Архитектура и история

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Архитектура и история

Нам, членам этого Общества, во всяком случае, известно, как прекрасен фасад древнего здания, изменившийся под воздействием времени и непогоды, и каждый из нас пережил чувство скорби, видя, как исчезает этот фасад под руками «реставратора». Но хотя все мы достаточно глубоко переживаем это, некоторые, возможно, затруднятся объяснить широкому кругу людей, в чем именно состоит особая ценность изначальной поверхности древнего здания. Дело не только в том, что эта поверхность красива и живописна, хотя и это важно. И дело не в том только, что древние строители привносили в заботы о фасаде здания свои чувства, лишь смутно сознавая, что многие последующие поколения будут созерцать его. Как прекрасно сказал Рёскин об одном из старинных зданий Франции, теперь уже, вероятно, превращенном в академический муляж, обаяние его камней таится и в том, что они воспринимаются как «те самые камни, которые поднимали и водружали на место на глазах св. Людовика». Это чувство говорит о многом, но далеко не обо всем. Оно лишь отчасти соответствует той особой ценности, на которую мне бы хотелось обратить ваше внимание. Говоря коротко, нетронутая поверхность древнего здания запечатлевает развитие человеческих идей, непрерывность истории и, таким образом, становится поучительной — даже более, она служит целям воспитания новых поколений, повествуя не только о стремлениях уже ушедших из жизни людей, но также и о том, что ожидает нас в грядущем, — в этом ее ценность.

Вы все знаете, что теперь историю оживотворил иной дух, отличный от того, который возбуждал обычно интерес людей думающих. Было время, и не такое уж далекое, когда историю писал некий умный эссеист{1} (но менее всего историк), окруженный книгами, в которых он больше ценил их соответствие общепринятому критерию литературного совершенства, чем насыщенность сведениями, позволяющими заглянуть в прошлое. При таком отношении к книгам историки не умели открыть громадные залежи знаний, которые оставались сокрыты в этих книгах и которые обнаруживаются, если их изучать, пользуясь историческим методом. Правда, эти книги писались по большей части для иных целей, а вовсе не для того, чтобы дать знания грядущим поколениям. Даже самые честные из писателей были вынуждены воспринимать жизнь сквозь призму традиционной морали своего времени, а писатели бесчестные оказывались подобострастными льстецами, живущими на подачки властей предержащих. Но все же, хотя искусство лжи всегда тщательно растилось людьми, особенно теми, которые живут за счет чужого труда, вершин этого искусства достигали лишь немногие, а потому человек добросовестный, приложив достаточно стараний, может обычно разглядеть сквозь вуаль софистики подлинную жизнь, таящуюся в письменных памятниках прошлого. К тому же самую ложь, природа которой всегда проста и груба, часто можно разложить и выпарить из нее субстанцию истории — что послужит негативным, так сказать, подтверждением действительных фактов.

Но академические историки, о которых я говорил, не могли справиться с такой задачей: над ними тяготело проклятие хоть и бессознательного, но рокового искажения правды. Историческое прошлое, которое они рисовали себе, было нереальным. По их мнению, было лишь два периода устойчивости, организованности и упорядоченной жизни: один из них — классическая история Греции и Рима, второй — эпоха, начавшаяся с пробуждения интереса к античности и продолжающаяся еще сейчас. Все остальное виделось им нагромождением случайностей, бессмысленными междоусобицами племен и народов, до которых им не было никакого дела и которые напоминали сражения бизоньих стад. Целые тысячелетия были, по их мнению, лишены творческого духа и загромождены всякого рода препятствиями; выделялись, как я сказал, лишь два периода, которые были исполнены совершенства, и предстали они в полном облачении, как Афина Паллада, явившаяся из головы Зевса. Право, это была странная концепция истории «славных мужей и отцов нашего рода», которая, однако, не могла долго противостоять социальному развитию и растущим знаниям. Туман педантической учености медленно рассеивался, вырисовывалась иная картина: в отдаленнейшие времена возникало зачаточное общественное устройство, различное в разных странах и среди разных народов, но направлялось всегда одними и теми же законами и всегда развивалось в нечто совершенно противоположное изначальному; тем не менее первоначальное общественное устройство никогда не умирало и продолжало существовать в новом, постепенно формируя его так, что в нем возрождалась прежняя сущность. Нетрудно видеть, насколько иной дух создается таким подходом к истории. Нет уже более поверхностной насмешки над ошибками и заблуждениями прошлого с высот так называемой «цивилизации», а есть глубокое понимание полуосознанных целей прошлого, идущего к этим целям, вопреки всем препонам и недостаткам, которые мы не без горести осознаем сейчас. Это действительно новый дух в истории. И я склонен думать, что знание принесло нам скромность, а скромность — надежду на достижение совершенства, от которого мы, очевидно, еще очень далеки.

Что касается средств для такого нового постижения истории, то их преимущественно два: изучение языка и изучение археологии, — иными словами, первое исследует выражение мыслей человека посредством речи, второе —посредством изделий ручного труда, то есть летописи творческих свершений человека. Меня очень привлекает первое средство, особенно та его сторона, которая тяготеет к сравнительной мифологии и столь отчетливо обнаруживает единство человечества, но у меня недостаточно знаний, чтобы говорить о нем, даже если бы я и располагал временем. Что же касается второго средства — археологии, то я обязан о нем говорить, ибо первоочередная задача нашего Общества — показать публике значение археологии как средства изучения истории. Именно археология, говоря без преувеличения, приводит нас к решению всех мучительных социальных и политических проблем.

Я тем более должен говорить об археологии, что, несмотря на власть, которую новый дух изучения истории обрел над образованными умами, мы не должны забывать о неразвитости очень многих умов, а ведь именно над ними еще властвует дух педантизма. И вы должны понять, что когда я говорю о неразвитых умах, то имею в виду не низшие классы, как мы невежливо, но слишком правильно называем их, а множество тех, кто занимает ответственные посты и кто особенно ответствен за сохранность наших старинных зданий. Отвечая на возможное возражение, скажу, что я могу понять человека, утверждающего, что педантическое и невежественное отношение к старинным зданиям само по себе явление историческое. Я могу признать определенную логичность такого возражения. Разрушение, увы, — одна из форм развития, а доктринеры-историки, о которых я говорил, также порождение истории, и любопытно было бы выяснить, чего сам я не могу сделать, насколько их разрушительный педантизм является признаком силы в сравнении с робостью наших разумных исследований. Повторяю, мне это не совсем ясно, хотя, думаю, решение этого вопроса подведет некоторых людей к заключениям удивительным. Я же твердо знаю лишь одно: если узость суждений и вульгарность помыслов (мне не приходят в голову более мягкие выражения), характерные для такого обращения с нашими древними памятниками, будто бы у искусства не было прошлого и нет будущего, тоже порождены историческим развитием, то им же порождено и стремление, вдохновляющее нас сопротивляться этой вульгарности: «сан я принял, дабы помимо иного стремиться и к этому».

Я уверен, что вы, как члены нашего Общества, до сих пор со мной соглашались. Вы не позволите себе сомневаться в том, что так или иначе фасад старинного здания, то есть труд древнего ремесленника, представляет собою высшую ценность и должен быть сохранен, и все мы, я уверен, инстинктивно чувствуем, что этот фасад теперь нельзя восстановить, что попытка реставрации лишает нас не только памятника истории, но и произведения искусства. В дальнейшем я попытаюсь доказать, что невозможность воссоздания не случайна, ибо она вытекает из условий нынешней жизни. Она следствие всего исторического процесса, а вовсе не преходящего вкуса или временной моды. И, следовательно, ни один человек, ни одно общество, какими бы учеными познаниями древнего искусства они ни обладали, независимо от их умения создавать художественные проекты и от их любви к прекрасному, не в состоянии, даже посулив хорошую плату, убедить или принудить современных рабочих выполнить точно такую же работу, какую делали ремесленники во времена Эдуарда I{2}. Разбудите Теодориха Остготского{3} от его векового сна и посадите его на трон Италии, превратите нынешнюю палату общин в витенагемот, в собрание мудрецов при короле Альфреде Великом{4}, — не меньшим подвигом явилась бы в наше время реставрация старинного здания.

Так вот, чтобы показать вам, что это необходимо и неизбежно, я вынужден хоть кратко коснуться условий, при которых, начиная с классической древности, совершалась ремесленная работа. При рассказе об этом я не смогу не коснуться некоторых социальных проблем, относительно решения которых многие из вас, возможно, не согласятся со мной. В этом случае я просил бы вас не упускать из виду, что хотя руководящий Комитет Общества и просил меня выступить перед вами с этим докладом, тем не менее он не может считаться ответственным за любое мое мнение, если оно выходит за рамки принципов, провозглашенных в опубликованных им документах. Само Общество нельзя считать опасным, разве что опасно оно лишь для забав сельских пасторов и эсквайров, их жен и дочерей.

Итак, следует признать, что любое произведение архитектуры — это плод коллективного труда. Автор первоначального проекта, пусть и очень самобытный, платит дань этой неизбежности, ибо он в той или иной форме находится под влиянием традиции: умершие водят его рукой даже тогда, когда он забывает о том, что они вообще существовали. Далее, его идеи должны претворить в жизнь другие люди — ни один человек не может построить здание только своими собственными руками. Каждый из таких людей с самого начала своей работы зависит от кого-либо еще. Каждый — лишь часть общего механизма. Части сами могут быть всего лишь машинами или же могут быть разумными существами, но в любом случае они должны согласовать свои действия со всей машиной в целом. Очевидно, что люди, занятые этой работой, должны испытывать на себе влияние условий жизни, а руководитель этих людей должен ясно отдавать себе отчет, что он может рассчитывать только на такой труд, который порожден этими условиями. Нелепо ожидать энтузиазма и стремления создать нечто замечательное от людей, которые на протяжении двух поколений привыкли под давлением обстоятельств работать нерадиво. Еще более нелепо ждать понимания прекрасного от людей, которым на протяжении десятка поколений не представлялось возможности творить прекрасное. Мастерство коллективного труда в каждом его создании принадлежит определенному периоду и обусловливается им. Постарайтесь четко понять это положение, которому я теперь придам иную форму: архитектурный труд в целом должен быть коллективным; законченные создания этого коллективного труда не могут быть по качеству лучше, чем позволяют его самые не важные, самые простые или самые обычные части, которые также в высшей степени существенны. Содержание и качество произведения — произведения обыкновенного ремесленника — определяются общественными условиями, в которых он живет и которые сильно изменяются от века к веку.

Посмотрим же в таком случае, как эти условия различаются, и постараемся выяснить, как эти различия влияют на искусство. А в ходе этого изучения мы должны будем особое внимание уделить зрелому средневековью, архитектурными сооружениями которого наше Общество интересуется больше, нежели зданиями какого-либо другого периода.

В классическую эпоху ремесленное производство осуществлялось преимущественно рабами, которые вместе со своей продукцией принадлежали своему господину, а их жизнь поддерживалась на уровне, отвечавшем интересам этого самого господина. При таких обстоятельствах, естественно, само производство презиралось. В условиях, во всяком случае, греческой цивилизации обычная жизнь свободных граждан, аристократии, по существу, была проста. Климат страны не требовал усиленной работы для удовлетворения потребности в одежде и жилье. Народ был еще молод, жизнелюбив и физически прекрасен. У аристократии, освобожденной благодаря рабам, которые выполняли всю работу, от тяжелого и изнурительного труда и лишь в небольшой мере обремененной заботами о хлебе насущном, несмотря па постоянные раздоры и пиратские набеги, составлявшие тогдашнюю внешнюю историю, были и склонность и досуг, чтобы развивать изящные искусства в тех пределах, которые врожденная любовь к реальности и пренебрежение к романтике предписывали ей. Между тем малые искусства находились в суровой и поистине рабской зависимости от изящных искусств, что было естественно. Позвольте прервать мой рассказ и попросить вас подумать вот над чем. А что, если бы какой-нибудь афинский аристократ времен Перикла вздумал построить готический собор? Какое содействие оказал бы ему рабский труд тех дней и какое сооружение готического искусства создали бы ему его рабы?

Итак, одержав величественные и внушительные победы, присущий грекам художественный идеал сохранялся и на протяжении всей истории Рима, хотя была уже изобретена и применялась в архитектуре арка; а рядом с этим идеалом рабский труд при относительно изменившихся условиях по-прежнему производил необходимые для жизни предметы. Презрение к плодам ремесленного производства, открыто выраженное высокоученым Плинием{5}, было ли оно исконным или же искусственно выведенным из общепринятой философии, отлично характеризует условия, при которых в позднеклассический период существовали малые искусства, создаваемые рабским трудом.

Между тем во времена Плиния изящные искусства классического периода уже прошли высшую точку своего расцвета и должны были увядать на протяжении унылых столетий академизма, от которого они наконец избавились, но не путем возврата индивидуального духа к ранним временам человечества, а через распад самого классического общества: это повлекло за собой преобразование системы рабства, на которой покоилось классическое общество, в систему крепостного права, на которой покоился феодализм. Период варварства или неупорядоченности длился между этими двумя периодами организованности несомненно долго, но новое общество, блестящее и свободное, возникло из него в конце концов, а общественное устройство с гражданами-аристократами и бесправными рабами, при котором господствовал культ города (являвшийся идеалом, религией классического общества), уступило место системе обязанностей и прав личности, системе личного служения и покровительства, подчиненной условным представлениям о долге, диктуемом людям невидимыми силами вселенной.

Как было естественно для этой иерархической системы, религиозные здания, предназначенные воплощать перед несовершенными людьми высокий иерархический идеал, бесспорно выполняли в искусстве на заре средних веков среди крепостных и их сеньоров те же функции, которые в эпоху классической древности образованный свободный гражданин Греции выполнял среди множества услужающих ему рабов. Но условия жизни крепостного весьма отличались от условий, в которых жил раб: крепостной, выполнив для своего сеньора определенные повинности, был свободен (по крайней мере в теории) зарабатывать себе на пропитание столько, сколько мог в пределах своего дома. Раб как отдельная личность мог надеяться на получение вольной грамоты, но для всех рабов в совокупности была одна надежда — насильственно ниспровергнуть общество, основанное на их угнетении. Иное дело — крепостной, который самими условиями своего труда был вынужден стремиться к совершенствованию своей личности. Вместе с другими крепостными он вскоре стал добывать себе некоторые права, пользуясь столкновениями интересов короля, феодала и бюргера. Кроме того, уже на заре средних веков начала зарождаться новая могущественная сила, которая способствовала развитию труда и являла первые признаки делового сотрудничества свободных людей, производителей и посредников.

То были гильдии, впервые появившиеся в Англии еще до норманнского завоевания. Хотя они и полностью признавали иерархическую структуру общества, а в свой начальный период весьма часто имели в виду главным образом религиозные цели, появились они вовсе не благодаря церковному укладу. Более того, по всей вероятности, свои первые корни они пустили именно среди тех народов Европы, которые ничего не восприняли от Рима или общественных институтов его временного владычества. Англия и Дания оказались наиболее продвинувшимися в развитии гильдий, которые в латинизированных странах пустили корни позднее и слабее.

Дух сотрудничества возрастал. Гильдии, которые, по сути дела, были скорее обществами взаимопомощи или клубами, нежели чем-либо другим, вскоре превратились в ассоциации по развитию свободы торговли и затем переросли в могущественные торговые союзы. Когда они достигли вершины своего могущества, в их недрах образовался целый ряд новых гильдий, чьей целью было упорядочить занятия ремеслами, обеспечив им свободу от феодального принуждения. Более старые купеческие гильдии оказывали новым такое упорное сопротивление, что в Германии между ними возникла отчаянная и кровавая война. Великое восстание в Генте — результат этой вражды — было, как утверждает Фруассар, подготовлено малыми ремеслами, и вы можете вспомнить, что промышленный город Гент был исполнен бунтарского духа, тогда как торговый город Брюгге{6} отличался консервативностью. В Англии перемены в торговых гильдиях происходили более мирно. Они становились в основном городскими корпорациями, а ремесленные гильдии, занимая их место, налаживали различные производства и оказывали им покровительство. К началу XIV столетия господство ремесленных гильдий стало полным, и, в то время по крайней мере, их устав был насквозь демократичен. Наемных работников не существовало, а подмастерья были, как правило, уверены, что займут место мастера, как только освоют ремесло.

Прежде чем говорить об упадке и исчезновении гильдий, посмотрим, как в то время работали ремесленники. Сначала — несколько слов об условиях их жизни. Должен очень коротко сказать, что тогда ремесленник жил хоть и нелегко, но, во всяком случае, гораздо более сносно, чем его нынешние потомки. Работал он не на хозяина, а на людей; все, что он делал, он делал от начала до конца своими собственными руками и сам продавал свои изделия людям, которые собирались пользоваться ими. Так обстояло дело почти со всеми изделиями, которые производились в Англии. Кое-какие более редкие изделия, например шелковые ткани, поступали на рынок, существовавший все-таки, несмотря на то, что изделия любого края становились товарами неподалеку от места их производства. Но даже более редкие изделия производились прежде всего для домашнего потребления, и только излишки попадали в руки торговца. Что касается последнего, то следует помнить, что он не был, как в наше время, просто игроком в прихотливом переплетении спроса и предложения, а был незаменимым поставщиком товаров. Ему платили за труды по доставке товаров из того места, где был их излишек, туда, где их было недостаточно, и этим дело ограничивалось. Законы против скупщиков и перекупщиков дают представление о том, как в средние века смотрели на торговлю. Ее воспринимали именно как торговлю, а не как прибыльную махинацию. Скупщик покупал продукты труда, чтобы попридержать их до момента, когда их можно будет продать по более дорогой цене. Перекупщик покупал и продавал изделия на том же самом рынке или неподалеку от него. Что касается пользы для общины от скупщика, то, думается, на этом вряд ли стоит останавливаться. Что касается перекупщика, то в те времена люди, подвыпивши, высказывали мнение, что не столь уж полезен обществу человек, который покупает, скажем, сто фунтов сыра в девять часов утра по два пенни за фунт, а в одиннадцать продает его же по три пенни. Признаюсь, я достаточно консервативен и старомоден и соглашаюсь с ними, хотя и не могу не видеть, что весь так называемый «бизнес» сводится в настоящее время к скупке и перепродаже, и все мы — рабы этих простых и восхитительных занятий, так что преступники одного столетия в другом становятся благодетельными господами.

Во всяком случае, благодаря прямому общению между производителями и потребителями товаров получалось, что население в целом знало толк в производившихся товарах, и, следовательно, искусство, или, вернее, культ фальсификации, было тогда совсем неизвестно. По крайней мере было нетрудно завоевать славу не только служителя, но и мученика этого благородного культа.

Что же касается самого способа труда, то тогда в любом ремесле разделение труда было либо слабо, либо вообще отсутствовало: это, по-моему, несколько уменьшало зло, каким я считаю это разделение, ибо я понимаю человека, на протяжении всей своей жизни привязанного (как это происходит и сейчас) к одному и тому же делу: да, несколько уменьшало зло, ибо, в конце концов, чрезвычайно разнообразна была работа, которую человек выполнял целиком, вместо того чтобы всю жизнь трудиться над какой-нибудь деталью другой детали. Кроме того, следует помнить, что свободные люди гильдий, как и вообще любой вольный человек, имели тогда право пасти скот на общинных пастбищах. Порт-Медоуз близ Оксфорда, например, был таким общинным пастбищем для скота всех свободных граждан этого города.

Таковы условия жизни и труда английских ремесленников XIV века. Полагаю, большинство из нас откажется принять на веру картину жизни того времени, которую рисуют полуневежественные и обманывающие нас доктринеры, о которых я уже говорил. Знакомясь с остатками изделий тогдашнего ремесленника, мы и без всяких дальнейших исследований давно уж инстинктивно почувствовали, что он был человеком думающим и энергичным и в некотором смысле и свободным, а не угнетенным религией и забитым дикарем. Это ощущение в значительной степени подтвердилось такими усердными исследователями прошлого, как г-н Торольд Роджерс{7}. Ныне нам известно, что ремесленник гильдии жил, трудясь и наслаждаясь своим трудом, и это запечатлелось на том, что он производил. Работал он не для прибыли своего хозяина, но для своего собственного пропитания, причем, повторяю, добывать последнее было нетрудно, так что у него бывало и много досуга. И так как он был хозяином своего времени, своих орудий и материала, ничто не заставляло его делать работу кое-как и он мог позволить себе позабавиться, придавая своим изделиям художественную отделку. И сколь же отлична она от той механической рыночной отделки, производить которую обучились, наверно, некоторые из нас, быть может, через крестные муки! Да, тогдашняя художественная отделка или орнамент не рассчитывались на продажу, отделка была подарком публике, которая, я склонен думать, платила за нее интересом к ней и пониманием самой работы, что, право же, было хорошей платой в те времена, когда человек мог обойтись без платы более явной и ощутимой. Ибо здесь я должен признаться, что «платой за оформление», как ее теперь называют, строители наших старинных зданий совершенно пренебрегали, а искусство, по справедливому замечанию Торольда Роджерса, было широко распространено, и мастерство было не исключением, а правилом. И, как правило, люди, которые были в состоянии заплатить за постройку дома, несомненно, сами были тогда способны составить план и проект, очевидно, потому, что встречали естественную, дружескую помощь и понимание среди строителей, которых они нанимали. Например, башню капеллы Мертон-колледжа{8} в Оксфорде создали обыкновенные каменщики под присмотром членов этого колледжа. Но, глядя, как при попустительстве нынешних братьев ужасно чинят принадлежащую им красивую пристройку — Зал св. Олбана, я теперь не решился бы доверить такую работу присмотру досточтимых братьев той же самой коллегии.

Итак, распространенное в искусстве того времени мастерство свидетельствует, что бедняги, которые обладали и вкусом и талантом, отсутствовавшими у их собратьев по ремеслу, и для которых работа поэтому была более приятна, должны были мириться с весьма умеренной дополнительной платой, а в некоторых случаях обходиться и без нее. По-видимому, они не могли обосновать претензию, ныне обоснованную, на то, будто у этой часто оскорбляемой и многогрешной компании гениев строение желудков и кожи иное, чем у других людей, и потому им необходимо больше есть и пить и иное платье, чем у их ближних. Говоря совершенно серьезно, когда мы слышим — и довольно часто — утверждение, будто для создания великих художественных произведений при любых обстоятельствах необходима дополнительная плата, будто бы люди особо одаренные не применят своих талантов, если не получат взятку в виде грубого материального вознаграждения, мы знаем, что отвечать. Мы можем обратиться к свидетельству дошедших до нас прекрасных произведений, подаренных миру их безвестными и безымянными творцами без всякой добавочной платы, кроме наслаждения своей работой и понимания ее полезности.

Таким образом, теперь я должен сказать, что так жившие и так трудившиеся ремесленники, работавшие простыми орудиями и инструментами, которыми они в совершенстве владели, располагали весьма значительными преимуществами для создания архитектурного искусства, употребляя это слово в его самом широком значении, и, рассуждая a priori, мы ждем от их работы сознательности и изобретательности, слияния независимости и дружного сотрудничества — и действительно все это находим в ней. И все же, несмотря на свободу художественной мысли средневекового труженика — или, скорее, благодаря ей, — он все еще был вынужден трудиться только так, как повелевала традиция. Если бы кому-либо в XIV веке пришло в голову построить на берегах Темзы новый Парфенон{9} или Эрехтейон{10}, то насколько, вы думаете, его собрат-строитель оказался бы способен выполнить эту нелепую затею?

Но оставим на некоторое время XIV век, возвратимся к нашему рассказу о судьбе труженика. Я говорил, что устав ремесленной гильдии был поначалу демократическим или братским, но это продолжалось недолго. По мере того как города росли и население в них увеличивалось за счет освобождаемых крепостных и других ресурсов, прежние ремесленники вместе с имевшими некоторые льготы подмастерьями начали составлять особую привилегированную прослойку. Наконец, появляются наемные работники. Спустя некоторое время они попытались образовать в недрах самой ремесленной организации свои гильдии, подобно тому как ремесленная организация некогда возникла в составе торговых гильдий. Но экономические условия того времени, которые все более возбуждали стремление к производству прибыли, им в этом препятствовали, и они потерпели поражение. Тем не менее условия труда заметно не изменились. Мастеров ограничивали выступавшие на стороне наемных работников законы, и на протяжении всего XV века оплата труда скорее росла, чем падала. А разделение труда появилось лишь значительно позже, так что ремесленник повсюду еще оставался художником.

Начало новых перемен пришло вместе с Тюдорами{11}в первой четверти XVI века, когда из земледельческой страны, добывавшей средства пропитания, Англия превратилась в землю животноводства, развивающегося ради прибыли. Интересующийся может прочитать повесть об этих переменах и бедствиях в сочинениях Мора и Латимера{12}. Мне остается только сказать, что эти перемены оказали самое прямое влияние на жизнь и методы труда ремесленников, ибо в ремесла теперь хлынули толпы безземельных, лишенных всего, кроме физической силы, с помощью которой они вынуждены были добывать себе пропитание. Изо дня в день они должны были продавать свою силу за какую-то плату тем, кто, наверно, не купил бы их труд в качестве товара, если бы сделка не обещала прибыли. Жестокие хищения, сопровождавшие в Англии религиозные реформы, своевольное разрушение наших общественных зданий, сопровождавшее ограбление общественных земель, несомненно сыграли свою роль в уничтожении искусства, которое все еще могло существовать при новых условиях труда.

Но сама Реформация была лишь одним из проявлений нового духа времени, порожденного великими экономическими переменами, гораздо более решительно повлиявшими на искусство, его творцов и их труд, чем любой иной ряд событий, как бы значительны они ни были. Перемены в условиях труда продолжали быстро нарастать, хотя все еще имело место так называемое домашнее производство. Работники в городах оказывались во все большей зависимости от своих нанимателей. Появлялось все больше и больше простых наемных работников, и серьезные перемены все больше затрагивали сам способ труда. Простое объединение рабочих в больших мастерских, во главе которых стал один мастер-хозяин, само по себе приносило экономию в расходах на помещение, освещение, отопление и прочее, равно как и сокращение ренты. Но это лишь прелюдия к еще более серьезным переменам. Возникло и быстро набирало темпы разделение труда. При старых средневековых условиях основной единицей труда был ремесленный мастер, который знал свое дело от начала до конца. Помогали ему простые подмастерья, которые, изучая свое ремесло, не были обречены прислуживать всю жизнь. Но при новой системе, включавшей в себя хозяина и работников, произошло также и такое изменение, при котором основной единицей труда стала группа, где каждый член зависел в своей работе от другого, а в одиночку работник оказывался беспомощным. При такой системе, именуемой системой разделения труда, человек может быть обречен и часто действительно обрекается всю свою жизнь производить пустяковую часть какого-либо пустякового рыночного товара. Я употребляю здесь настоящее время, потому что система разделения труда все еще развивается бок о бок с современным развитием производства, рассчитанного на получение прибыли, о чем я буду говорить подробнее в другом месте.

Вам следует понять, что появление и развитие системы разделения труда — не случайность, не проявление какой-то преходящей и необъяснимой моды, вызывавшей у людей желание работать именно таким способом. Это было вызвано экономическими переменами, которые вынуждали человека заниматься производством не ради своего пропитания, как в прошлом, а ради прибыли. Почти все изделия, кроме тех, что создавались совершенно домашним способом, должны были теперь проходить через рынок, прежде чем попасть в руки потребителя. Они производились теперь для продажи, а не главным образом для потребления, и когда я говорю «они», я имею в виду их совокупность. Художественная отделка, как и очевидная полезность вещи, стала теперь предметом рынка, и допускалась она скудно, в соответствии с интересами капиталиста, использующего труди машиноподобного рабочего и художника, окованных потребностями прибыли. Ибо, поймите, к этому времени разделение труда привело к тому, что, в отличие от прежнего времени, когда все рабочие были также и художниками, произошло деление на рабочих, которые не являются художниками, и на художников, не являющихся рабочими.

Эта перемена завершилась или почти завершилась к середине XVIII века, и мне не кажется необходимым прослеживать постепенный упадок искусств, начиная с XV века вплоть до этого времени. Достаточно сказать, что очевидный упадок искусств шел неуклонно. Лишь там, где люди остались вне могучего потока цивилизации, где жизнь сохраняла первозданность, а производство продолжало оставаться домашним, в произведениях искусства сохранялись еще кое-какие следы пережитого человеком наслаждения. Повсюду же безраздельно царило доктринерство. Лишь немногие из живописцев, которые обычно словно бы сквозь раскрытые ими окна показывали жизнь и подвиги святых и героев, даже более — самые небеса и град божий, пребывающий над любезным их сердцу земным градом, сумели не превратиться в претенциозных пачкунов, в светских льстецов высокородных некрасивых дам и глупых высокомерных аристократов. И чего же можно было ожидать для архитектурных искусств от какой-нибудь группы машиноподобных людей, которые, правда, объединялись, но лишь ради более быстрых темпов и точности процессов производства? Чего же можно было ожидать для декоративного искусства от его создателей, в лучшем случае педантов, презиравших человеческую жизнь, а в худшем — механически работающих поденщиков, не многим отличавшихся от несчастных тружеников? Вопреки всяким расчетам, в конце концов была создана всего лишь масса нелепых побрякушек, дорогостоящей роскоши и показной пышности, получивших с той поры в высшей степени заслуженное унизительное наименование «декора».

Завершается ли этим повесть об упадке искусств? Нет, предстоит еще и другой акт той же драмы, которому суждено стать либо хорошим, либо дурным в зависимости от того, готовы ли вы воспринять его как финал или же вам хочется возмутиться, то есть обрести надежду на что-нибудь лучшее. Я рассказывал о том, каким образом рабочий превратился в машину. Мне остается рассказать, как он был сброшен даже с этого шаткого возвышения, на котором он все же сохранял чувство собственного достоинства.

В конце XVIII века Англия была страной, занятой промышленным производством наравне с другими странами. Промышленность все еще занимала второстепенное место в сравнении с обыкновенной сельской жизнью и была неотделима от неё. В течение полувека всё это изменилось. Англия стала подлинно промышленной страной — мастерской мира, с гордостью называемой так ее патриотически настроенными сыновьями. Это удивительная и в высшей степени важная революция была порождена машинами{13}. Производство, обусловленное успехами и переменами в мире, о которых было бы слишком долго говорить, даже если б я ограничился сжатым рассказом, было навязано населению нашей страны. Вы вправе воспринять эту огромную машинную промышленность, с одной стороны просто как продукт полного развития производства ради прибыли, а не ради пропитания, что началось еще во времена Томаса Мора, а с другой стороны — просто как революционное последствие простого разделения труда. В ходе личных моих занятий я по необходимости достаточно углубился в изучение системы мастерских XVIII века, чтобы отчетливо увидеть, сколь серьезно отличается она от фабричной системы нашего времени, с которой, однако, обычно смешивают систему мастерских. Поэтому я с неприкрытым сочувствием вникал в объяснение смысла и тенденций этой перемены, содержащееся в произведениях великого человека{14}, которого, думается, я не должен называть в этом собрании, но который помог мне понять достаточно сложные проблемы (их тоже не следует здесь упоминать), касающиеся сущности труда и его продукции. Но одно по крайней мере я должен сказать. Если в условиях разделения труда XVIII века люди вынуждены были неизменно трудиться над какой-нибудь пустяковой деталью примитивным механическим способом, который они столь же примитивно понимали, то при фабричной системе и при почти автоматическом машинном оборудовании, характерных для нашей теперешней жизни, рабочий довольно часто может менять свою работу, может переводиться с одной машины на другую, едва ли даже зная, что он вообще производит. Другими словами, в условиях XVIII века рабочий был низведен до положения машины, при нынешней же системе он превратился в раба машины. Именно машина под страхом голодной смерти приказывает ему делать то или иное. Да, и это отнюдь не метафора: если машине угодно, если ей по нутру спешка, то она может заставить рабочего пройти тридцать миль в день вместо двадцати или же, если он откажется, послать его в работный дом.

Если вы спросите меня, что хуже, быть ли машиноподобным рабочим XVIII века или же рабом машины XIX, то я вынужден ответить, что второе хуже. Если бы я привел свои доводы, то немногие из вас согласились бы со мною, и я не уверен, что вы разрешили бы мне закончить мое рассуждение. Во всяком случае, эти доводы довольно сложны. Но на вопрос, у какой из этих двух групп рабочих продукция будет лучше, ответить не так уж сложно. Машиноподобный рабочий, даже выполняя свое примитивное задание, должен быть весьма искусен, — рабу же машины нужно лишь очень мало мастерства, практически его легко замещают женщины и дети, и если при такой работе требуется какая-нибудь квалификация, то лишь для надзора за трудом последних. Короче говоря, нынешняя система фабрик и властвующих машин обнаруживает тенденцию к уничтожению квалифицированного труда вообще.

В этом потрясающее различие между ремесленником средних веков и нынешним рабочим, и его-то я совершенно серьезно приглашаю вас обдумать. Средневековый ремесленник приступает к работе, когда находит нужным. Работает он у себя дома, возможно, он сам делает свои инструменты, орудия или простой механизм еще до того, как принимается за пряжу, ком глины и т. д. Он сам решает, какой орнамент подходит для законченной им работы. Своим умом, своей рукой он набрасывает эскиз и воплощает его в жизнь. Руководит и помогает ему традиция, иными словами — ум и мысли всех ремесленников предшествующих поколений, воплотившиеся в навыках и обычаях его ремесла. Мы не должны забывать также, что если ремесленник живет даже в городе, то дом его находится невдалеке от полей, от прекрасной природы. Время от времени он работает в поле. Не раз и не дважды в жизни приходится ему брать свой лук или снимать со стены свою потемневшую алебарду и на полях сражений лицом к лицу встречать неведомую судьбу, а еще чаще участвует он в ссорах, затеваемых другими, а иногда и сам затевает ссору, не всегда, впрочем, оканчивающуюся для него благополучно.

А что же труженик, пришедший ему на смену, — как он работает и как живет? Кое-что мы все знаем об этом. Он должен быть у фабричных ворот ко времени, когда прозвучит гудок. В противном случае его оштрафуют или отошлют вон, «на подножный корм». Мало того, не всегда будут открыты для него и фабричные ворота. Если только хозяин, подчиняющийся рынку (о котором сам он знает мало, а его рабочий вообще ничего не знает), не выделит ему места, где он мог бы трудиться, и станок, за которым он мог бы работать, то он должен вернуться на улицу и, подобно тысячам людей в нынешней Англии, слоняться без дела. Но представьте его, счастливо стоящего у машины, при которой он должен изо дня в день находиться неотлучно, — много ли мыслей может он посвящать чему-либо помимо работы? Мысли его не пойдут дальше того, чтобы узнать, что же, собственно, производит его машина (а вовсе не сам он). Какое ему дело до эскиза и орнамента? Он может обслуживать машину, выпускающую более или менее красивые предметы или же оказаться соучастником (весьма, впрочем, незаметным) выпуска кричащих изделий обмана и мошенничества. За то и другое он получит одинаковую плату, но ни то, ни другое ни в малейшей степени не подчиняется его контролю. Религия, мораль, филантропия и свобода XIX века, взятые вместе, неспособны избавить его от этого позора. Нужно ли говорить, где и в каких условиях он живет? Он помещается в собачьей конуре со спертым воздухом, отделенной такими же протянувшимися на целые мили конурами от прекрасных полей той страны, которую он точно в насмешку называет «своей». Иногда в праздники этот бедняк погружается в поезд, чтобы взглянуть на эти поля и вечером снова вернуться в тот же мрачный ад. Бедняга!

Скажите, можно ли вырвать такого человека из привычной для него жизни и предложить ему подражать работе свободных цеховых ремесленников XIV века? Можно ли надеяться, что его работа окажется близкой по качеству к той работе?

Чтобы не ослаблять своих доводов преувеличения, я допущу, что хотя громадное количество так называемых художественных изделий выпускается рабом машины под давлением того или иного безрассудного рынка, — ремесла, связанные со строительством, не претерпели в промышленной революции столь значительных изменений. Это ремёсла как бы иллюстрируют моё утверждение, что характерная для XVIII века система разделения труда еще существует и действует бок о бок с фабричной системой и машинным производством. Все же и в этих ремеслах упадок теперь очевиден, тогда как в XVIII веке среди строителей удерживались остатки традиций, унаследованных от времен ныне утраченного мастерства. Теперь в строительстве, начиная от архитектора до подносчика, глубоко укоренилось разделение труда, и качество мастерства, такое, далекое от обычного для цехового рабочего стандарта, в наше время упало значительно ниже того, который требовался от угнетенного разделением труда рабочего XVIII века, и нисколько не выше того, которого можно ждать от неквалифицированного рабочего крупной индустрии. Короче говоря, этот рабочий крупной машинной промышленности — типичный представитель труда наших дней.

Готовые смеяться над странной мыслью, что строитель греческих зданий мог бы возвести здание готическое или же строитель готических сооружений — здание греческого стиля, мы не видим ничего несообразного в том, что строитель викторианской эпохи{15} сооружает готическое здание.

У нас есть немало образцов архитектуры эпохи Возрождения, когда существовала теория, что рабочие, послушные педантичным и ретроспективным устремлениям времени, способны подражать классическим античным сооружениям. В действительности же, подражая, они упрямо воспроизводили характерные черты собственной эпохи и усваивали все их достоинства и, возможно (что любопытно отметить), тогда же в их сооружениях запечатлелся и один из самых печальных признаков слабости современного искусства. Достичь воскрешения мертвых столетий нам помогло то самое знание истории, о котором я говорил и которого недоставало ученым педантам Ренессанса и XVIII столетия. Но, с моей точки зрения, весьма странно использовать знание истории и возможность проникнуть в ее глубины для рискованных путешествий в прошлое с целью вернуться к нему, вместо того чтобы воспринимать это знание как слабый свет, помогающий прозреть будущее. Да, поистине странен такой взгляд на непрерывность исторического развития, который игнорирует перемены, составляющие самую сущность этого развития. И действительно, искусство прошлого, искусство Ренессанса, которое едва мерцало среди тусклой пачкотни дилетантизма времен последних Георгов{16}, в своей высокомерной самоуверенности, о которой я упоминал раньше, абсолютно запрещало подражание какому-либо стилю, кроме одного, а этот один оно считало своей принадлежностью. Но оно могло избирать не больше, чем греческое или готическое искусство. Оно полностью, хотя и молчаливо, приняло перемены, которые нес с собой исторический процесс, признало рожденного разделением труда рабочего и таким образом постаралось создать и создало жизнь очень серую, но в какой-то мере отражающую хоть и неразумное, но бесстрашное возвышение среднего класса, которое составляло самую сущность того времени.

А мы, говорю я, мы отказываемся признавать движение истории! Мы приставляем нашего раба к машине, чтобы он без всякой охоты выполнял труд то ли средневекового ремесленника, то ли рабочего переходного периода. Лучше, чем в какое-либо другое время, мы выучились наряжаться в одежды, сброшенные другими, и продолжаем участвовать в странном и лицемерном театральном представлении скорее с какой-то вялой застенчивостью, чем с высокомерной самоуверенностью, решившись закрывать глаза на все особенно неприятное и не обращать внимания на безмолвное движение подлинной истории, происходящее за кулисами нашего театра марионеток.

Несомненно, такое положение — показатель перемены, по-видимому, быстрой и безусловно завершающей один цикл и начинающей другой. Ибо, как ни странно, перед нами общество, культурный слой которого лишен четких собственных черт. Оно дрейфует то туда, то сюда: часть его умов к красоте прошлого, часть — к логичности будущего. И каждая сторона по крайней мере молчаливо верит, что нужно всего лишь пересчитать по головам число своих сторонников и создать союз, который будет править миром наперекор истории и логике, пренебрегая необходимостью, приведшей их к теперешнему состоянию слабости и слепоты. И в то же время под поверхностью этого культурного слоя действует громадная коммерческая система, на которую образованные люди смотрят как на свою служанку и связующую силу общества хотя на самом деле она — их повелительница и разрушительница общества. Потому что по самой своей сущности эта система сулит войны и способна изменить свою природу лишь путем собственной гибели. Человек против человека, класс — против класса, и их девиз: «Я получил — ты потерял». Эта война должна длиться до тех пор, пока не наступит великое преобразование, цель которого — мир, а не война.