5. Социальное я-могу подданных и военная мощь Мы

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

5. Социальное я-могу подданных и военная мощь Мы

Опыт своих столкновений с Персидским царством древние греки обобщили таким образом: «Один на один перс может победить грека; двадцать персов против десяти греков устоят с трудом; тысяча же всегда побежит от сотни». И история греко-персидских войн всегда подтверждала справедливость этого правила. Если нам понадобятся другие примеры неподчинения законов войны законам арифметики, то на полях сражений той же Юго-Западной Азии их можно набрать в достаточном количестве.

Середина VII века до P. X. Вавилон — небольшая провинция огромной Ассирии. 50 лет спустя он уже владеет всем Двуречьем, Сирией, Палестиной, частью Аравии и границы его омывают воды трех морей.

Примерно в это же время в соседней мидийской державе на северном берегу Персидского залива кочуют мало кому известные племена. Но вот проходит сто лет — и под ударами персов падают Мидия, Киликия, Лидийское царство, а затем и сам могущественный Вавилон.

Вряд ли Кир и Дарий Первый слышали когда-нибудь о маленькой Македонии. И вряд ли они поверили бы, что двести лет спустя созданное ими многомиллионное государство окажется беспомощным перед 30-тысячным греко-македонским войском.

Это непостижимое соотношение — несколько десятков тысяч против многих миллионов — повторится здесь еще не раз.

Немногочисленные арабские племена завладевают Ираном, Двуречьем, Палестиной и Египтом в какие-нибудь тридцать лет.

Безвестные закаспийские кочевники — огузы — отнимают у арабов в 1055 году Иран, захватывают резиденцию халифов — Багдад, отбивают у Византии почти всю Малую Азию и основывают государство Великих Сельджуков.

Но еще 200 лет спустя 40-тысячного корпуса монголов оказывается достаточно для сокрушения могущества сельджуков.

Примерами подобных военно-арифметических парадоксов полна не только история Юго-Западной Азии, но и история любой другой части света. Египет, завоевываемый то гиксосами, то ливийцами, то эфиопами, многомиллионный Китай, вынужденный терпеть гуннских, сяньбийских, монгольских, маньчжурских правителей, норманны, захватившие половину европейских престолов, — во всех этих ситуациях победители не только не имели превосходства в численности и вооружении, но, как правило, были отсталыми в техническом отношении. Можно сказать: зато они были дики, свирепы, кровожадны и внушали неодолимый ужас своим изнеженным цивилизацией противникам. Но чем тогда объяснить военное превосходство культурных венецианцев над полудикими турками? непобедимость швейцарской пехоты? поход 10 тысяч греков через всю Персию, описанный Ксенофонтом? битву при Пуатье (1356), где 8 тысяч полуголодных, загнанных в ловушку англичан разбивают 60 тысяч французов и берут в плен их короля? битву при Плесси (1757), где более чем 50-тысячная бенгальская армия была рассеяна тремя тысячами англичан и сипаев?

Мужество, стойкость, воинское искусство, выносливость, готовность скорее умереть, чем отступить с поля боя, — все это так. Но откуда же оно берется, мужество солдата? Почему у одних его такой избыток, а у других едва хватает на то, чтобы не разбежаться при виде облака пыли, поднятой неприятелем? В каком тайнике человеческой души спрятан источник воинской доблести?

Все, что мы можем узнать о человеческой природе из мировой истории и литературы, из летописей и романов, из мемуаров полководцев и военных отчетов, дает нам один и тот же ответ: мужеством, чувством чести, гордым презрением к смерти может обладать только человек свободный. Когда Демосфен говорит, что Македония — жалкая страна, «где даже раба порядочного нельзя купить» (24, с. 116), он сам не замечает, насколько смысл его слов не соответствует их презрительному пафосу. Нельзя купить порядочного раба — значит, дух свободы в народе так силен, что рабство для него немыслимо. И вскоре вся отравленная рабством Греция смогла убедиться при Херонее (338 год до P. X.), чего стоит такой дух свободы в бою.

Только от человека свободного мы можем ждать подлинной, непоказной храбрости на поле боя. Иными словами, от человека с обширным социальным я-могу. Социальное же я-могу мы договорились мыслить как сумму реальных прав, предоставляемых человеку законом, обычаем или укладом общественной жизни. Возникает вопрос: возможно ли в принципе выработать численный эквивалент, характеризующий социальное я-могу любого члена исторического Мы? Достаточно универсальный, чтобы можно было сопоставлять между собой, скажем, социальное я-могу кочевника и социальное я-могу человека индустриальной эры? Достаточно определенный, чтобы сумму всех социальных я-могу членов общества можно было выразить с его помощью в виде некоего суммарного мы-можем, характеризующего уровень свободы в рассматриваемом Мы?

10 декабря 1948 года Генеральной Ассамблеей ООН была принята Всеобщая декларация прав человека. Эта Декларация состоит из 30 статей, 27 из которых говорят собственно о правах. Как пример простейшей, огрубленно-схематичной методики определения социального я-могу можно предложить оценивать его величину в соответствии с числом тех прав-статей, которыми реально обладает изучаемый член общества. По такой методике социальное я-могу раба, имеющего право только на жизнь (статья 3), будет оцениваться эквивалентом 1; я-могу серва, имеющего плюс к праву на жизнь еще и право владения имуществом (статья 17), эквивалентом 2; социальное я-могу жителя современных демократических государств, пользующегося всеми правами, перечисленными в Декларации, — эквивалентом 27.

Понятно, что 27 этих прав не равнозначны между собой. Что за уничтожение рабства (статья 4) люди шли на смерть, а об авторском праве (статья 27) многие и не слыхали. Что важность запрещения пытки и унизительных наказаний (статья 5) понятна всем и каждому, а важность презумпции невиновности (статья 11) — только людям юридически грамотным. Что некоторые статьи объединяют в себе сразу несколько прав, каждое из которых заслуживает быть выделенным отдельно, например статья 13, говорящая, во-первых, о праве менять место жительства внутри страны, а во-вторых, о праве покидать свою страну и возвращаться в нее. Что, определяя численный эквивалент для социального я-могу кочевника, мы не можем всерьез учитывать статью 12 в той ее части, где говорится о праве на тайну корреспонденции. Что для французских гугенотов XVI века наиважнейшим показалось бы право на свободу вероисповедания (статья 18), для английских чартистов XIX века — право принимать участие в управлении своей страной (статья 21), а для русских диссидентов XX века — право на свободу убеждений и их открытое выражение, право на получение и распространение информации любыми средствами (статья 19). Поэтому точная оценка социальных я-могу людей, принадлежащих различным Мы, при помощи численных эквивалентов окажется возможной только после разработки более детальной методики, тщательного отбора конкретных прав, принимаемых к рассмотрению. Пока же удовлетворимся заключением, что в принципе это возможно.

Итак, представим себе, что мы не только добились от законов логики разрешения давать численное выражение социальным я-могу, но и выработали общие правила для их расчета. В этом случае сумма всех социальных я-могу отдельных членов общества, отнесенная к численности населения, может рассматриваться как эквивалент, характеризующий уровень свободы в Мы, как величина социального мы-можем. И если теперь мы попробуем собрать не только перечисленные выше, но и другие примеры военных столкновений, при которых малочисленный народ побеждал гигантские державы, и сопоставим социальные мы-можем сталкивавшихся Мы, результат поразит нас своей наглядностью: уже при грубой оценке станет ясно, что во всех этих примерах победители, уступая в численности, намного превосходили побежденных по уровню социального мы-можем. Идет ли речь о кочевой демократии, нападающей на империю, населенную полурабами, или о малой республике, выступающей с оружием в руках против многомиллионной деспотии, общее правило может быть сформулировано так:

Боевой дух любого Мы, его моральный военный потенциал прямо пропорционален сумме всех социальных я-могу, социальному мы-можем, уровню свободы.

Проницательные правители давно подметили это правило и то так, то эдак пытались применять его при формировании армии. Военному сословию всегда предоставлялись особые льготы и привилегии. Конечно, не из гуманных чувств расширил Ашшурбанипал социальные я-могу вавилонских крестьян — именно в их лице получили он и его наследники непобедимых солдат. Византийские императоры терпели вольности некоторых окраинных народов своей империи, и это позволяло им вербовать среди армян, фракийцев, албанцев, болгар весьма боеспособные контингенты. Испанский король Альфонс VII, ведя освободительную войну против арабов, даровал жителям Толедо фуэро, в котором сказано: «Всякий, кто пожелает стать рыцарем, да станет им и пусть живет по законам, рыцарям свойственным» (1, т. 1, с. 174). Английские короли, командуя вольными йоменами, многократно били королей французских. Русские цари при всем своем отвращении ко всякой несклоненной голове в конце концов уразумели, что казачество все равно не задавишь, так лучше уж использовать его для войны. Многие властители, боявшиеся допустить малейший рост свободы среди своих подданных, пытались закупать этот бесценный товар — солдатское мужество — на стороне, то есть вербовали наемников. Но все эти меры помогали деспотическим Мы только до тех пор, пока жизнь не сталкивала их с народом, пользующимся подлинной свободой. В этом случае они неизбежно терпели поражение.

Конечно, выведенную закономерность не следует понимать таким образом, что стоит сегодня даровать народу права, перечисленные в Декларации ООН, и назавтра получишь армию отчаянных храбрецов. Свобода, мужество, чувство чести и достоинства — «растения» многолетние. Если народ не созрел, то назавтра получишь, скорее всего, поголовное безделье, пьянство, анархию и резню. Искусственно установленная демократия проживет не дольше той лошади, которую ловкий барышник в романе Фолкнера надул воздухом для продажи. Но если социальные я-могу возрастали в естественных условиях, если свободные обычаи складывались в упорной и долгой борьбе, боеспособность народа окажется в прямой зависимости от социального мы-можем.

Для оценки военного потенциала Мы экономическое состояние, количество производимого ежегодно продукта — тоже весьма важный фактор. В случае столкновения двух Мы, одинаковых по своей социальной структуре, исход войны часто может быть решен материально-техническим превосходством, количеством солдат, пушек, кораблей, провианта и прочего военного снаряжения. Так бывало в войнах между испанскими и французскими королями, между Генуей и Венецией, между Турцией и Персией. Больше того: технический прогресс, достигнутый деспотическим Мы, порой компенсировал недостаток боевого духа солдат. Во времена Хань смелость гуннской конницы часто оказывалась беспомощной перед страшной убойной силой китайских арбалетов; и в 678, и в 718 году арабы откатывались из-под мощных стен Константинополя с огромными потерями, а весь их флот делался добычей «греческого огня»; мужество воинов, Шамиля в конце концов было сломлено пушками Николая I.

Есть большой соблазн отождествить военное могущество Мы с суммой всех социальных и экономических я-могу его членов. Найдется много исторических примеров, прекрасно иллюстрирующих такую зависимость. Венеция в XVI веке, Финляндия и Израиль в XX при малых человеческих ресурсах, исключительно благодаря эффективности производства и высокому социальному мы-можем успешно боролись против многомиллионных деспотий турок, русских, арабов. И все же соблазну этому надо поддаваться с большой осторожностью. Ибо далеко не всегда военный потенциал Мы может быть использован полностью. Известно много случаев, когда богатые страны, не исчерпав и десятой доли своих сил, сдавались на милость победителя. И наоборот — страны нищие, придавленные многовековым деспотизмом находили неведомые источники сопротивления (Испания и Россия — против Наполеона, Вьетнам — против Соединенных Штатов). Поэтому в дальнейшем следует тщательно отличать величину военного потенциала от возможной степени его реализации в войне.

Степень же реализации зависит от многих факторов.

Попробуем представить себе, перед какой альтернативой оказывались члены кочевого Мы в случае военного столкновения с оседлыми народами. Главным достоянием кочевника была свобода, высокое социальное я-могу, экономическое же я-могу, как правило, было ничтожно. Ясно, что разгром родного племени сулил ему, даже в том случае если сам он избегнет гибели и плена, почти полную утрату царства я-могу. Победа же обещала богатую добычу, то есть вожделенное расширение я-могу экономического. Наоборот, подданный богатой земледельческой деспотии от победы не выигрывал ничего (в лучшем случае приобретал строптивого и опасного раба), при поражении же надеялся отделаться некоторой толикой своих богатств (дань, выкуп) или даже несколько расширить свое социальное я-могу: так, для многих византийцев арабская и сельджукская оккупация несла некоторое ослабление гнета помещиков-властителей. Кто же из этих двоих должен был сражаться с большим мужеством и остервенением? Конечно, кочевник.

Известно, что повсюду кочевники отстаивали свою независимость с невероятным упорством, а оседание их происходило, как правило, через завоевание земледельческих Мы, в которых они на долгое время делались распорядителями и таким путем сохраняли самое для них дорогое — обширно социальное я-могу. На первых порах материальные ресурсы и технические знания оседлых народов делали их еще сильнее. Монголы, завоевав Китай, получили в свое распоряжение огромные арсеналы и осадную технику; арабы, выйдя к побережью Средиземного моря, захватили готовые корабли с опытными командами; туркам-османам пушки для осады Константинополя отливали покоренные сербы. Но постепенно обладание имуществом и землей начинало цениться дороже свободы, победители утрачивали былую воинственность, и тогда никакие богатства никакая техника не могли помочь им отразить следующую волну кочевников: галлы отступали перед германцами, англы и саксы — перед норманнами, арабы — перед монголами, монголы — перед османами.

Действительно, недостаток материальных ресурсов может создать для бедного Мы трудности в снабжении армии оружием. Однако весь исторический опыт показывает, что трудности эти легко преодолевались. Когда французы в IX веке запретили продавать оружие норманнам, те нашли покладистых продавцов в Германии; арабы рубили защитников Дамаска дамасскими же мечами; ирокезов снабжали ружьями сами англичане; турки везли порох крымским татарам; и в наши дни любая отсталая страна, играя на соперничестве сверхдержав, может получать военную технику практически в неограниченном количестве.

Гораздо труднее компенсировать развращающее действие житейского комфорта на боевой дух армии. Привычка к удобствам, к роскоши превращала для многих солдат тяготы военной жизни в непосильное испытание. Макиавелли приводит эпизод, как флорентийские войска отказались продолжать осаду Кампаньи из-за того, что прекратилась доставка вина в их лагерь. Наступление зимы в Италии всегда служило достаточным поводом для перемирий. Людовик XIV выезжал на войну в Голландию с двором и дамами; немудрено, что его армия тащилась от одной крепости до другой таким темпом, что так и не сумела завоевать эту маленькую страну. Монгольская же конница могла покрывать при нужде огромные расстояния, ибо каждый воин готов был довольствоваться пригоршней сушеного молока и куском мяса, подсунутым под седло, а жажду умел утолять, отворив вену собственному коню. Кроме того, любовь к богатству делала граждан процветающего Мы весьма чувствительными к финансовым потерям. Война, сильно бившая их по карману, очень скоро начинала вызывать в них отвращение и желание поскорее заключить мир на любых условиях, лишь бы можно было снова торговать, производить и наживаться.

Переход от мира к войне чреват для каждого члена Мы временным сужением, как социального, так и экономического я-могу. На смену вольностям гражданской жизни является армейская дисциплина, все строгости и ограничения военного времени; достаток тоже резко сокращается, ибо продукт труда в значительной своей части сгорает в пожаре войны. Если мы скажем: чем дороже будет для человека своя земля, защищаемая им с оружием в руках, чем полнее он подчинит себя исполнению воинского долга, чем больше средств пожертвует общему делу, чем энергичнее станет трудиться, тем вероятнее победа над врагом, — с этим никто спорить не станет. Но подчинить себя долгу значит отказаться от какой-то части своего социального я-могу; жертвовать средства означает сокращать я-могу экономическое. Поэтому то же самое на языке метаполитики прозвучит так:

Военный потенциал общества прямо пропорционален социально-экономическому мы-можем; но исход войны будет зависеть не от абсолютных размеров мы-можем, а от той доли его, которую народ сумеет высвободить, пожертвовать на борьбу.

(Например, в 1929 году Франция и Германия были одинаковыми индустриальными демократиями, причем благосостояние французов — победителей в предыдущей войне — было явно выше. Однако пришедший к власти нацизм, используя аппарат тоталитарного принуждения, смог реализовать немецкий военный потенциал гораздо полнее, что и принесло ему головокружительные победы первых лет войны.)

Конечно, если в государстве все задавлено гнетом, а уровень производства ничтожен, может возникнуть впечатление, что и высвобождать нечего: размеры социально-экономического мы-можем так малы, что дальнейшее уменьшение его для нужд войны кажется практически невозможным. Но в целях самозащиты деспотическое Мы поспешно дарует или обещает своим подданным всякие льготы и послабления. Правительство меняет тон своих указов и обращений (знаменитое сталинское «братья и сестры»), начальствующие делаются мягче к подчиненным, надсмотрщики остерегаются слишком избивать поднадзорных. Суворова вызовут из ссылки, Туполева, Королева, Рокоссовского, Войно-Ясенецкого выпустят из лагерей, начнут открывать заколоченные церкви. Для некоторых народов война является «отдыхом от подготовки к ней» (60, т. 1, с. 70), несет на первых порах радостное возбуждение и смутные надежды. Из уст в уста передаются россказни о том, что «одолеем супостата — и всем выйдет воля». Подданным как бы даруются новые права, но реальное пользование ими откладывается до начала мирного времени; внешне социальное мы-можем остается без перемен, и тем не менее искомая разница налицо: она равна всей сумме расширения социальных я-могу, обещанных людям в случае победы. Неважно, что обещания эти часто не выполняются, что правители ведут себя на манер спартанских олигархов, которые как-то приказали выделить две тысячи наиболее отличившихся в боях илотов (им была обещана свобода), водили их по храмам с пением хвалебных гимнов, а потом где-то тихо перебили, как наиболее опасных. Кто помнит сейчас несчастных илотов? Поляки, умиравшие в Испании за Наполеона? Марокканцы, добывшие победу Франко? Итальянцы, приведенные Гитлером на берега Волги? Но даже если властители обещают свободу всерьез, их скоропалительная покладистость может оказаться такой же запоздалой, как освобождение рабов в Греции перед угрозой римского нашествия в 146 году до P… X.; «было уже слишком поздно, и победитель Луций Меммий продал на одних и тех же аукционах хозяев, взятых в плен, и их рабов, получивших свободу» (11, с. 75). Тем не менее прием этот продолжает применяться и время от времени оказывается действенным.

Как это ни парадоксально, сама бедность народа иногда делалась мощным оборонительным средством. Вторгнувшиеся вражеские армии, не находя на захваченной территории провианта, рано или поздно вынуждены были отступить. Германцы против римлян, скифы против персов, шотландцы против, англичан часто с успехом пользовались этим оружием. Во время войны со шведами «русские, отступая, опустошали все кругом с такой неумолимой последовательностью, что Карлу XII с большим трудом удавалось содержать свои войска, растянувшиеся по большой северной дороге на Москву» (2, с. 242). В конце концов они были вынуждены свернуть на юг, что дало Петру I время собрать силы и явиться под Полтаву во всеоружии.

Наступление индустриальной эры внесло значительные изменения в способы ведения войны, в организацию войска, в характер вооружения. Экономический фактор, уровень развития производительных сил приобрели гораздо большее значение. Промышленная мощь, запасы ископаемых, топливные и продовольственные ресурсы, оснащенность армии надежной боевой техникой справедливо расцениваются сейчас как важнейшие характеристики военного потенциала любого Мы. Однако опыт последних лет показывает, что самые скорострельные пулеметы, самые дальнобойные пушки, самые надежные танки, самые быстрые самолеты оказываются мертвым металлом, если нет людей, готовых скорее умереть, чем выпустить это оружие из рук. Именно поэтому все закономерности, выведенные метаполитикой на основе предшествующих эпох, остаются в силе и сегодня. Соизмеримость военных сил маленькой демократии и гигантской деспотии ярко продемонстрирована уже упоминавшимися столкновениями Финляндии и России, Израиля и арабов, США и Вьетнама. Расслабляющее действие изобилия и свобод можно видеть на примере заискивания Англии и Франции перед Гитлером. Демократия перед лицом военной опасности способна резко увеличить производство промышленной продукции, но деспотия столь же резко может снизить потребление; в результате и та и другая высвободят приблизительно равные средства для ведения войны, как Япония и Америка во времена Пёрл-Харбора. Наконец, парадоксы упорного сопротивления бедных и отсталых в техническом отношении народов, принадлежащих еще к оседло-земледельческой эре, демонстрировали буры, югославы, вьетнамцы.

Какие причины толкают то или иное Мы на войну, какими средствами можно удержать его в состоянии мира — эти вопросы для каждого человека термоядерной эпохи сделались вопросами жизни и смерти. Попытки исторического анализа крупнейших агрессий прошлого дают для каждой из них, казалось бы, свою причину, свой исходный момент. Можно, например, заметить, что опустошительным завоеваниям кочевников, как правило, предшествовало слияние многих племен в единое целое. Римская и Британская империи поднялись на пик могущества после внутренних переворотов, предоставивших больше политических прав народу. Достижение национальной независимости Соединенными Штатами Америки и Соединенными провинциями Голландии положило начало их стремительному территориальному расширению. Освобождение стран Балканского полуострова от турецкого ига превратило их в перманентных агрессоров. Бонапартизм и гитлеризм использовали силы, высвобожденные в результате антимонархических революций. Агрессивность Японии, Германии и России в конце XIX века связана со вступлением в индустриальную эру. Казалось бы, совершенно разные явления, не позволяющие говорить о какой-то закономерности, — объединение племен, дарование политических прав, достижение независимости, победоносная революция, индустриализация. Но с точки зрения метаполитики каждое из этих явлений связано с одним и тем же — с резким расширением социально-экономического мы-можем. Отсюда сам собой напрашивается важнейший вывод:

Любое резкое увеличение социально-экономического мы-можем влечет за собой вспышку безудержной агрессивности Мы.

И об этом выводе следует хорошо помнить всем оптимистам от политики и всем абстрактным энтузиастам свободы и прогресса, призывающим нынче без разбора благодетельствовать странам третьего мира.