4. Югославский вклад

Развитие марксистской теории в Югославии по весьма хорошо известным причинам отличается от общей восточноевропейской модели. В настоящем очерке я ограничусь рассмотрением наиболее важной марксистской оппозиционной группы – так называемой школы «Праксис», – сформированной философами и социологами, которые, разделяя некоторые основополагающие теоретические и политические установки, так и не достигли согласия по целому ряду второстепенных вопросов[148]. Их позиция по отношению к руководящей группе партии и официальной доктрине была двусмысленной и нестабильной, хотя ее и нельзя сравнивать с «двухколейной», о которой говорит Колаковcкий. Нововведения сверху были достаточно солидными, чтобы предоставить некоторую свободу силам, критикующим режим во имя его же собственных принципов. Отсюда своеобразный статус группы – как бы полу-дозволенного диссидентства, пользующегося предоставленной ему свободой публично высказывать свои взгляды; это позволило югославской оппозиции сыграть такую роль, которую нельзя себе даже представить в сфере советского господства. Отсюда также и причины ее международного влияния. Однако сосуществование с неортодоксальной коммунистической системой, не исключавшее, правда, острых столкновений с руководящей группой, было основано на таких установках, которые на протяжении 60 – 70-х годов обнаруживали во все возраставшей мере свою проблематичность, что и не позволило югославской оппозиции (по меньшей мере ее наиболее типичным представителям) радикализовать свою критику реального социализма.

Разрыв между Югославией и Советским Союзом произошел в результате сталинской попытки поставить на место независимую революцию, так что «югославская модель» зародилась в качестве попытки закаленной в боях югославской руководящей группы укрепить свою социальную базу. Ограниченные, но реальные уступки были сделаны с целью мобилизации народной поддержки, и наиболее важным аспектом этой стратегии стала институционализация некоторых форм самоуправления, оказавшегося длительным и идеологически взрывоопасным отклонением от советской модели. Официальная доктрина, однако, переиначила факты истории: историческая реальность состояла в том, что руководила революцией сталинская партия и лишь впоследствии в ответ на серьезную угрозу извне она решилась на эксперимент частичной и контролируемой демократизации; в этой чрезвычайной обстановке эксперимент стал интерпретироваться как новое открытие классических и повсеместно применимых установок при переходе от капитализма к социализму. «Югославский путь к социализму» отождествлялся с Марксовыми представлениями об «отмирании государства». По аналогии общество советского типа представлялось как историческая аномалия, действующая в широком масштабе, а не как новая общественная формация. Несмотря на случайное использование тех или иных ярлыков, например «бюрократический деспотизм» или «государственный капитализм», – причем скорее в пропагандистских, чем теоретических целях, – перспективу, уготованную обществу советского типа, сводили к деформированному или выродившемуся социализму. Однако, несмотря на четкость, с какой югославские руководители изображали различные альтернативы советскому обществу, их взгляды по-прежнему преподносились под соусом традиционной дихотомии между капитализмом и социализмом.

Хотя оппозиция в Югославии, естественно, характеризовалась более критическим отношением и более высоким уровнем концептуальной четкости, ее взгляды в основном не выходили за рамки идей партийной программы. Теоретическая основа деятельности оппозиции представляется всего лишь вариантом теории переходного периода. Причем если в разработках партийных теоретиков она была расплывчата и подвержена конъюнктурным влияниям, напротив, у оппозиционеров эта теория более четко и строго сформулирована. Как в том, так и в другом случаях эта теория существенным образом отличается от троцкистских или послетроцкистских вариантов.

Хотя не стоит пренебрегать внутренними разногласиями школы «Праксиса», следует, однако, отметить, что господствующей тенденцией было рассмотрение революций, придерживающихся ленинской модели, в качестве социалистических революций, а послереволюционного общества – как общества, располагающего по меньшей мере социалистическим потенциалом; в Югославии этот потенциал был реализован лишь отчасти, тогда как в странах советского блока его развитие систематически блокировалось. В широкой мере этот потенциал отождествлялся с деятельностью институтов самоуправления. Оппозиция отнюдь не воздерживалась от критики самоуправления. Ее споры с властями и порождались главным образом именно этим вопросом. Но подобная критика могла проводиться на различных уровнях. Самым простым приемом было бы сопоставлять приносящую ущерб практику самоуправления с официально декларированными принципами. При более радикальной критике вся югославская модель могла быть поставлена под сомнение. Разве самоуправление не является структурно расчлененным на отдельные сегменты, носящие подчиненный и местнический характер, служа, по сути дела, лишь придатком бюрократическому господству, осуществляемому аппаратом партии-государства? Логика подобной системы явно представляет собой антипод фундаментальным целям социализма, таким, как гуманизация экономики, гармонизация интересов и свободного развития демократии. Наконец, само понятие самоуправления, причем в не меньшей степени, чем традиция, которая его поддерживает, содержит целый ряд проблем. В той мере, в какой для самоуправления характерна тенденция сведения организации производства и самоинституционализации общества к общему знаменателю, ему присуща чуть ли не общая слабость социалистической мысли как таковой – редукционистский подход к политической сфере жизни. Именно эта врожденная неспособность увидеть специфику политической проблематики и облегчила регрессивную политизацию общества во имя «руководящей роли партии».

Югославские критики настаивали на первом и втором аспектах этого общего рассуждения[149]. Их нежелание исследовать также и третий аспект свидетельствует об их своеобразном редукционизме: не инструментальная концепция политической сферы приводит к полному отрицанию ее автономии, а тот факт, что эта автономия рассматривается сквозь призму отчуждения[150]. Предполагается, что преодоление отчуждения предопределяет поглощение политики более общей «самодеятельностью человеческого общества» (А. Кресич).

Если самоуправление рассматривать как сущность социализма, то тогда, конечно, основным препятствием на пути его осуществления является бюрократия. Хотя формула «бюрократического вырождения социализма» ни в коей мере не принималась школой «Праксиса», все равно именно она лучше всякого иного определения передает общий смысл установок этой школы. Югославские дискуссии по вопросу о бюрократии очень многое заимствовали от марксистской традиции: бюрократия как выражение раскола между индивидуальным и общественным бытием человека (в соответствии с анализом молодого Маркса); как одна из форм наемного труда и часть процесса овеществления (Лукач); как форма, основанная на политической экспроприации рабочего класса (Троцкий). В своей наиболее специфической послереволюционной форме бюрократический синдром был, естественно, источником новых социальных конфликтов, неважно – скрытых или явных. С этой точки зрения столкновение между югославской и советской моделью представляется столкновением двух различных степеней бюрократизации, но также и качественных различий, если учитывать, что югославское общество допускало некоторые проявления разнообразия интересов и требований, которые в других странах Восточной Европы просто-напросто удушались.

Подчеркивать частичный консенсус между руководящей группой и оппозицией не означает утверждать, что последняя не встречала никаких помех. Репрессивные меры, предпринятые против группы «Праксиса» в первой половине 70-х годов, были итогом конфликта, продолжавшегося немало времени и кульминацией которого может считаться 1965 год. Экономические реформы этого года, официально представленные как дальнейший шаг на пути децентрализации, были подвергнуты критике марксистами «Праксиса» как простой суррогат, носящий к тому же регрессивный характер в свете необходимости перевода самоуправления на более высокий политический уровень; новое подчеркивание роли рынка рассматривалось «Праксисом» скорее как специфический идеологический вариант экономизма, чем приспособление к абстрактным принципам экономической рациональности. Успехи этой идеологии, характеризующейся на антропологическом уровне лжесоциалистическими представлениями о homo oeconomicus, а на политическом уровне проповедью неограниченного развития производства товаров, потребовали социологического объяснения. В то время как отдельные критики связывали эти успехи с технократическими элементами в югославском обществе, другие шли дальше и предрекали зарождение «нового среднего класса», занятого соперничеством с либеральной буржуазией. Пробуждение националистических тенденций, казалось, подводит к тем же выводам.

Хотя политические идеи югославской оппозиции в той или иной мере были соразмерны самому умеренному партийному ревизионизму, дискуссия о философских принципах шла гораздо дальше. Что касается школы «Праксиса», то автономность философской мысли не означала отхода от политики. Скорее всего, это было существенное предварительное условие для завершения политической миссии. Настойчивость, с какой говорилось о философском фундаменте, была логической реакцией на несостоятельность партийной доктрины. Первые официальные критические высказывания в адрес советской модели были составлены поверхностным радикальным языком, который приобрел более сглаженные формы, как только был установлен modus vivendi. Гораздо более осторожная линия была принята югославским руководством в отношении основных принципов диалектического материализма. Эта смесь философского консерватизма и политического оппортунизма с самого начала была неприемлемой для наиболее радикальных критиков. Теоретики «Праксиса» подвергали ее нападкам во имя более последовательных взглядов, которые связали бы воедино гуманные намерения социализма с гуманитарными основами философии Маркса. В этом смысле их основные усилия укладываются в русло антропологического течения, о котором уже было сказано выше, хотя некоторые оппозиционеры и отрицали идею систематической антропологии как чрезмерно редуктивистской.

Концепция праксиса и его значение, согласно разработке Михайло Марковича, хотя принята и не всей школой «Праксиса», тем не менее характеризует югославский подход к антропологическим проблемам в том, что в нем есть особенного по сравнению с господствующими установками в других странах Восточной Европы.

Для начала скажем, что Маркович различает нормативную концепцию праксиса, понимаемую как самореализация эпистемологической концепции практики (деятельность, направленная на изменение объекта) или концепции труда и материального производства (необходимые условия для поддержания человеческой жизни)[151]. Второй пункт представляется особенно важным. Он предполагает отход от парадигмы производства и, следовательно, отказ от возможного ее применения к послереволюционному обществу. Лишенная этой проблематики, концепция праксиса становится синтезом экспрессивной и нормативной деятельности. Точнее говоря, она обозначает высшую норму человеческой самореализации. В качестве нормативной концепции человеческой природы она «предполагает некоторые основополагающие человеческие способности, которые являются существенными компонентами человеческой природы и которые присутствуют в каждом нормальном человеческом существе в форме скрытых предрасположенностей»[152]. В связи с тем, что такая концепция предполагает выборочное акцентирование отдельных компонентов, по-прежнему сохраняется необходимость в широкой и описательной концепции человеческой природы (включающей в себя также ее наиболее темные стороны и «негативные предрасположенности»). Нормативная концепция человека должна, таким образом, сопоставляться с фактической основой так, как она зарегистрирована в описательной концепции; что касается обоснования подобного оценочного выбора, то у Марковича здесь наблюдается меньшая ясность; можно лишь предположить, что такой выбор предполагает критерии демократического консенсуса и философской традиции.

Нормативная концепция человеческой природы явно конгениальна политической оппозиции, которая редуцирует установленный порядок, выявляя в нем пробелы и искажения по сравнению со справедливой по своей сути программой действий. Натурализация основополагающих ценностей служит подчеркиванию их универсальности и в то же время редуцирует значение социальных препятствий и исторических альтернатив. При этом следует заметить, что гораздо более ограниченный оптимизм чехословацких и венгерских диссидентов до 1968 года сопровождался разработкой более сложных антропологических моделей. В ходе реконструкции Марксовой антропологии, проведенной Д. Маркушем, проект эмансипации не был выведен из фундаментальных установок, касающихся человеческой природы; скорее всего предполагалось, что концепция человеческой сущности является одноприродной с пониманием истории, сориентированной на будущее, и от нее неотделимой. Данная концепция указывала на наличие антропологического содержания в представлениях об истории как прогрессе. Корреляции между интерпретационными и оценочными аспектами в данном случае гораздо более сложные, чем в рамках нормативной концепции человеческой природы. То же можно сказать и об онтологии человека, разработанной Косиком. Его концепция практики не является чисто нормативной. Она соотнесена скорее с целой системой отношений между человеком и миром, чем с сокровенными предрасположенностями человеческого индивидуума как такового, и учитывает дифференцированные и переменчивые связи, которые устанавливаются между историко-социальной реальностью и культурными ценностями. В этом смысле практика представляет собой интерпретационный горизонт, а не высшую норму.

Маркович цитирует следующие примеры фундаментальных человеческих способностей, которые должны быть включены в нормативную концепцию человека: неограниченное развитие чувств; разум, понимаемый как «склонность анализировать ситуации… и разрешать проблемы»; воображение, то есть «способность преодолевать… пределы данной реальности»; способность к коммуникации; творческий дух; способность примирять противоречивые интересы, а также способность оценивать и выбирать; способность развивать критическое самосознание[153]. Не говоря уже об интуитивном характере подобной подборки, само рассуждение автора представляется малоубедительным в более важном отношении: все эти способности амбивалентны в том смысле, что они открыты для автономного или гетерономного развития. Ни одна из этих способностей не застрахована по самой природе вещей от включения в систему угнетения.

Самое интересное отклонение от общей модели школы «Праксиса» представляет собой теория этатизма, разработанная Светозаром Стояновичем, поскольку в ней содержится критический подход к реальному социализму[154]. Отправной точкой в его работах служит изменение толкования формулировки о революции сверху, предложенной Сталиным в конце 20-х годов, и об общественном строе, порождаемом такой революцией. Стоянович определяет этот процесс как «этатистскую революцию», ее результат – как этатизм, то есть новую форму классового общества, в котором господствует класс, чьи экономические привилегии зависят от политической власти в большей мере, чем от чего бы то ни было другого. Основным элементом производственных отношений является форма коллективной классовой собственности, отличающейся как от частной собственности, так и от подлинно общественного присвоения средств производства. Аппарат государства распространил свою власть на все сферы общественной жизни и таким путем превратился в новый господствующий класс. В то же время идеологическое наследие социалистической революции было приспособлено к новой роли – средства оправдания этой власти. Новые формы угнетения и эксплуатации были затемнены «этатистским мифом социализма», тогда как реальность этатизма – это капиталистическая и антисоциалистическая форма общественной организации, хотя идеологически этатизм и изображает себя как единственную законную модель социализма.

Хотя советский путь к этатизму представляет собой наиболее четко сформулированный и исторически важный пример, возможны и другие формы перехода и более гибкие варианты системы. Антиколониальные революции во многих случаях породили этатистские общества, которые не являются прямым слепком с советской модели. Стоянович рассматривает также предположение о том, что развитое капиталистическое общество (точнее говоря, общество государственного капитализма) в состоянии развиваться в направлении форм либерально-демократического этатизма. Что же касается самой советской модели, то он усматривает две возможности разрешения нынешнего кризиса его «политократических» структур – технократическую и милитаристскую.

Наиболее убедительная часть этой теории – полемика с теми, кто выдвигает понятие «перерождения социализма». Доказать, что власть господствующего аппарата переходит всякие границы паразитизма или извращений, нетрудно. Но концепция этатизма вызывает необходимость постановки фундаментального вопроса о смешении двух категорий, которые первоначально относились к двум независимым сферам. Теория классов по меньшей мере в том, что касается концептуально строгих и эмпирически плодотворных ее вариантов, предполагает наличие дихотомических классовых отношений. Другими словами: классы существуют только благодаря конфликту между ними. Этот комплекс отношений в структурном смысле отличается от комплекса отношений между государством и обществом. Априорно нет ничего абсурдного в идее некой новой общественной формации, которая бы релятивизировала различие между двумя полюсами – класс против класса, государство против общества. Однако в таком случае становится очевидной необходимость теоретической рефлексии, которая пошла бы еще дальше. Начинать же с того, чтобы ставить на одну доску дефиниции класса и государства, все равно, что ставить телегу впереди лошади. Более того, структурное изменение такого масштаба не может не затронуть также и других сфер общественной жизни. Трансформация идеологии и ее функции по меньшей мере предполагается в описании «этатистского мифа», однако Стоянович не развивает своего анализа.

В этом смысле концепция «этатизма» закрывает возможности критики реального социализма. Недостаточная предрасположенность этой концепции к более углубленному структурному анализу, судя по всему, подтверждается общей направленностью самого тезиса Стояновича. Внутренние механизмы системы очерчены лишь в общих чертах. Их функционирование в сфере культуры (в частности, идеология «авторитарно-пауперистского коммунизма», олицетворяемая досталинской большевистской партией) изучено более исчерпывающим образом.