1. Передовые страны и национальные пути к социализму

Радикальные преобразования, происшедшие после второй мировой войны, поначалу были истолкованы многими марксистами как настоящие революции, поскольку частная капиталистическая собственность была в значительной мере экспроприирована, основные отрасли промышленности национализированы, а управление государством взяла на себя партия, объявившая себя марксистской. Отсталость большинства этих стран наводила на аналогию с советской моделью, однако тем же путем пошли два промышленно развитых государства – Восточная Германия и Чехословакия. Так как в большинстве случаев революционное рабочее движение в этих странах было довольно слабым, советские теоретики революции представили Красную Армию в качестве субъективного фактора, вышедшего за рамки собственной страны: по убеждению Сталина, революция должна была развиваться естественным путем, подобно расплывающемуся на воде масляному пятну.

Китайская революция, напротив, никак не увязывалась с ленинским вариантом марксистской модели, хотя Мао, выстраивая свою модель, использовал марксистские концепции, непрестанно обращаясь и к Марксу, и к Ленину. Но в модели Мао главной силой революции оказывались крестьяне, а установка о руководящей роли пролетариата находила выражение главным образом в руководящей роли марксистской интеллигенции. Кроме того, известную роль – не только на этапе антиимпериалистической и антифеодальной борьбы, но и в период построения социализма – должна была играть национальная буржуазия. Следовательно, и революционные вспышки в Африке, и кубинскую революцию нельзя считать простыми разновидностями этой великой антиимпериалистической революции; они имеют собственные четко выраженные черты, даже если каждый их боец и цитирует высказывание Мао о том, что необходимо чувствовать себя среди населения, как рыба в воде.

Главная проблема теории приобрела, таким образом, форму конкретных и острых вопросов. Является ли исторической закономерностью тот факт, что революция побеждает в отсталых странах, а не на промышленно развитом Западе, как это предсказывали Маркс и Энгельс? Имеются ли революционные перспективы у Запада или следует ждать, пока революционная волна, поднявшаяся в «центрах мировой революции третьего мира», не распространится и на западные страны? Может ли тот факт, что революционная модель, разработанная Марксом, не осуществилась, быть достаточным основанием для вывода о том, что и Марксова модель социализма не получила практического воплощения в Восточной Европе? Какой может быть модель революции на Западе в наши дни? Совершенно ясно, что невозможно ответить на эти вопросы без некоторой ревизии отдельных теоретических положений. Это как раз и объясняет, почему сейчас почти нет марксистов или марксистских групп, которых не обвиняли бы в «ревизионизме».

В частности, на риск такого обвинения пришлось пойти и тем, кто пытался разработать революционные модели для промышленно развитых стран. Они предлагали отход от всех формул, провозглашенных основоположниками марксизма, серьезный анализ современного капитализма и роли государства в нем, а также дискуссию о том, возможно ли вмешательство и регулирование со стороны государства при проведении мер, противоречащих логике капиталистической прибыли. Как отмечал еще Энгельс, усиление роли государства можно расценивать как частичное признание общественного характера производства, навязанного капиталистам. В заново открытых «Экономических рукописях 1857 – 1859 годов» (первоначальный вариант «Капитала») (Grundrisse) можно прочитать:

«До тех пор пока капитал слаб, он сам еще ищет опору в прошлых или исчезающих с его появлением способах производства. Когда он чувствует себя сильным, он отбрасывает эти костыли и движется соответственно своим собственным законам. Когда он начинает ощущать самого себя пределом для развития и когда его начинают рассматривать как такой подлежащий преодолению предел, он ищет прибежище в таких формах, которые, хотя они кажутся завершением господства капитала, вместе с тем, в результате обуздания свободной конкуренции, являются провозвестниками его разложения и разложения покоящегося на нем способа производства» [МЭ: 46-II, 155].

Доказательством предсказанного «Капиталом» разделения функций собственности и управления[58] можно считать явление, нашедшее выражение в утверждении прослойки менеджеров, тесно связанной с собственностью. Именно это явление придало широкий резонанс аналогии, проведенной Грамши, напомнившим о том, как в свое время аристократия потеряла монополию на командование войсками[59]. И подобно тому, как абсолютизм защищал собственные социальные и политические структуры с помощью «просвещения», так и современный капитализм пытается защититься от угрозы радикальных преобразований (то есть от революции) частичным признанием социального характера производства, делая это прежде всего по соображениям политической конъюнктуры[60].

И тут, естественно, возникает такой серьезный спорный вопрос, который ставит под сомнение Марксову модель революции в целом: считается ли пролетариат все еще тем революционным фактором, который может и должен создать новое общество? Разве с возникновением «общества благосостояния» не достигнута настолько широкая интеграция рабочего класса в общество, что всякая модель революции – при условии, что последняя рассчитана на высокоразвитые промышленные страны, – оказывается зависимой от других сил и факторов? Чарлз Райт Миллс[61] (безусловно, исходя из Маркса) взбунтовался против всякой метафизики труда, обратив внимание на тот факт, что не рабы создали феодальное общество и не крепостные крестьяне – буржуазное. Поскольку рабочие стали в большой мере переменной величиной в системе, способными проводить экономические забастовки в целях удовлетворения своих непосредственных нужд, Марксова модель революции должна была бы утратить свое обоснование. Но даже если бы все это и имело смысл для Соединенных Штатов, где революционными факторами в разнообразных теориях выступают негры, «белые негры», маргиналы, «молодежь как класс» и т.п., то можно ли это применить к Западной Европе с присущими ее рабочему движению традициями? Разве не идет речь о том, чтобы добиться проведения той моральной и интеллектуальной реформы, за которую выступал Грамши и которая – в силу того, что революция необязательно должна быть следствием процесса абсолютного обнищания, – откроет путь для социалистического преобразования общества? Уже Шумпетер в своей работе «Капитализм, социализм, демократия» обвинял интеллигенцию главным образом за ее «активную разлагающую деятельность», которая угрожает капитализму.

Официальный марксизм искал ответа в «национальных программах», которые пытались соединить анализ современного капитализма с одним из вариантов Марксовой модели революции. Попытки в этом направлении делались уже после второй мировой войны, однако полемика с Югославией привела к тому, что эти «программы» исчезли со сцены вместе со своими исполнителями[62].

И в этом случае путь был открыт XX съездом КПСС. В своем докладе съезду Хрущев утверждал, что новое соотношение сил на мировой арене делает возможным «парламентский путь к социализму» в промышленно развитых странах. Возникшие условия позволяют рабочему классу – если он сумеет объединить вокруг себя сельских тружеников, интеллигенцию и все патриотические силы, нейтрализовав при этом оппортунистов, неспособных отказаться от политики компромиссов с капиталистами и помещиками, – окончательно подавить реакционные силы, завоевав устойчивое большинство в парламенте и преобразовав его из органа буржуазной демократии в орган выражения народной воли. В этом случае, как утверждал Хрущев, такой традиционный для высокоразвитых стран институт мог бы стать инструментом подлинной демократии, демократии для трудящихся. Но еще до полемики с китайскими коммунистами, которые отвергли тезисы Хрущева как ревизионистские и оппортунистические, компартии Западной Европы осторожно отвергли отождествление парламентского пути с мирным путем, заявив в своих программных резолюциях о пути их стран к социализму, что эта возможность зависит не только от новой расстановки сил, но и от поведения сил реакции, и подправили слишком идиллический вариант Хрущева, отметив, что и мирный путь к социализму чреват суровой и трудной борьбой народа.

Моделью для этих программ послужил главным образом «итальянский путь к социализму», указанный Тольятти; в нем ленинский принцип подхода к революции и полного развития демократии нашел свое отражение в форме постепенного перехода: предполагалось поэтапное проведение структурных реформ на пути к социализму. Эта концепция была разработана еще в годы Сопротивления, и дух ее проник даже в конституцию Итальянской Республики, причем в такой степени, что, по мнению Тольятти, она оказывалась вполне совместимой с мерами, направленными на разрушение капиталистической структуры общества, которые могли бы открыть Италии путь к социализму. «Стремление к постоянному утверждению демократических ценностей и демократии, открытой для любого нового возможного развития»[63], должно было получить отражение в «демократическом программировании», то есть таком программировании, которое будет направлено на преодоление капитализма.

В 1959 году коммунистические партии Западной Европы, не случайно собравшиеся в Риме, заявили, что демократия является главной целью их стратегии, хотя в то время они все еще ожидали, что в этом вопросе им поможет практическое доказательство превосходства реального социализма, особенно практика Советского Союза. Ориентация на структурные реформы все больше сосредоточивалась на двух основных направлениях: на мерах по национализации, способных ограничить власть монополий, и на рабочем контроле внутри предприятий в целях укрепления власти самих трудящихся. Таким образом, после XX съезда КПСС вновь вернулись к той давно существовавшей в марксистском движении ориентации (ее защищала еще Роза Люксембург сразу после Октябрьской революции)[64], согласно которой социализм не должен упразднять уже существующие демократические завоевания, а обязан еще больше расширять сферу демократических свобод.

Несмотря на неоднократные заявления о том, что выбор мирного пути к социализму нельзя отождествлять с парламентским путем, в основе программ коммунистических партий Западной Европы все же появилось положение о том, что в этих странах рабочее движение не может ориентироваться на фронтальное наступление на капитализм. Независимые марксисты вроде Андре Горса и других исходили из предпосылки о кризисе парламентской демократии, интерпретируя (толкуя) структурные реформы как вмешательство, имеющее целью разрушить систему путем осуществления трудящимися контрольных функций, без чего сами меры по огосударствлению не будут шагом вперед. Противоречивый вопрос – реформы или революция – был разрешен с помощью формулы «революционные реформы». Речь шла о реформах, которые в полной мере создавали бы условия для будущей пролетарской демократии: трудящиеся должны были взять на себя функции контроля, понимаемые как средство борьбы, но в особенно напряженных ситуациях превращающиеся в функции власти самих трудящихся[65]. Речь шла, таким образом, о создании «центров народной власти при прямой демократии» в рамках стратегии переходного периода, содержанием которого и были революционные реформы.

После майских событий 1968 года в Париже и «горячей осени» 1969 года в Италии на смену дискуссиям о структурных реформах пришли споры о формах прямой демократии по типу Советов. Проблема огосударствления окончательно отошла на второй план. Во Франции речь шла о самоуправлении, в Англии – о «рабочем контроле», в Скандинавских странах – о «демократии на рабочих местах», в немецкоязычных странах – об «участии в управлении», при этом здесь попользовали термин, свидетельствовавший о значительных изменениях, которые претерпела идея, первоначально не очень далекая от идеи «социального партнерства». В ту пору вновь возродилась идея Советов, так глубоко проникшая в европейское рабочее движение после первой мировой войны. Вновь переиздали Паннекука и Корша, а на всю дискуссию, несомненно, повлияла та трансформация, или, лучше сказать, та «эрозия», жертвой которой стала сама концепция «Советов» в СССР. Разве не ликвидация фабрично-заводских комитетов, которую пожелал Ленин, привела к перерождениям в сталинскую эпоху? И разве идея Советов не была выхолощена еще при жизни Ленина, когда партийный аппарат взял на себя все функции руководства? Естественно, что в таких дискуссиях вновь была изучена и проанализирована роль профсоюзов. В результате ленинское определение профсоюзов как «приводного ремня» было отброшено как изжившее себя в ходе технической эволюции. Но дело этим не ограничилось: более глубокую разработку получила проблема интеграции рабочих организаций, для которых характерен бюрократический патернализм, противоречащий любой форме прямой демократии и любым усилиям, направленным на ее осуществление.

В ходе дискуссий неизбежно должен был возникнуть и вопрос о Советах, а именно – кого и как они должны представлять? Можно ли еще говорить о пролетариате в Марксовом понимании этого термина? Соответствует ли сегодня термин «диктатура пролетариата» тому, что говорил об этом Маркс в своем письме Вейдемейеру в 1852 году или в «Критике Готской программы»? Остается ли эта концепция в силе, несмотря на опорочившую ее практику? Можно ли говорить о «главенстве пролетарского ядра», если в передовых промышленных странах это ядро все более явно оказывается в меньшинстве внутри класса работающих по найму? В то же время разве отказ от этой марксистской концепции не является типичным для хрущевского ревизионизма?

Факты свидетельствуют о том, что в передовых промышленно развитых странах число служащих начало превосходить число занятых ручным трудом, что появился средний класс работающих по найму, в который входят ИТР, научные работники и вообще все те, кто раньше представлял «свободные профессии», что, наконец, приобретен опыт таких забастовок, в ходе которых именно на наиболее современных предприятиях технические кадры (в основном довольные своим материальным положением) выдвигали требования качественного характера, связанные, например, с контролем над производством, в отличие от требований «количественного» характера, преобладавших в традиционных сферах – на строительстве, железных дорогах, текстильных предприятиях и т.д. Все эти структурные изменения, захватившие население, и особенно класс работающих по найму, а также накопленный опыт забастовок и борьбы побудили марксистов вновь обратиться к изучению той концепции «коллективного работника», которую Маркс разрабатывал в XIV главе первого тома «Капитала», объясняя ее необходимость тем, что в сложном трудовом процессе понятие «производительный работник» получает более широкий смысл, а продукт становится коллективным продуктом коллективного работника. В «Экономических рукописях 1857 – 1859 годов» (первоначальный вариант «Капитала») была обнаружена гениальная мысль, что, когда наука становится непосредственной производительной силой, создание реального богатства начинает зависеть не столько от затраченных времени и труда, сколько от общего уровня развития науки, технического прогресса и применения науки в производстве. Рабочий выполняет функцию наблюдения за производственным процессом и его регулированием, но не является более его главным действующим лицом. Похищение чужого рабочего времени становится слишком ничтожной базой для создания капиталистом богатства по сравнению с тем, что дает ему связь техники производства с наукой, в том смысле, что первая все больше оказывается результатом второй (см. Тетрадь VII). И наконец, разве в «Гражданской войне во Франции» Маркс не открыл удачной формулы различия между «производительными классами» и классами, «присваивающими» богатство?

После исследований, проведенных на современных предприятиях, Серж Малле пришел в 1966 году к заключению, что «новый рабочий класс», то есть класс специализированных рабочих и техников, выражает волю к самоуправлению, причем к такому, которое соответствует более высокому уровню отчуждения и производства.

«Новый рабочий класс неизбежно будет стремиться ставить иные проблемы, которые не могут быть решены в сфере потребления. Объективное положение рабочего класса делает его способным хорошо видеть трещины в современной капиталистической организации и приближает к осознанию необходимости нового типа организации производственных отношений – единственных, которые смогли бы удовлетворить человеческие потребности, но которых нет в современной структуре»[66].

Высококвалифицированный рабочий вновь обретает сознание производителя, как на заре движения пролетариата, когда еще была жива гордость ремесленников за свой труд, а Потье, автор «Интернационала», называл труженика «producteur» (производитель). В противоположность идее техноструктуры, выдвинутой Гэлбрейтом и в которой «все кошки серы» (от техника до генерального директора), С. Малле подчеркивает, что и занятые на производстве квалифицированные рабочие и интеллигенция находятся в основном в одинаковом положении и для обеих категорий верно то, чт? Гэлбрейт относил только к рабочим, а именно отсутствие у них какого-либо контроля над управлением, то есть над предметом, способом и целями производства: «рабочие не обрели [власти]. Они завоевали лишь ограниченную возможность влиять на вознаграждение за труд и на условия труда, но не имеют никакой власти на предприятии»[67].

Таким образом, предметом дискуссии стала концепция о «демократии производителей», разработанная Грамши в условиях движения за создание рабочих Советов сразу после первой мировой, войны. Эта концепция оказалась приемлемой, действенной, причем как для тех, кто стремился выстроить революционную модель, пригодную для промышленно развитых стран, так и для тех, кто критиковал результаты практики, в ходе которой Советы, воспринимавшиеся как первичные органы прямой демократии производителей, полностью утратили это содержание. Такая критика способствовала появлению течения «тьермондизма»[68], которое в значительной степени опиралось на те революционные идеи, которые содержались в «генеральной линии», выдвинутой китайскими коммунистами в 1963 году.