КРАСОТА, СОДЕРЖАНИЕ И ПОЛЬЗА
КРАСОТА, СОДЕРЖАНИЕ И ПОЛЬЗА
Давайте посмотрим, какие бастионы мог бы воздвигнуть человек, из страха перед ненавистным ему протаскиванием суждений желающий защитить ту точку зрения, что никаких социальных идей в искусстве совсем не должно быть. Конечно, "не должно" – выражение двусмысленное. По всей вероятности, наш противник не будет иметь здесь в виду этики, т.е. он не захочет сказать, что такое произведение искусства окажется безнравственным. Он, наверное, будет считать, что такое произведение эстетически неудачно, что социальные суждения исказили или совершенно уничтожили его красоту. Как он сумеет защитить такое воззрение?
Прежде всего, он сможет на манер Белла и Фрая обнести всю эту область крепостной стеной, сказав, что источник эстетического достоинства только в форме, а содержание – отвлекающая и неважная деталь. Не говоря уже о том, как трудно решить, что в любом произведении искусства форма и что содержание, для успеха доказательства заранее требуется уверенность в том, что форма и содержание действительно отделимы. Причем до такой степени, чтобы, во-первых, могли существовать произведения искусства, имеющие форму, но не имеющие никакого содержания, а во-вторых, в произведениях, имеющих то и другое, но тем не менее эстетически удачных, внимание могло ограничиваться формой (источником высокого достоинства) и совершенно отвлекаться от содержания.
Ну что касается первого допущения, мы уже видели, насколько редкими должны быть подобные феномены. Ведь тогда художник должен изощриться так, чтобы не только ничего не сказать открыто, но и каким-то образом обеспечить, чтобы его молчание, в свою очередь, не было понято как полноценное суждение. В самом деле, если человек молчит, когда все от него что-то ожидают, его молчание (или на худой конец незначительность его слов) обязательно покажется значительным. Я не знаю, какое число современных художников писало свои абстракции с целью избежать высказывания суждений, но мне кажется несомненным, что они постоянно учили нас новым способам видения физического мира и тем самым непрестанно высказывали суждения. У некоторых из них, таких, как Леже и Пикассо, суждения эти были совершенно сознательные и крайне убедительные – настолько, что они теперь стали частицей повседневной жизни людей в западном мире. Их невозможно не принять во внимание, если вы вознамеритесь ответить на вопрос: "В чем смысл жизни, какою мы теперь живем?".
Допущение второе касается, несомненно, большинства произведений живописи, скульптуры, литературы и музыки, какие создавались в прошлом, пока не возникла идея, что в искусстве надо избегать социальных суждений. Смысл допущения окажется тогда в том, что надо изъять монологи из Шекспира, повествования "на францисканские темы из Джотто, хоралы из Баха. Ведь суждения о жизни, составляющие их содержание, суть вместе и важная часть их эстетического эффекта. Иначе придется думать, что Гамлет просто произносит благозвучные сочетания слогов, значение которых случайно и безотносительно. Придется предположить, что восхищение Джотто перед св. Франциском никак не сказалось на его фресках и не нашло в них никакого выражения. В целом придется предположить, что идеи как таковые ничего не говорят эстетическому восприятию. Эта точка зрения настолько фантастична, настолько нелепа перед лицом великих произведений прошлого, что в придерживающихся ее людях невольно начинаешь подозревать какую-то особенную и странную вражду к мысли. Наверное, они "разумоненавистники", которых в свое время разоблачал Платон.
Взломав таким образом внешнюю стену, мы обнаружим, что наш противник построил и внутренние укрепления. Теперь он уж поневоле согласится с нами, что произведения искусства могут иметь идейное содержание и ничего от этого не терять; зато он, наверное, скажет, что если идейное содержание рассчитано на то, чтобы повлиять на наше последующее поведение, то, значит, данное произведение искусства имело утилитарные цели как привесок к тому, что оно просто прекрасно. Смутно припоминая Эмерсона, он скажет, что "красота сама оправдывает свое существование" и что прекрасные вещи утрачивают свою красоту, как только их начинают применять для какой-нибудь цели. Короче говоря, прекрасное и полезное – вещи несовместимые.
Такую точку зрения гораздо легче опровергнуть, чем поддержать. Будь верно то, что произведение искусства не может быть утилитарным, архитектура немедленно исчезла бы в качестве источника эстетического опыта. Трудно себе представить хоть какое-либо здание, построенное без всякой полезной цели только как источник эстетического опыта, ради одной красоты. Все приходящие на ум архитектурные чудеса – гробницы или храмы, церкви или жилища, административные здания – отличает явственная печать полезности. По поводу влияния экономики на искусство любопытно заметить, что даже самые невероятные расточители отказываются бросать деньги на здания, не имеющие совершенно никакой цели.
Далее, прекрасное настолько далеко от несовместимости с полезным, что некоторые вещи явственно выгадывают в красоте, если их форма выявляет пользу, для которой они служат. Согласно функционалистам, которые, вне всяких сомнений, подкрепили свою теорию убедительной практикой, архитектура жилища, например, должна явственно демонстрировать, что здание задумано для жизни в нем. Оно не должно скрывать это обстоятельство за испанскими, голландскими или английскими тюдоровскими фасадами. Отсюда новый стиль современного жилища, отделывающегося от излишеств и стремящегося к форме, которая говорила бы о своем применении. Так что явно не удастся утверждать, что польза обязательно разрушает красоту. Остается, правда, та возможность, что произведение искусства, полезное в смысле определенного влияния на последующие действия людей, окажется ущербным именно из-за этого. Если, скажем, произведение искусства будет пьесой, описывающей определенную социальную несправедливость и зовущей к действию против нее, кто-то может заметить, что "идея" (т.е. призыв к действию) была посторонним телом, разрушившим эстетический эффект. Люди на самом деле так считают и как раз это имеют в виду, говоря о невозможности смешивать искусство с политикой. Они любят указывать на то, что Шекспир (превосходный драматург) обсуждает множество проблем, но, по-видимому, никогда ни за что не борется. Здесь они, конечно, забывают о патриотическом энтузиазме его исторических драм. Они совершенно забывают и об Ибсене.
Чтобы понять ошибочность этого взгляда, мы должны вспомнить, что эстетическое переживание растянуто во времени. Оно начинается, продолжается и оканчивается. Эстетический успех переживания относится к этому протяжению во времени, очерченному началом и концом. Утилитарный успех переживания относится, наоборот, к периоду времени после того, как переживание уже окончилось. Нет никакой явной причины, почему бы эти два вида успеха должны были обязательно мешать друг другу, как могло бы случиться при их отнесенности к одному и тому же периоду времени. Ничто не мешает нам думать, что вещь, прекрасная для нас внутри эстетического переживания, может без вреда для своей красоты оказывать влияние на наше поведение потом.
Всякий может убедиться в этом на своем собственном опыте. Когда человечество проходило полосу невероятных страданий, я все чаще и чаще обращался к чтению мильтоновского "Ликида". Когда начинает казаться, что моя кровь превратилась в воду, а кости – в желе, я нахожу в "Ликиде" ту стойкую силу, которая позволяет людям держаться на ногах и брать будущее в свои руки. Иначе говоря, я самым откровенным образом использовал поэму для определенного употребления. Сила духа в неблагоприятных обстоятельствах практическая цель, и поэзия издавна призвана в качестве одного из служащих этой цели средств. Как влияет такое применение на красоту "Ликида"?
Так вот, я не вижу, чтобы красота таким путем сколько-нибудь страдала. Наслаждение, не притупляемое даже при повторении, может служить хорошим свидетельством не в пользу присутствия каких-то привходящих моментов. Но я начинаю понимать и следующее: "Ликид" не потому прекрасен, что вселяет в меня силу; наоборот, он вселяет в меня силу потому, что прекрасен. Можно подобрать не один десяток томов с заглавиями вроде "Поэмы вдохновения" или "Песни мужества" с отчаянием предчувствия, что в них не окажется ничего, способного вдохновить или внушить мужество. Наоборот, красота обладает именно этой способностью. Вот что имел в виду Шелли, когда говорил с некоторой заносчивостью, что "поэты – незаметные законодатели мира". Словом, приходится сделать вывод, что решить, прекрасно ли произведение искусства, – одно дело, а решить, какие воздействия оно будет иметь в силу своей красоты, – совершенно другое. Социальное суждение может быть искусством при условии, что оно художественно. Если оно остается просто суждением и не больше, оно, конечно, не будет искусством, да, наверное, и не будет иметь никакой убедительности.
В этом можно удостовериться опять на личном опыте. Я, например, могу засвидетельствовать, что одной убежденности в истине недостаточно. Мой первый проблеск понимания, некоторое число лет назад, настоящей причины ненормальностей в мире вызвал во мне взрыв стихосложения. "Пришли стихи, и я стихами бредил". При своем появлении они казались хорошими; во всяком случае, по количеству они были выдающимися. Добрый издатель, которому я их послал, ответил мне, что хорошее в них приходится "более или менее откапывать". Он был совершенно прав, и я теперь уже привык к удручающей мысли, что я не поэт. Меня все-таки тревожит, что я (имея, конечно, правильные идеи) никогда не смогу быть поэтом, тогда как Т. С. Элиот (имея, конечно, неправильные идеи) несомненный поэт. Тем не менее факты есть факты.
Не считая исключений вроде этого, любые социальные суждения имеют полное право занимать место в искусстве. Если суждения явно пристрастны, или подкупны, или совершенно лживы, то дело окажется намного сложнее. В хорошем случае это будет принято за попытку "что-то протащить", а в худшем вызовет такое отвращение своей ложью, что убьет у порядочных людей всякое эстетическое наслаждение. И все-таки художнику надо дать высказаться до конца. А мы со своей стороны никогда не должны позволять, чтобы страх подвергнуть себя пропаганде удержал нас от изучения душ и умов других людей.
Однако лучшее опровержение то, которое я не в состоянии представить, потому что это могут сделать только сами художники. Доводы, подобные моим, могут доказывать все, что они доказывают, но предрассудок отомрет, когда бы это ни случилось, под действием искусства, с каким художники берутся за проблемы своей современности. Новый Мильтон, наверное (и даже непременно), был бы оклеветан как подрывной элемент, но даже пресса Херста едва ли осмелилась бы назвать его негодным поэтом. Я могу представить себе время, возможно недалекое, когда убеждение в невозможности смешивать искусство с политикой рухнет перед строем произведений, неотразимых по своей мощи и безупречных по своему великолепию.
Когда такие ожидания исполнятся, пусть содержание этих страниц забудется и отойдет в тень. Тогда уже не будет нужды убеждать художников, что им есть очень много что сказать и что их слово может значить очень многое для человечества. Как нет творца, который не был бы в известной степени человеком, так нет человека, который не был бы в известной степени творцом. Ни в чем не отказываясь от восхищения, которое мы ощущаем перед непревзойденными достижениями гения, мы тем не менее питаем надежду на сужение дистанции между нами и им, надежду на пробуждение всеобщего интереса к искусству и жизни. Когда художники полностью обретут свою человечность, человечество, наконец, обретет для себя искусство.