себя банкротом (Эдуард III Английский, Карл II Испанский) — и пусть кредиторы попробуют взыскать с венценосного должника.

Пошлины на ввоз и вывоз, установление внутренних таможен, обложение всякой торговой и промышленной активности, а с другой стороны — продажа откупов и монополий за бешеные деньги — эти и им подобные финансовые приемы мы можем встретить почти в любой деспотии. Естественно, промышленность и торговля приходят в упадок, а вслед за ними, не получая сбыта, хиреет и сельское хозяйство. Всякий человек, имеющий капитал, спешит припрятать его; всякое предприятие, приносящее доход, спешит закрыться, чтобы не привлекать жадных взоров властей; всякое нововведение и усовершенствование душатся в зародыше господством монополий; всякий товарообмен замирает под грузом непосильных пошлин.

До тех пор пока абсолютная власть находится в руках человека, избравшего неведенье, надеяться на перемены в хозяйственной жизни не приходится. Для того чтобы распорядительная функция могла возобновить свою нормальную деятельность при сохранении единовластия, нужен, по крайней мере, здравый смысл Елизаветы Английской, которая «немедленно и сразу уничтожила все дарованные ей самой монополии» (20, т. 2, с. 390), когда палата общин разъяснила ей таящуюся в них опасность; или дальновидность Ашшурбанипала, восстановившего права крестьян — земельных собственников; или смелая энергия Петра I, осознавшего своим умом еще до Адама Смита, что богатство государства состоит не столько в золоте, сколько в производительной мощи. В противном случае распорядитель окажется первой жертвой близорукой жадности неведенья, облеченного всей полнотой верховной власти.

Конечно, все вышесказанное не значит, что властное неведенье питает отвращение к распорядительной функции как таковой. Кто-то должен распоряжаться — с этим оно вполне согласно. Ему ненавистен в первую очередь распорядитель-собственник. Причем чувство это в некоторых случаях наглядно демонстрирует свою иррациональность. Китайский император Цинь Ши-хуанди хвастался тем, что «заставил (население) заниматься основным делом; поощрял земледелие и искоренял второстепенные занятия» (58, с. 161), то есть торговлю и финансовую деятельность. Сталин с таким же упорством искоренял нэпманов. И тот и другой деспот испытывали острую нужду в денежных средствах, и тот и другой могли бы получить умеренными налогами от торговцев гораздо больше, чем конфискациями и застенками. Но неведенье тем и отличается, что оно может зарезать даже курицу, несущую золотые яйца.

Чаще всего коронованное неведенье стремится прибрать распорядительную функцию к рукам, вытеснить распорядителя-собственника распорядителем-служащим. Ему кажется, что таким образом все возможности распорядительства окажутся в его руках. Чиновничья сеть Древнего Египта, Китая, Византии, Турции, Испании, России порой достигала таких размеров, что принимала на себя основной (а порой и весь) объем распорядительной функции. Даже там, где распорядитель-собственник был огражден от покушений кастово-сословными барьерами, центральная власть порывалась ущемить его права, передать их своим слугам. Во Франции Людовика XIV поместное дворянство посредством развития сети чиновников постепенно было превращено из класса активных распорядителей в паразитирующую прослойку. «Все законодательство и вся административная практика согласно и неуклонно действовали против местного владельца, стараясь отнять у него все живые общественные функции и оставить его при одном голом титуле… Уже с давних времен дворяне очень слабы против интенданта короля. Двадцать человек дворян не имеют права собраться вместе, чтобы обсудить какое-нибудь дело, без особого дозволения короля… Управление деревней совершенно не касается местного владельца, так что он не имеет даже права надзора: раскладка налогов, набор рекрутов, поправка церкви, созыв приходского собрания, прокладка дорог, основание благотворительных учреждений — все это дело интенданта или общинных властей, назначаемых интендантом… Удаленный от дел, свободный от налогов, дворянин живет одиноким, чужим среди своих вассалов… Он является к возделывателям этой земли, и без того уже истощенной казенными поборами, лишь для того, чтобы потребовать свою долю» (76, с. 54, 53, 58).

Подобное выхолащивание распорядителя-собственника превращает экономическую жизнь государства в судорожное переползание от одного урожая до другого и рано или поздно приводит его на грань катастрофы. «Народ походит на человека, бредущего через болото, где вода восходит ему до рта: при малейшем понижении дна, при малейшей волне он теряет почву под ногами, погружается в воду и захлебывается… Мрачен вид страны, в которой сердце перестало гнать кровь по самым отдаленным жилам… Из главных провинциальных городов Франции отходила в Париж раз в неделю одна почтовая карета, да и та не всегда бывала полна: вот вам что касается денежных дел. Из газет имелась только одна „Газетт де Франс“, выходившая два раза в неделю: вот вам что касается движения умов» (76, с. 439, 68).

А ведь это сказано о Франции Монтескье, Вольтера и энциклопедистов! Что же тогда говорить о других?

В Испании XVII века, пронизанной клерикально-чиновничьей саркомой насквозь, голод и голодные бунты были обычным явлением. В странах же, подобных Турции, Китаю или России, неведенье порой достигало столь полного торжества, что ни один беспристрастный свидетель не допускался проникнуть дальше дипломатических приемных, а когда проникал и пытался описать, что там творилось, цивилизованный мир отказывался верить — так это было страшно. «Я удалялся в деревни и изучал положение людей, обрабатывающих землю, — пишет Франсуа Вольней о Турции XVIII века. — И повсюду я видел только грабительство и опустошение, только тиранию и нищету» (56, с. 215). «Князья и дьяки определяются на место самим царем и в конце каждого года обыкновенно сменяются, — сообщает нам Флетчер о России времен Годунова. — Метод обогащения царской казны состоит в том, чтобы не препятствовать насилиям, поборам и всякого рода взяткам, которым должностные лица подвергают народ в областях, но дозволять им все это до окончания срока службы, пока они совершенно насытятся; потом поставить их на правеж и вымучить из них всю или большую часть добычи… В какой же степени поступки тамошних властей тягостны и бедственны для несчастного угнетенного народа, населяющего эту страну» (79, с. 48). В ханьском Китае коррупция чиновничьей системы довела страну до того, что «торговля замерла… в 204 году был издан указ о сборе всех налогов натурой, а несколько позднее императорским указом были отменены деньги и в качестве средства обмена стали употребляться зерно и шелк… (Голод был такой, что) люди превратились в людоедов, и кости мертвецов были разбросаны по всей стране» (68, т. 2, с. 537).

И тем не менее распорядитель-служащий демонстрирует необычайную историческую живучесть. Его позиции укрепляются не только неведеньем центральной власти. Неведенье трудового народа также скорее соглашается терпеть над собой назначенного чиновника, нежели частного владельца. Когда обширное социальное я-могу распорядителя связано лишь с занимаемым постом, а не с личностью человека, зависть меньше терзает душу большинства и социальный мир становится легче достижимым. Распорядителем-собственником может быть только человек определенных способностей, распорядителем-служащим может быть всякий — лишь бы он готов был исправно следовать приказаниям начальства и инструкциям. Свободных предпринимателей часто поражает отсутствие деловых качеств у «деловых людей» тоталитарных государств, то есть у чиновников. Они не понимают, что в условиях строгой чиновничьей субординации выдающиеся качества становятся пороком, а сокрытие, подавление или, еще лучше, отсутствие их — добродетелью. Они также не отдают себе отчета в том, что отсталый народ порой и не имеет достаточного числа способных, знающих, ответственных и энергичных людей для формирования распорядительной функции на частнособственническом принципе; на служебном же принципе распорядительную функцию можно построить всегда, из любого человеческого «материала».

Здесь мы вплотную подошли к важнейшему моменту — к личным качествам распорядителя.

в) Угроза оптимальному распорядительству со стороны неведенья самих распорядителей.

«Кто способен предвидеть и предусматривать, тот и господин» (4, с. 3). Это замечание Аристотеля в переводе на язык метаполитики будет звучать так: «По выбору веденья распорядитель должен значительно превосходить средний уровень». Мало того что ему надлежит быть прозорливым, внимательным, знающим, сообразительным, целеустремленным, обладать чувством личной и социальной ответственности — уровень веденья его должен быть так высок, чтобы ему было по силам совладать с конкрето незаурядного богатства и влияния, связанного с распорядительством, не ослепнуть от блеска золотого тельца.

По страницам реалистических романов XIX и XX веков бродят десятки героев одной и той же судьбы: пылкий, одаренный юноша вступает в жизненную борьбу, исполненный лучших намерений и высоких идеалов, но чем большего успеха он добивается благодаря своим талантам, тем становится грубее, эгоистичней, безжалостней, тем полнее жажда богатства и власти подчиняет себе его душу. Нечто похожее происходило много раз в историй и с целым сословием распорядителей. Проявляя в начале своего поприща незаурядные деловые и нравственные качества, оно достигало заметного процветания, но затем конкрето самого этого процветания становилось той почвой, на которой неведенье распускалось пышным цветом и в конце концов заглушало все достигнутое.

Любая из трех возможных форм распорядительства оказывается уязвимой для проникновения неведенья — каждая на свой манер.

Служебное распорядительство нуждается в преобладании выбора веденья, как никакое другое. Честный, исполнительный, знающий чиновник, преданный долгу, готовый «за совесть» исполнять свои обязанности лучше, чем «за страх», — вот главное условие, при котором служебная форма может быть достаточно эффективной. Возможно, при своем зарождении в переходные эпохи она в значительной мере опирается на то, что под рукой есть достаточное количество людей высокого уровня веденья.

Так, население Малой Азии под управлением завоевателей-сельджуков поначалу почувствовало некоторое облегчение после изощренного грабежа, которому его подвергали византийские чиновники, вконец распустившиеся при слабой династии Ангелов. Турки даже «предоставили свободу крепостным и рабам из поместий византийских феодалов» (56, с. 8), и поначалу каждый воин-ленник довольствовался сбором одной десятой урожая со своего лена. Должно было пройти несколько десятилетий, прежде чем он, поддаваясь развращающему действию богатства, вошел во вкус и начал грабить отданных на его волю крестьян не хуже своих предшественников.

После завоевания Англии «простые нормандцы сделались богатыми и влиятельными людьми в новых владениях их государя. Каждое поместье, крупное или мелкое, жаловалось на условия службы его владельца по требованию короля». Конечно, «военнослужащие» Вильгельма Завоевателя не были самыми гуманными распорядителями, но, по крайней мере, привычка к воинской дисциплине удерживала их от бессмысленных жестокостей по отношению к управляемым. Пятьдесят лет спустя ленные владельцы из старательных слуг короны превратились в жадных и непокорных грабителей, ослепленных страстью наживы и власти. Англия оказалась «в руках баронов, и их насилия дают понятие о тех ужасах, от которых ее спасало суровое правление норманнских королей» (20, т. 1, с. 102, 121).

Так и в наши дни — расширение служебной формы распорядительства, связанное с переходом в индустриальную эру, не приводит сразу к заметному экономическому спаду только в тех странах, где высокий уровень зрелости обеспечивает на первых порах народное хозяйство кадрами квалифицированных и ответственных руководителей. Можно безнаказанно национализировать некоторые отрасли промышленности, если администраторы, поставленные управлять ими, воспитывались в традициях веденья. Можно национализировать даже все хозяйство вплоть до мелких лавок, мастерских, аптек, если при этом оставить прежних владельцев заведующими — по привычке они будут выполнять свои обязанности с прежним старанием.

Но пройдет пятьдесят лет — и положение в корне изменится.

Порывая причинную связь «рвение — успех», служебное распорядительство неизбежно распахивает двери наступающему неведенью. Ведь всякий человек будет направлять свои силы только туда, где он может ожидать расширения своего социального или экономического я-могу. Рентабельность же или нерентабельность порученного хозяйственного объекта, как правило, очень мало влияют на положение чиновника. Его немного похвалят за успехи, немного поругают за их отсутствие, переведут на другой объект за полный провал; так стоит ли переживать и надрываться из-за таких пустяков? Гораздо больше ему может дать подхалимаж и выслуживание, по отношению к вышестоящим, подсиживание и интриги по отношению к равным, подавление всякой одаренности по отношению к подчиненным, взяточничество прямое и косвенное, злоупотребление служебным положением в угоду родственникам и приятелям, разбазаривание и присвоение казенных средств, грабеж потребителя там, где нельзя ограбить казну, — на все это распорядитель-служащий будет тратить максимум своей энергии и лишь малую часть — на саму профессиональную деятельность. В такой среде любой честный человек будет задыхаться, чувствовать себя одиноким и беспомощным, вызывающим всеобщее недовольство; любой способный и преданный пользе дела будет так колоть глаза остальным, что его, придравшись к пустячной ошибке, поспешат убрать. И того и другого неведенье заглушит так же дружно и бессознательно, как сорняки глушат культурное растение.

Неуклонно разрастаясь, бюрократическая машина рано или поздно губит хозяйство страны, которым она призвана руководить. Причем было бы весьма наивно связывать хозяйственную разруху с национальными свойствами того или иного народа. Когда к середине XVII века Испания была доведена до такого упадка, что не только ее промышленность и торговля в значительной мере перешли в руки иностранцев, но даже для обработки земли владельцы вынуждены были нанимать работников за Пиренеями, один французский автор писал: «Бедность испанцев велика, но она является следствием их исключительной лени; я думаю, что если бы многие из нас, французов, не косили бы им траву, не убирали бы их хлеб и не делали бы им кирпичи, они рисковали бы умереть с голоду и жить под открытым небом из-за нежелания строить дома» (1, т. 2, с. 249). Однако сто лет спустя у автора уже не было бы оснований для такого хвастовства, ибо чиновничий аппарат, возвращенный Бурбонами, довел «трудолюбивых» французов до такого же состояния. «Проезжая по Анжу, по Мэну, Бретани, Пуату, Лимузену, Маршу, Берри, Ниверне, Бурбоне и по Оверни, вы увидели бы, что половина этих провинций представляет пустоши, образующие громадные равнины, несмотря на то что все эти пустоши вполне пригодны для обработки. И это не бесплодие почвы, а просто упадок земледелия. Система, созданная Людовиком XIV, произвела свое действие, и вот в течение последнего века земля возвращается мало-помалу в дикое состояние» (76, с. 440).

Иными словами, в рамках служебной формы распорядительства сопротивляться наступающему неведенью труднее всего — она распахивает перед ним двери самой сутью, самой структурой своей.

Корпорация меньше уязвима для этого зла. Особенно корпорация небольшая, ведущая напряженную борьбу за свое существование, вынуждена внимательно следить за тем, чтобы руководящие посты в ней занимали наиболее способные и энергичные и чтобы они не относились к своим обязанностям спустя рукава. Когда в разоренной и опустошенной Европе VI века начали возникать монастырские общины, окрестное население добровольно стягивалось к ним, как к естественным центрам хозяйственной организации. Сейчас трудно определить, чудеса ли и исцеления, творимые святыми мощами, привлекали людей к тому или иному монастырю, или стечение народа определяло славу мощей. Думается все же, что чем рачительнее монахи руководили сельским хозяйством, чем старательнее сохраняли семенное зерно и инвентарь, чем искушеннее были в тайнах севооборота, чем справедливее распределяли помощь нуждающимся, чем беспристрастнее разбирали тяжбы трудового люда, тем больше его стекалось под их опеку.

Постепенно лучшие общины превращались в крупные хозяйства, имевшие свою обрабатывающую «промышленность» и свою торговлю с внешним миром. Корпоративное устройство с самого начала спасало монастыри от неизбежных дроблений и распылений при наследовании, от которых страдало феодальное хозяйство, пока не оградило себя законами о майорате. Повсеместное признание за монастырями самостоятельной роли в исполнении распорядительной функции отразилось в том, что почти во всех странах они были освобождены от налогов. Некоторым общинам жаловался также и судебный иммунитет. Несмотря на значительную автономию, монастыри принимали активное участие не только в хозяйстве, но и в военной жизни страны. В Европе многие из них превращались в мощные крепости; а Троице-Сергиева лавра выдержала в Смутное время годовую осаду поляков.

Однако чем больше становилось богатство и могущество монастырских корпораций, тем труднее было веденью отстаивать свои позиции. Во что превращались со временем эти хозяйства, можно понять из многочисленных описаний, часто составленных самими монахами, пытавшимися бороться с упадком нравов в своей среде.

Еще в Древнем Вавилоне гигантские храмовые корпорации конца VI века до P. X. были не в силах бороться с внутренней коррупцией. Глиняные таблички сохранили историю, подобную тем, какие рассказываются порой в разоблачительных статьях сегодняшних газет. Некий «Гимиллу заведовал скотом храма Эанны и много лет подряд вместе со своим братом и своими пастухами систематически крал храмовых коров и овец. Кроме того, он вымогал взятки, отпускал за деньги беглых рабов — словом, наживался как умел. Храмовое начальство знало об этом и молчало, так как само без зазрения совести воровало в храме золото, серебро, утварь, присваивало храмовые земли, дома и доходы» (6, с. 236). В Испании «ради приобретения иммунитета духовный сан принимали те, кто не имел ни малейшего призвания к монастырской жизни… Монастырская кровля укрывала немало преступников» (1, т. 2, с. 249). В Англии «при общей беззаботности относительно своих духовных обязанностей, при хищническом хозяйстве в своих поместьях, при бездельничестве и роскошной жизни, которыми отличалось большинство монахов, монастыри обладали всеми недостатками корпораций, переживших то дело, ради которого они были основаны» (20, т. 2, с. 127).

Для наших дней вопрос о корпорациях приобретает особую остроту. Ибо гигантское укрупнение и усложнение современного производства делают рыночный механизм регулирования недееспособным, требуют вводить ту или иную степень планирования в общегосударственных масштабах. В странах капиталистического типа роль планирующих единиц берут на себя крупные корпорации. «Они устанавливают цены и стремятся обеспечить спрос на продукцию, которую они намерены продать… Современная крупная корпорация и современный аппарат социалистического планирования являются вариантами приспособления к одной и той же необходимости» (23, с. 70, 36).

В Соединенных Штатах «семьдесят лет назад корпорация была инструментом ее владельцев и отражением их индивидуальности. Имена этих магнатов — Карнеги, Рокфеллер, Гарриман, Меллон, Гугенгейм, Форд — были известны всей стране… Те, кто возглавляет теперь крупные корпорации, безвестны… Они не являются собственниками сколько-нибудь существенной доли данного предприятия. Их выбирают не акционеры, а, как правило, совет директоров, который в порядке взаимности избирают они же сами». Финансовые потери в случае провала рискованных авантюр могут погубить этих людей, а выигрыш достанется другим. Поэтому их целью является не погоня за сверхприбылями, но стабильность дивиденда и рост фирмы. «При этом почти все средства связи, почти все производство и распределение электроэнергии, значительная часть предприятий транспорта и немалое число увеселительных предприятий уже находятся в руках крупных фирм… В 1962 году пятидесяти крупнейшим корпорациям принадлежало свыше одной трети всех активов обрабатывающей промышленности, пятистам — значительно больше двух третей. Выручка „Дженерал моторс“ была в 1963 году в 50 раз больше доходов штата Невада, в 8 раз больше доходов штата Нью-Йорк и чуть меньше одной пятой доходов федерального правительства» (23, с. 45, 117). Такое расширение корпоративной формы распорядительства делает оправданной тревогу некоторых американских экономистов, считающих опасным любой отход от распорядителя-собственника. Однако и оптимизм их оппонентов имеет под собой реальные основания. Их интуиция верно подсказывает им, что, покуда корпорация будет находиться в условиях неизбежного испытания конкурентной борьбой на внутреннем и внешнем рынке, критерий рентабельности будет давать выбору веденья возможность противостоять силами неведенья внутри этих огромных организаций.

Возможность, но, конечно, не гарантию.

Гарантии не дает даже самая эффективная, самая открытая форма распорядительства — частнособственническая.

Принося самый быстрый рост богатства, она ставит выбор веденья перед особенно трудным искусом. С того момента как капитал оказывается главным мерилом ценности человека, его социального и экономического я-могу, конкрето туго набитой мошны неудержимо тянется вознестись превыше любой нравственной или гражданской абстракции. Семейные связи, дружеские привязанности, моральные обязательства, сознание долга, требования религии — все тускнеет, слабеет, рвется, отступает перед жаждой наживы. Трималхион, Шейлок, Гарпагон, Гобсек, Иудушка Головлев воцаряются в обществе и придают его нравственному облику зловещий отпечаток. Начинается стремительное перераспределение национального богатства, которое еще больше сосредоточивается в руках нескольких крупных воротил. Число реальных распорядителей при этом резко идет на убыль, они разоряются, теряют права, превращаются в клиентов, приживалов, управляющих, служащих на жалованье. В конце концов дух стяжательства может довести распорядителя-собственника до такой политической близорукости, что он собственными руками выроет себе могилу.

Приметы подобного ослепления проступают накануне многих государственных крахов.

Спрашивается, о чем думали вавилонские капиталисты и землевладельцы эпохи Набонида и Валтасара, разоряя естественного защитника страны — крестьянина-собственника?

Карфагенские купцы не ударили палец о палец, чтобы помочь деньгами Ганнибалу, воевавшему за их интересы в Италии.

Те самые афиняне, которые во время персидского нашествия пожертвовали почти все свое достояние на строительство флота и даже решились оставить свой город со всем имуществом на разграбление, сорок лет спустя начинают выступать по отношению к остальной Элладе не только как руководители в культуре и политике, но порой и как наглые и жестокие грабители; они перетаскивают к себе казну морского союза, разоряют без всякого повода союзные общины и в конце концов получают страшный урок Пелопоннесской войны.

Аналогично и новгородские предприниматели постепенно переходят от колонизации дикого Севера к прямому грабежу низовой Руси, высылают ватаги молодцев ушкуйников уже не на Онегу и Двину, а на Волгу и Каму, усиливают общерусское озлобление к своей исключительности и в грозный час остаются лицом к лицу с Москвой без единого союзника.

И конечно, в победе русской Октябрьской революции 1917 года немалую роль сыграли те промышленники, которые наживались на поставках армии гнилой муки, дырявых сапог, некомплектных паровозов, бракованных снарядов.

Другой соблазн, предлагаемый неведеньем распорядителю-собственнику, — закрепление распорядительной функции навечно за своим потомством, то есть образование касты, сословия.

Деньги благодаря своей текучей природе обычно ускользают от подобного закрепления. Объектом его становилась земля. Эвпатриды в Древних Афинах, спартиаты в Лаконии, испанские сеньоры, польская шляхта, французские и русские дворяне упорно держались за свои монопольные права на владение землей, справедливо усматривая в ней основу своей власти и экономической независимости. Трудно себе вообразить, каким тормозом для развития сельского хозяйства должна была оказаться в конечном итоге такая система. Деятельная и просвещенная часть привилегированного класса, занятая войной, службой, карьерой, светской жизнью обычно не жила в своих поместьях, оставляя их на полный, произвол управляющих. Жили в основном люди, подобные героям Гоголя и Салтыкова-Щедрина. Если кто из них и думал о повышении производительности труда, то видел к тому единственный способ — личное присутствие на поле с плеткой в руке. На всякого владетеля, заменявшего барщину оброком или, хуже того, сажавшего на землю свободных арендаторов, смотрели как на безумца, как на подрывателя основ, старались выжить из своей среды или учредить над ним опеку. Во Франции сеньор, «пользуясь тем, что он первый построил в прежние времена пекарню, давильню для винограда, мельницу и бойню, принуждает обывателей пользоваться ими за известное вознаграждение… и разрушает все новые предприятия этого рода, которые могли бы действовать в подрыв его собственным» (76, с. 35).

Но не все же были такими?!

Не каждый заражался эпидемией стяжательства или слепотой сословного высокомерия? Ведь не была же эта болезнь неизбежным следствием частнособственнической формы распорядительства?

Нет, не была. В истории не так уж мало примеров, когда абстракто нравственных требований в течение долгого времени одолевало конкрето всех соблазнов. Вот несколько из них.

Рим, времена республики, III век до P. X.

«Невдалеке от полей Катона стоял дом Мания Курия — трижды триумфатора. Катон очень часто бывал поблизости и, видя, как мало поместье и незамысловато жилище, всякий раз думал о том, что этот человек, величайший из римлян, покоритель воинственных племен, изгнавший из Италии Пирра, после трех своих триумфов собственными руками вскапывал этот клочок земли и жил в этом простом доме. Сюда к нему, явились самнитские послы и застали его сидящим у очага и варящим репу, они давали ему много золота, но он отослал их прочь, сказав, что не нужно золота тому, кто довольствуется таким вот обедом, и что ему милее побеждать владельцев золота, чем самому им владеть. Раздумывая обо всем, Катон уходил, а потом обращал взор на собственный дом, поля, слуг, образ жизни и еще усерднее трудился, решительно гоня прочь расточительность и роскошь» (60, т. 1, с. 431).

Можно сколько угодно доказывать, что пример ни о чем не говорит, что Плутарх идеализирует, что единичные бессребреники встречались в любую эпоху. Но нельзя не почувствовать прямой связи между подобным нравственным настроем распорядителя и тем, что римский патрициат нашел в себе смелость не прятаться за сословную стену, чуть было не отделившую его от остального народа; что, постепенно предоставляя плебеям политические и имущественные права, разрешая браки между патрициями и плебеями, он привлекал к распорядительной функции все смелое, энергичное и предусмотрительное, что могла дать нация; что, прозревая все опасности, таящиеся в денежной форме хозяйства, патриции не поддались слепому страху перед ней, наподобие спартиатов, что «они не пренебрегли ни земледелием, ни торговлей, ни промышленностью… но труд, умеренность, основательный расчет в предприятиях были постоянно их добродетелями» (80, с. 343); наконец, что, несмотря на все бури внешней и внутренней политической жизни, улицы Рима в течение почти четырех веков, отделяющих изгнание царей (509 год до P. X.) от убийства Гракхов, ни разу не были обагрены кровью братоубийственной резни.

Италия, век XIII. Городская коммуна города Болоньи принимает решение выкупить на свободу у окрестных владетелей всех крепостных. «В результате этого акта сервы и анциллы объявлялись свободными людьми, должны были быть вписаны в книгу городских жителей, пользоваться всеми правами и исполнять все обязанности горожан… В следующем, 1257 году была издана „Райская книга Болоньи“, в которой содержался перечень собственников, отпускающих на свободу своих сервов и анцилл с указанием места их жительства.

…Во Флоренции в 1289–1290 годах были изданы специальные декреты об освобождении колонов;… Результатом этих постановлений была ликвидация крепостного права в дистрето Флоренции. Флорентийские постановления трактуются как прямое продолжение „Райской книги Болоньи“, с тем, однако, отличием, что они имели более далеко идущие последствия (ибо крестьяне освобождались не только от личной, но и от поземельной зависимости)…

Ни в одной другой западноевропейской стране мы не знаем примеров, когда хотя бы даже отдельные крупные города заставляли отпускать на свободу большое число крепостных крестьян и сами вносили за них выкуп» (39, с. 139, 173, 319).

Но мы не знаем и ни одной другой западноевропейской страны, где появились бы в это время люди, подобные Данте, Петрарке, Боккаччо, Джотто, Пизано. Можно, конечно, говорить, что рост богатства автоматически вызывал рост культуры или, наоборот, что расцвет культуры способствовал интенсификации производства; однако подобный ход рассуждений никогда не вырвется из порочного круга. Пышный ли цветок требует мощного стебля, или благодаря мощному стеблю растение могло произвести столь пышный цветок? Нет, причину того, что Италия последующей эпохи — эпохи Возрождения — стала экономическим и культурным центром тогдашнего мира, можно искать только в нравственном настрое народа, в завоеваниях выбора веденья, проявившихся, в частности, и в исключительном акте — выкупе городскими коммунами крепостных. Ибо когда большая группа людей сегодня, сейчас готова пожертвовать безвозмездно огромную сумму денег на дело, не сулящее зримых барышей, это ясное свидетельство того, что представления инабстракто (от абстракто христианской человечности до абстракто будущего процветания свободного города) имеют над ней огромную власть, что уровень зрелости ее необычайно высок.