РАССУЖДЕНИЯ О МНОЖЕСТВЕННОСТИ МИРОВ[71]

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

РАССУЖДЕНИЯ О МНОЖЕСТВЕННОСТИ МИРОВ[71]

Предисловие

Я нахожусь сейчас почти в положении Цицерона, приступившего к изложению на своем родном языке философских предметов, до тех пор трактовавшихся лишь по-гречески. Цицерон нам сообщает, что тогда говорили, будто подобные работы совершенно бесполезны, ибо те, кто любит философию и дал себе труд изучить ее по греческим книгам, не считают нужным заглядывать после этого в книги латинские, которые не оригинальны; а те, кто не имеет вкуса к философии, не стремятся познать ее ни по-гречески, ни по-латыни.

На это он отвечал, что дело обстоит прямо противоположным образом: люди, незнакомые с философией, стремятся приобщиться к ней, опираясь на легкость латинского чтения; а тем, кто уже стал философом благодаря чтению греческих книг, приятно видеть, как эти предметы изложены по-латыни.

Цицерон имел полное право это утверждать. Его выдающийся гений и уже заслуженная им великая слава обеспечили успех нового вида писаний, предлагавшихся им публике. Что же касается меня, то я, конечно, не располагаю такими же основаниями для доверия к моей затее, столь похожей на его. Мне вздумалось излагать философию в стиле совсем не философическом: я попытался привести ее в такой вид, чтобы она не оказалась слишком сухой для людей светских и в то же время — слишком игривой для ученых мужей. Но если мне, подобно Цицерону, скажут, что такое сочинение не подходит ни ученым, которые из него ничего не почерпнут, ни светским людям, которые и не пожелают из него ничего почерпнуть, то я не побоюсь ответить то же самое, что ответил он. Вполне возможно, что, пытаясь найти ту золотую середину, благодаря которой философия станет доступной всему миру, я нашел то, что сделает ее не доступной никому. Золотую середину найти не так-то просто, и мне кажется, я не стану выполнять эту неблагодарную задачу дважды.

Если книгу эту будут читать люди, имеющие уже некоторые познания в физике, я должен предупредить их: я вовсе не претендую на то, чтобы их поучать; мое намерение лишь несколько их развлечь, представив им в приятной и веселой манере то, что они уже знают более основательно. Тех же, для кого эти предметы новы, я предупреждаю, что я надеялся и позабавить их и поучить. Первые пойдут против моих намерений, если станут искать здесь пользу; вторые же — если они будут искать здесь одну забаву.

Я вовсе не шучу, когда утверждаю, что из всей философии я выбрал предмет, более всего способный возбудить любопытство. По-видимому, самое для нас интересное — это узнать, как устроен тот мир, в котором мы обитаем, и существуют ли другие подобные миры, населенные так же, как наш. Но в конце концов пусть обо всем этом беспокоится, кто хочет. Тот, кто любит предаваться праздным мыслям, пусть и растрачивает их на такого рода вопросы; однако ничто на свете не в состоянии сделать эту затрату ненужной.

Я вывел в этих «Рассуждениях» женщину, которую я поучаю и которая никогда в жизни не слыхала подобных речей. Я решил, что прием этот принесет моему сочинению большее признание и воодушевит женщин примером одной из них, которая, никогда не выходя из роли человека, лишенного даже поверхностных знаний, в то же время не упускает случая послушать, что ей говорят, и уложить в своей голове в полном порядке круговороты миров. В самом деле, чем прочие женщины хуже этой вымышленной маркизы, хорошо понимающей: волей-неволей она должна постичь то, что ей говорят.

Правда, для этого ей приходится прилагать некоторые старания. Но какие же именно? Ей не надо проникать с помощью размышления в предмет, сам по себе туманный или туманно трактуемый. Ей надо лишь читать таким образом, чтобы точно представлять себе то, что она читает. Во имя всей этой философской системы я требую от дам такого же старания, какое надо приложить к «Принцессе Клевской»,[72] если хотят хорошенько следить за интригой и понять всю ее прелесть. Правда, идеи предлагаемой книги менее знакомы большинству женщин, чем идеи «Принцессы Клевской», но они не более темны; и я уверен, что по крайней мере при вторичном чтении от дам ничто из этих идей не ускользнет.

Поскольку я не собираюсь построить систему, подобную воздушному замку, не имеющему никакого солидного основания, я буду употреблять доводы истинной физики, применяя столько из них, сколько будет необходимо. Но счастливым образом в нашем предмете идеи физики занятны сами по себе, и, удовлетворяя разум, они одновременно доставляют воображению зрелище, дарящее ему столь великое удовольствие, как если бы спектакль этот был создан исключительно для него.

Обнаружив в своем предмете некоторые разделы, носящие несколько иной характер, я придал этим разделам несвойственное им оформление. Так поступил Вергилий в своих «Георгиках»,[73] где он спасает главную часть своего очень сухого сюжета с помощью частых и как правило, очень милых отступлений. То же самое сделал Овидий в своем «Искусстве любви»,[74] хотя главный сюжет этой поэмы бесконечно приятнее всего того, что он мог добавить. Очевидно, считал он, скучно все время твердить об одном и том же, пусть даже это будут галантные наставления. Что касается меня, то, хотя у меня гораздо большая, чем у него, потребность прибегать к отступлениям, я все же пользовался ими с великой осмотрительностью. Я оправдываю их естественной свободой беседы; помещаю я их лишь там, где, как я полагаю, их очень легко обнаружить; самую большую их часть я дал в начале собеседования, ибо там разум слушателя еще недостаточно привык к предлагаемым ему основным идеям. Наконец, я допустил их даже в своем главном изложении или в достаточной близости от него.

Я вовсе не хотел придумывать относительно обитателей миров того, что оказалось бы немыслимой химерой. Я пытался рассказать обо всем, что можно мыслить разумно, и сами фантазии, добавленные здесь мной, имеют под собой некое реальное основание. Истинное и ложное смешано здесь воедино, но это всегда легко различить. Я не берусь обосновать столь причудливую смесь: именно в этом заключен основной смысл моего труда, и именно здесь я не могу назвать причины.

Мне остается в этом предисловии обратиться к одному определенному роду людей, но, возможно, это именно те, на кого труднее всего угодить. И не потому, что нельзя привести им достаточно веских доводов, но потому, что их привилегия — не считаться ни с какими вескими доводами, если им это не угодно. Люди эти педантичны и могут усмотреть опасность для религии предположении, будто существуют обитатели других миров. Я с предельной деликатностью уважаю все, что относится к религии, и почитаю саму религию, а потому всячески избегаю задевать ее в этом труде, даже если мои убеждения с нею расходятся. Но, быть может, вас удивит следующее: религия совсем не имеет отношения к той системе, согласно которой я наполнил обитателями бескрайное множество миров. Нужно только распознать одну небольшую ошибку воображения: когда вам говорят, что Луна обитаема, вы тотчас же воображаете себе людей, сделанных по нашему образцу; и вот, если вы хоть чуточку теолог, вас начинают одолевать сомнения. Потомство Адама не сумело ни распространиться вплоть до Луны, ни выслать в лунные пределы колонию. Люди, обитающие на Луне, это не потомки Адама. Однако с точки зрения теологии крайне неудобно, чтобы существовали люди, не являющиеся его прямыми потомками.

Нет нужды долее говорить об этом: все вообразимые трудности сводятся к изложенным выше, а определения, которые следовало бы дать в более развернутом виде, заслуживают слишком большого уважения, чтобы их помещать в книгу, настолько несерьезную, как эта. Возражение относится целиком и полностью к людям, обитающим на Луне. Но делают его те, кому угодно помещать на Луну людей. Я же не признаю ничего подобного: я допускаю на Луне обитателей, вовсе не являющихся людьми. Но кто же они тогда? Да я их вовсе не видел и говорю совсем не в силу моего с ними знакомства. И не надо подозревать меня в том, будто я делаю уступку, когда говорю, что на Луне нет людей, и с помощью этой уступки стремлюсь опровергнуть ваше возражение. Вы поймете немыслимость их пребывания там с точки зрения моей идеи бесконечного разнообразия, вложенного природой в свои творения. Эта идея господствует в моей книге, и ее не может оспорить ни один философ. Итак, я думаю, что услышу подобное возражение только от тех, кто станет оценивать эти «Рассуждения», их не читая. Но может ли это служить основанием для спокойствия? Совсем напротив: есть весьма законное основание опасаться, что такое возражение я услышу со всех сторон.