XVI ДВЕ ОСЕТИИ В НАЧАЛЕ 90-Х: ПОПЫТКА ГОСУДАРСТВЕННОСТИ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Текст был опубликован в сборнике «Этнический национализм и государственное строительство» (М.: Институт востоковедения РАН, 2001) под заглавием «Северная Осетия в первой половине 90-х: попытка государственности в геополитическом и социофункциональном ракурсах». – Прим. ред.

Феномену двуединой Осетии по сторонам Главного Кавказского хребта принадлежит уникальная роль в геополитике Кавказа, и особенно в судьбах его российского севера. Через Северную и Южную Осетию идет, минуя Рокский перевал, Транскавказская автодорога, которая вместе с замыкающимися на Северной Осетии более старыми Военно-Грузинской и Военно-Осетинской дорогами пронизывает весь осетинский край грузопотоками из Закавказья в Россию и назад – из России на юг. К тому же, в рамках Северного Кавказа этот ареал вклинивается между двумя крупнейшими этноязыковыми массивами горских автохтонов – между абхазо-адыгской и вайнахско-дагестанской группами, во многом определяя сейчас членение этого пространства на части, тяготеющие к Черному морю и к Каспию. В значительной степени именно «осетинский барьер» помешал надеждам Дж. Дудаева и его окружения на строительство независимой от России Северо-Кавказской федерации с чеченским центром, которая бы обретала доступ к Причерноморью через адыгоязычные республики (Кабарду, Черкесию, Адыгею) и Абхазию. В результате к концу десятилетия для Чечни «естественным» направлением экспансии оказалось восточное, каспийское, где она и натолкнулась на жесточайшее сопротивление дагестанцев.

В своих отношениях с соседними народами Северная и Южная Осетия дают нам два аспекта геополитического проявления единого осетинского феномена в регионе. Но точно также в 1992–1995 годах, в начале постсоветской эпохи, социумы двух Осетий предстали в качестве двух функциональных подсистем единого сообщества-системы. Как я попробую показать, в ту пору двуединая Осетия обладала редкостным в кавказском мире потенциалом государственного развития – возможностью перевести в геополитический регистр и в нем разрешить столь драматичную для многих новообразованных или потенциальных государств диалектику нации-этноса и нации-гражданства. Я намерен обсудить, как на основе этого потенциала в начале 1990-х откристаллизовался «осетинский проект», как и почему он оказался фрустрирован и заморожен, – причем такая опасность заключалась в самих его предпосылках.

В поле моего внимания будет главным образом период становления «осетинского проекта» и его расцвет при первой постсоветской администрации А. X. Галазова и С. В. Хетагурова, а также его кризис в первый год президентства Галазова, уже с определенностью предвещавший замораживание проекта и постепенное его «выветривание» во время чеченской войны и после нее. Выработав его на гребне региональной суверенизации, охватившей Россию, североосетинская номенклатура обнаружила впечатляющее государственно-политическое чутье, но не смогла реализовать свой замысел и исподволь от него отрешилась, продемонстрировав свою социофункциональную ограниченность. Я говорю об ограниченности социофункциональной, а не социальноклассовой, как, возможно, поступил бы аналитик-марксист – и данное отличие прямо связано с методикой моей работы.

Эта методика представляет по сути своей разработанную мною и на чей-то взгляд, вероятно, достаточно вульгаризированную версию структурно-функционального анализа, связанного с именем Т. Парсонса. Моя версия не просто предполагает наличие в жизни любого сообщества, способного притязать на суверенность, четырех знаменитых парсонсовских функций: экономически-адаптивной, интегративной, политически-целеполагающей, а также функции снятия напряжений через поддержание культурных образцов. Но я допускаю, что судьба общества в каждый момент определяется исторически конкретным отношением между этими функциями, и прежде всего между группами людей, по преимуществу представляющими поименованные функции в жизни общества: имеют ли эти отношения характер партнерства-кооперации, борьбы за лидерство или господства-подчинения, либо, наконец, такого синкретизма, когда некая функциональная группа одновременно берет на себя более чем одну роль из парсонсовской четверки. В последнем случае она часто подчиняет одну функцию другой, начинает рассматривать задачи, вытекающие из первой, сквозь призму своих основных доминирующих предпочтений, порождая тем самым разнообразные социофункциональные извращения и дисбалансы.

Проиллюстрирую этот постулат размышлениями А. А. Цуциева, едва ли не самого вдумчивого интерпретатора современного осетинского общества. По Цуциеву, «этнические элиты / республиканские бюрократии желают быть скрепами национальных государств, но в то же время они стремятся быть и “хозяйствующим классом”. То есть существо перехода не просто в трансформации власти в собственность, но в сохранении власти как гаранта этой собственности. Эта двойственность и задает неизбежный вектор в “криминализации” всего общества. Но именно эта двойственность, присутствие в обеих сферах не позволяют обществу распасться на два враждующих полюса» [Цуциев 1997: 46].

Описывая формирование в республиках «некоего подобия единой хозяйственно-политической корпорации», Цуциев, по существу, говорит о склеивании двух парсонсовских функций – властно-интегративной и адаптивно-экономической через сосредоточение их в руках одних и тех же людей, при доминировании слоя, который воплощает первую из них по своим навыкам и мировидению. Полагая следствием такого развития экономическую стагнантность, исследователь явно имеет в виду подминание экономики как таковой сетью распределительно-интегративных связей. Каждая базисная функция полноценно представляет лишь себя самое; беря же на себя представительство другой базисной функции, переосмысляет ее и искажает, трактуя ее в своем собственном ракурсе.

Классический структурно-функциональный анализ создавался Парсонсом для объяснения жизнедеятельности «нормально работающих» обществ. Методика моей работы представляет попытку применить схематику этого анализа к изучению социальных дисфункций. Ибо, на мой взгляд, как раз дисфункции представляют наибольший интерес для историка, политолога и социолога. Особенно заманчивым казалось подойти с этой стороны к зарождавшимся на наших глазах суверенным сообществам в евразийском пространстве последнего десятилетия XX века. При этом, не входя в вопросы экономики, где сведущим себя не полагаю, я делаю в работе упор на отношение между интегративной функцией поддержания социальной целостности и ее нормальных ритмов и функцией выдвижения и преследования коллективных престижных целей, которая во многом служит для общества индикатором реальной суверенности, объема «неотъемлемых прав», признаваемых за ним окружающим миром. Через напряжение между этими функциями я трактую становление «осетинского проекта» начала 1990-х и его неудачу – а может быть, отсрочку.

При этом я попытаюсь уделить некоторое внимание также и культурной функции опосредования и снятия напряжений между разными группами сообщества двуединой Осетии – и прежде всего тем особенностям национальной историософии, которые, проявляясь в этих группах по-разному, смогли войти в «осетинский проект» как своего рода наименьшее общее кратное всех различий. При этом мною использовано введенное в историческую этнологию Р. Бенедикт, а в России в последние годы активно разрабатывающееся С. В. Лурье [Лурье 1997] понятие «центральной культурной темы» этноса, включающее базисные представления о самом себе и об условиях своего действия, а также «образ покровителя» или идею присущей этносу особой «магической силы». Согласно Лурье, центральная культурная тема определяет самоструктурирование этноса через функциональный конфликт внутриэтнических групп, по-разному, осознанно или неосознанно, принимающих ее и вступающих в спор-диалог вокруг возможностей воплощения этой темы, которая образует фокус этнической картины мира, «центральную зону» данной культуры. Из этой центральной зоны, будучи инспирированными культурной темой, происходят несовпадающие ценностные доминанты разных групп сообщества – в том числе, как я думаю, на определенном этапе общественной дифференциации и те доминанты, которые вырабатываются сообразно с ключевой парсонсовской функцией, воплощаемой конкретной группой.

Я сознаю, что мой анализ – это анализ извне, опирающийся на письменные источники и устные свидетельства. Он способен упустить многие важные моменты, которые могли бы непосредственно открыться наблюдателю, включенному в процессы, протекающие в Северной и Южной Осетии. Мне самому будет интересно через несколько лет оценить, в какой степени и в какой форме ход событий скорректирует мои заключения. Но несмотря ни на что, важнейшим событием в истории Осетии конца XX века я полагаю выбор, сделанный в 1992–1993 годах официальным Владикавказом и предполагавший конвертировать геополитическую биполярность осетинского ареала в механизм, работающий на становившуюся осетинскую государственность.

Геополитика двуединой Осетии как матрица социофункционального проекта

Конфликтные конфигурации на Кавказе начала 1990-х обсуждались множеством авторов, в основном злоупотреблявших понятием «ливанизация» или апеллировавших к модели «столкновения цивилизаций». Однако последняя модель, выпячивая некоторые кавказские перипетии, значительно большее число фактов оставляла не разъясненными. Так, ей, казалось бы, вполне отвечали армяно-азербайджанское и осетино-ингушское противостояние, поддержка чеченцами Азербайджана в его войне с армянами и выступление Чечни против России. Но в эту модель не укладывались ни грузино-осетинский конфликт; ни солидарность Конфедерации народов Кавказа (КНК), мусульманской по преимуществу, с южными осетинами против Грузии; ни союз режима Гамсахурдиа с мусульманами-ингушами против осетин; ни содействие как русских казаков, так и мусульман КНК абхазам в антигрузинском восстании; ни попытки лезгин Азербайджана выделиться из «тюркской империи», объективно превращавшие их в союзников карабахских армян. Наконец, в конце десятилетия идея «столкновения цивилизаций» на Кавказе была нокаутирована выбором дагестанцев, вставших на сторону России против чеченцев, рвавшихся к Каспию.

Термин же «ливанизация» оказывался непродуктивным, поскольку даже для периода расползания СССР и для первых постсоветских лет изображал положение на Кавказе гораздо хаотичнее, чем оно было на самом деле, и игнорировал вполне четкий геополитический расклад региона.

На деле в начале десятилетия геополитику Кавказа определяли четыре основные группы сил. Первую составлял российский Центр, Москва, пытавшаяся сохранить контроль над Северным, «российским» Кавказом и причерноморским Закавказьем после того, как в результате «демократической» реорганизации Центра из рук его новых хозяев ушла державная монополия в целом на кавказскую перемычку между Юго-Восточной Европой и Средним Востоком. Однако конкретные цели Москвы оставались не вполне проясненными и часто смазывались болтовней насчет «стабильности» и «добрососедства» в крае.

Вторую группу сил, впрочем, длительное время разъединенных и замкнутых на свои частные бедствия, составляли Грузия и Азербайджан, две «малые империи», выделившиеся в Закавказье после роспуска СССР. Определение «малая империя», придуманное для Грузии А. Д. Сахаровым, я использую сугубо безоценочно, понимая под «империей» любое государство, которое с применением силы интегрирует в единое поле норм и власти ряд образований («трайбов»), способных притязать на верховенство собственных норм, исходя из своих приватных ценностей [Гусейнов, Драгунский, Цымбурский 1990]. Такой империей на заре 90-х была Грузия с ее национальными и религиозной (аджарской) административными автономиями. Таков же был и Азербайджан с Нагорным Карабахом, лезгинскими районами и столь специфическим владением, как Нахичевань, отрезанная от основной государственной территории враждебной Арменией. Не отдававшие себе идеологического отчета в своей природе, «малые империи», вырвавшиеся из СССР под революционными лозунгами самоопределения грузинской и азербайджанской наций, оказались сразу же под угрозами и ударами «трайбов», воспринявших сходные самоопределенческие устремления.

Этот национальный и областнический революционаризм стал третьим основным участником в кавказской игре сил. В прикаспийской части региона его по преимуществу олицетворяли армяне Нагорного Карабаха, поддержанные суверенной Арменией, а в части причерноморской – прежде всего вставшие против Грузии абхазы, на помощь которым двинулась КНК с ее добровольческими вооруженными силами, не зависимыми ни от России, ни от одной из закавказских «малых империй». Существовавшая с конца 1980-х как Ассамблея горских народов Кавказа, в 1991 году из «ассамблеи» ставшая «конфедерацией», а в октябре 1992 года принявшая окончательное название, которое открывало в нее доступ и равнинным кавказцам (например, кумыкам), эта организация показала свою боеспособность в 1992–1993 годах в войне против Грузии – хотя объявление Тбилиси «зоной бедствия» и осталось одними словами. В ту пору в КНК была сильна умеренная группа во главе с долговременным главой конфедерации М. Шанибовым, видевшим в будущем все республики Северного Кавказа, за вычетом Чечни, в конечном счете в составе России. Этот подход был осужден Дудаевым, уличавшим Шанибова в том, что тот «говорит языком сегодняшних руководителей северокавказских республик» [ «Северная Осетия» (далее – СО), 1992, 27 октября]. От выбора между дудаевским и шанибовским – условно, между «чеченским» и «абхазо-адыгским» – курсами зависело: обратится ли в те годы северокавказский революционаризм сразу против Грузии и России, двух «империй», поделивших причерноморскую часть Кавказа, или развернется главным образом против Грузии.

В октябре 1992 года, во время недолгого ареста Шанибова российскими властями, КНК круто качнулась к дудаевской доктрине объединенного Северного Кавказа вне России. На съезде в Грозном она потребовала от Москвы убрать из этого края свои войска, а от глав здешних республик – денонсировать Федеративный договор с Россией, заключив взамен между этими республиками соглашения о сотрудничестве, создать региональные силы безопасности и, наконец, признать независимость как Абхазии и Южной Осетии, так и Чечни (ход сразу и антигрузинский и антироссийский). В противном случае КНК грозила номенклатурам серией местных революций [СО, 1992, 6 октября]. Однако в 1994–1996 годах, в пору российского наступления на Чечню, большая часть КНК воздержалась от вовлечения в борьбу Революционные силы Кавказа разделились в своих приоритетах, что, по признанию президента фонда КНК Ю. Цопанова, умалило престиж организации, все более склонявшейся к маложизненной идее единого «Горского государства в составе России» [СО, 1998, 8 января].

В целом же, вопреки тому, что когда-то можно было предполагать, с роспуском СССР кавказская политика отнюдь не стала определяться взаимными претензиями и конфликтами обретших независимость советских республик. В этом случае ожидались бы серьезные столкновения Грузии с Арменией и Азербайджаном, на что указывали и выпады деятелей круга Гамсахурдиа против армянского и азербайджанского меньшинств, и намерения грузинских неформалов конца 1980-х, – например, из Всегрузинского общества Руставели – распространить понятие Грузии на некоторые части Азербайджана, а заодно и Турции. Получилось, однако же, так, что до 1994–1995 годов Кавказ оказался четко расслоен на самозамкнутые прикаспийскую и причерноморскую конфликтные системы. Каждая из них включала одну из «малых империй», а также и ту внешнюю периферию, с которой поддерживались восстания меньшинств этой империи (такой периферией были в одном случае Армения, в другом – российский Северный Кавказ). В общем, до начала российско-чеченской войны геополитика в регионе определялась противоборством «малых империй» с их собственными революционными противниками при двусмысленно-своекорыстной ангажированности российского миротворчества в каждой из этих порознь идущих игр. В конце концов, умиротворив Абхазию, а в какой-то мере и Карабах, Москва на несколько лет сохранила свое военное присутствие в Закавказье, но потеря от такого достижения оказалась едва ли не больше выигрыша. Развязавшись с абхазскими делами, в которых она было погрязла ради поддержания северокавказского престижа, Ичкерия летом 1994 года окончательно разворачивается против России, вводя в августе свои отряды в Ингушетию и фактически стремясь к созданию на Кавказе третьей «малой империи». Между тем верхи Грузии и Азербайджана, избыв непосредственную военную угрозу, с конца 1994 – начала 1995 года начинают проявлять все более живой интерес к планам Евразийского транспортного коридора помимо и в обход России.

Возвращаясь к началу 90-х, важно отметить, что обе закавказские «империи», своевольно вычленившиеся из СССР и вначале воздерживавшиеся от вступления в СНГ, не имели возможности в те годы выступать в своей борьбе под лозунгами статус-кво как поборники отражающего революцию геополитического легитимизма: их собственное революционное происхождение, свежеиспеченность слишком бросались в глаза. Внутри каждой из двух очерченных конфликтных систем антагонисты были на равных в том смысле, что каждая сторона отстаивала свою предполагаемую «правду» и выступала во имя своих сепаратных ценностей, а не в защиту утвердившихся порядков и норм. «Легитимизм» как четвертая региональная сила выразился иначе – через попытки создания противостоящего КНК своеобразного «священного союза» официальных северокавказских руководств.

Еще в августе 1992 года, когда КНК подняла добровольцев на войну в Абхазии, главы республик края, съехавшись в Армавире без чеченцев и ингушей, но с участием губернаторов из Ставрополя, Ростова и Краснодара, осудили «подстрекательские» акции «своих» националистов и, не без сочувствия высказавшись о борьбе «малочисленного абхазского народа», потребовали от Ельцина срочно вмешаться в грузинские дела, чтобы не дать войне распространиться на юг России [СО, 1992, 22 августа]. В октябре того же года, встретившись в Пятигорске, те же деятели призвали к «расширению сотрудничества и объединению усилий республик, краев и областей для предотвращения насильственных действий, основанных на национальной, этнической и религиозной нетерпимости». Там же была принята весьма знаменательная Декларация о принципах межнациональных отношений на Северном Кавказе. В нее вошли такие пункты, как уважение территориальной целостности республик, краев и областей; отказ от насильственного пересмотра их границ; запрет на создание незаконных вооруженных формирований и их засылку с одной территории на другую, а также на вмешательство во внутренние дела друг друга. Однако похоже, что последний принцип участники Декларации полутора месяцами раньше не были готовы применить к Грузии, не признававшей федералистских норм. Официально все эти принципы, списанные из документов ООН и СБСЕ, как и заявленное намерение создать в будущем Межпарламентский Совет или Союз Региона, были подчинены задаче «координации действий со стороны представителей легитимной власти, ибо запаздывание в реагировании на события, порой с оглядкой на центр, умело используется сепаратистскими элементами» [СО, 1992, 13 и 14 октября].

Этот оригинальный документ, распространивший на внутрироссийские территориальные образования Северного Кавказа принципы взаимоотношений независимых государств с суверенными властными режимами, наглядно выразил идущее в регионе перерождение местных администраций из простых звеньев общегосударственной интегративной структуры в политические субъекты с собственными целями, а именно утверждающие легитимность как принцип и последовательнее Москвы стремящиеся противодействовать местному революционаризму. В этом смысле Пятигорская декларация явилась сильным ироническим ответом на требования, выдвинутые несколькими днями раньше КНК в Грозном. Радикалы желали отвергнуть договор с Россией и скрепить, ей в противовес, региональное содружество – но получили они документ о суверенности местных законных властей и их готовности, меньше озираясь на Москву, сообща бороться с радикальной «гидрой». Самим своим вызовом посткоммунистическим администраторам, побуждая их к политическим акциям, национал-радикализм навязывал им превращение в политиков, чувствующих себя главами потенциально «независимых» территорий. Но сохранившееся силовое и финансовое влияние пусть ослабленного и временно дезориентированного Центра заставляло местные номенклатуры воздерживаться от союза с «потрясателями основ» по закавказскому образцу… и суверенизация Северного Кавказа шла под девизом «легитимности», становясь частью общей реальной федерализации России «снизу».

В этом контексте надо подходить и к «осетинскому феномену». Его смысл определила комбинация двух конфликтов, в которые осетины надолго вовлеклись внутри причерноморской конфликтной системы – к северу и к югу от Главного хребта. Своей разделенностью между двумя «империями» они несколько напоминают лезгин, обретающихся по сторонам российско-азербайджанской границы. Но это сходство простирается не слишком далеко. Ибо на уровне 1992 года лезгинские этнодемократы из движения «Садвал», оспаривая как суверенитет Азербайджана над частью его земли, так и унитарное строение Дагестана, брали на себя революционную роль по обе стороны границы, ими отвергавшейся. В осетинском же ареале геополитически революционный характер изначально имело лишь очень сильное движение на юге «Адмон Ныхас» («Народный Совет»)[35], которое возглавляли заместитель Председателя Верховного Совета Южной Осетии А. Р. Чочиев и премьер-министр этой республики, исключительно много поработавший для ее милитаризации в 1991–1992 годах О. Д. Тезиев. Это движение добивалось немедленной и полной независимости от Грузии для бывшей Юго-Осетинской АО, самочинно объявившей себя республикой, а также ее скорейшего соединения с Северной Осетией. В своем бунте против закавказской «империи» южные осетины накануне ликвидации Советского Союза оказались вполне солидарными с установками Конфедерации горских народов Кавказа, будущей КНК. Когда в 1991 году глава парламента этой сепаратистской республики Т. Г. Кулумбеков был вывезен режимом Гамсахурдиа в Тбилиси и отдан под суд, КГНК, даже без ведома Кулумбекова, объявила его своим вице-президентом [Московские новости, 1991, 8 декабря]. А осенью 1992 года уже КНК из Грозного домогалась от северокавказских администраций признать независимость Южной Осетии, где при официальном председательстве Кулумбекова политику делали Тезиев и Чочиев. Южные осетины могли бы, подобно абхазам, вписаться в круг революционных сил региона. Но статус осетин как целостности оказался резко осложнен (и как это ни парадоксально прозвучит, обогащен) их вовлеченностью на севере во второй конфликт – в жесткое противостояние с ингушами из-за прилегающего к Владикавказу Пригородного района.

Основные факты этой истории общеизвестны и прозрачны. До 1934 года Владикавказ, лежавший в приграничье Северной Осетии и Ингушетии как отдельная административная единица, осколок распавшейся в 1924 году Горской республики, в то же время представлял местопребывание и осетинских, и ингушских правительственных учреждений. Будущий Пригородный район в 1934-м влился в Чечено-Ингушскую республику как земля существовавшей в 1920-х и в начале 1930-х годов автономной Ингушетии. Он пользовался славой «родины» ингушского народа, фокуса его расселения в XVIII – начале XIX века, хотя позднее эта территория была на какое-то время отторгнута империей в пользу казачества. Итак, между 1934 и 1944 годами во время слияния Ингушетии с Чечней Владикавказ-Орджоникидзе выступает как столица Осетии, обретаясь на прямом стыке с ингушским – теперь уже формально централизованным вокруг Грозного – пространством. В 1944 году в пору сталинских переделов и депортаций часть ингушских земель передается в Северную Осетию, заселяясь в основном перемещенными из Грузии осетинами, и Владикавказ под совсем уж древним именем Дзауджикау сдвигается вглубь расширившейся республики. В 1957 году при реабилитации Чечено-Ингушетии кусок ее под именем Пригородного района во исправление старого перекоса вместе с ингушской «прародиной» остается у осетин, образуя промежуток между столицей и границей. К началу 1990-х возникает ингушская Демократическая партия «Нийсхо», добивавшаяся не только возврата к границам 1934–1943 годов, то есть передачи Пригородного района в Чечено-Ингушетию, но потенциально и «отвоевания» наиболее развитой, якобы «исторически ингушской» части Владикавказа. Напряжение усиливается в 1991–1992 годах, когда режим Дудаева, объявив независимость Ичкерии, дает ингушам повод отслоиться в надежде получить от России «свое», тем более что их надежды распаляет и сама ельцинская Россия, законодательно посулив «территориальную реабилитацию» былых репрессированных.

Велика заслуга Цуциева, чей анализ заполнил в этой событийной цепи пробел между 1957 годом и выходом кризиса на Божий свет под конец 1980-х, обозначив не только фактологические вехи (вроде массового антиингушского выступления осетин в 1981-м), но и продолжительные факторы, в разных комбинациях катализировавшие друг друга на разных отрезках 40-летия. Таковы: 1) широкое передвижение ингушей с конца 50-х на свою лежащую в осетинских пределах «прародину»; 2) попытки властей Владикавказа сбалансировать этот натиск ассимиляцией ингушей осетинским обществом: с одной стороны, ограничивая в Пригородном районе прописку, а с другой – выделяя ингушам квоты на высшее образование в осетинской столице; 3) возникающее из этой политики цветение коррупции; крепнущий в сознании осетин мотив сращения властей с ингушской мафией, достигающий пика в «великом бунте» 1981 года, ошеломившем коммунистических заправил и свирепо подавленном советскими внутренними войсками; 4) развитие у ингушей (с их положением «меньших братьев» в Чечено-Ингушетии и «теневой» нетитульной элитой во Владикавказе) комплекса «народа без государства» и их стремление «отвоевать государство» вместе с инфраструктурой «неправедно отторгнутых» земель; 5) крепость родовых (тейповых) связей у ингушей, вызывающая панику в более «продвинутом», то есть атомизированном, осетинском обществе, пасующем перед «неполитическим» насилием ингушей в местах их концентрированного проживания и подсознательно ищущем возможности реванша в формах насилия «политического»; 6) созревание благоприятной конъюнктуры для такого реванша в начале 1990-х, когда ингуши, перейдя в политическое наступление, бросают вызов осетинскому сообществу как целому, включая и официальные власти [Цуциев 1998].

Санкционировав летом 1992 года создание Республики Ингушетия без указания границ, российские власти предоставили границам определиться явочным порядком. Это значило, что ингуши встали перед выбором: довольствоваться ли для своей республики одним (!) неоспоримо ингушским районом Назрани, начинать ли войну с Чечней из-за нескольких других спорных районов или в первую очередь пытаться отвоевать «прародину». Еще осенью 1991 года Дудаев, по сообщению эксперта М. М. Блиева, заключил с осетинским премьером Хетагуровым джентльменское соглашение о нейтралитете Чечни в случае военного конфликта Осетии с ингушами [СО, 1993, 10 декабря]. В октябре же 1992-го грозненский диктатор заявил в интервью «Северной Осетии»: «Если у ингушского народа не возобладает разум, мы можем столкнуться с тягчайшими испытаниями. Земля Чечни незыблема, ее у нас не так много, чтобы кому-то отдавать» [СО, 1992, 27 октября]. Через три дня после публикации этого заявления на улицах Владикавказа и в Пригородном районе ингушские «мелкие боевые группы, сколоченные преимущественно по родственному (родовому) признаку» [СО, 1992, 24 ноября], начинают войну за «прародину», по их версии, будучи спровоцированными актами осетинского террора. Хотя председатель парламента КНК чечен Ю. Сосланбеков, в согласии с секретной договоренностью Дудаева – Хетагурова, поспешил объявить, что ни его республика, ни его организация не поддерживают ингушей ни живой силой, ни техникой, однако председатель Верховного Совета Северной Осетии Галазов, не колеблясь, назвал источником войны стремление Дудаева, не давая земли ингушам, «сдвинуть решение этой проблемы в сторону Северной Осетии» [СО, 1992, 5 ноября]. В итоге ноябрьских боев осетинское ополчение (о котором дальше – особый разговор) вместе с присланными Москвой войсками, по некоторым источникам, тщетно дожидавшимися дудаевского вмешательства, изгнало ингушей, включая и массу жителей собственно Пригородного района, за пределы республики. На два с лишним года как Пригородный район, так и Ингушетия оказались «припечатаны» введенным Москвой чрезвычайным положением. Но уже в драматическом ноябре 1992 года 850 разъяренных изгнанников адресовались к Галазову с телеграммой о том, что «российская фашистская армия найдет себе могилу на Кавказе» [СО, 1992, 12 ноября].

Как эти факты соотносятся с очерченным выше геополитическим раскладом на начало 1990-х? Сейчас меня занимает не трагедия ингушей, которые, пытаясь отдифференцироваться от революционного «старшего брата» – Чечни, предстали взрывателями тех самых рамок легитимности, внутри которых надеялись расширить свое жизненное пространство. Геополитические и иные обстоятельства, в том числе, похоже, закулисная игра Грозного и Владикавказа, обрекли ингушей на роль попутчиков Чечни в ее вызове России, причем попутчиков без всяких гарантий от вожака. Сейчас меня интересуют осетины, для которых передача Пригородного района Ингушетии, не говоря о части Владикавказа, была немыслима в обстановке суверенизации, охватывавшей в начале десятилетия всё и вся на Кавказе. Передачей района создавалась бы ситуация, несравнимая с тем, что могло быть в 1920-х или 1930-х: теперь речь шла не о земельной тяжбе между этническими общинами, а о геостратегическом споре между потенциальными государствами. В результате такого передела столица республики оказалась бы под полным контролем со стороны возникшего «из ниоткуда» суверенного соседа, с которым накопилось слишком много исторических счетов, да еще сохранившего, помимо «права на самоопределение», также и «право» на особые «братские» отношения с Чечней – крупнейшей после России силой Северного Кавказа. В литературе «ингушский проект»-1992 рассматривается то как «паритет с Осетией», то как «паритет с Чечней» [Цуциев 1998: 102]. Точнее было бы его определить как «паритет с Чечней за счет умаления Осетии». Отсюда понятен и антиингушский сговор Дудаева, не желавшего чрезмерного усиления «меньших братьев» с Хетагуровым, и то, что Осетия должна была держаться за свой приграничный буфер независимо от любых исторических и моральных резонов и даже от решения Москвы: Realpolitik так Realpolitik [там же: 89].

Оборонительные интересы осетин как нации-этноса к северу от Главного хребта накрепко сомкнулись со стабилизационными, легитимистскими установками северокавказских номенклатур. Я не знаю, надо ли для объяснения этой стыковки привлекать этнопсихологические мифы о «законопослушности» осетин с глубинно-исторической подоплекой, что позволяет себе даже Цуциев. Для него различие между ингушским и осетинским отношением к России коренится в обстоятельствах выхода того и другого народа на покинутые кабардинцами равнины в начале XIX века: ингуши заселяли эти пространства еще до интеграции в империю, установив помимо ее волеизъявления прямую связь с землей, тогда как осетины утверждались на равнине уже под российским протекторатом, принимая империю как судьбу [там же: 24]. Но, в конце концов, история Осетии знает и антиимперские мятежи конца XVIII – начала XIX века, каковые второе, сталинское, издание БСЭ нарекло «типичными проявлениями феодально-националистического сепаратизма» [БСЭ: 348], и то же возмущение 1981 года, грянувшее задолго до Алма-Аты, Сумгаита и Тбилиси. Это тот случай, когда можно не умножать мотиваций: достаточно указать на уязвимость Владикавказа как на основание осетинского легитимизма в северокавказском масштабе.

Но этот легитимизм северных осетин вступал в крайне сложное соотношение с югоосетинской революционностью, подрывавшей грузинскую «империю». Существенно, что в глазах самих борющихся южан Северная Осетия пребывала их метрополией, а конечной целью для Чочиева и Тезиева представало превращение Владикавказа в общеосетинскую столицу Среди уроженцев как севера, так и юга царило полное согласие насчет немыслимости отдачи Пригородного района. «Осетинский фактор» был един как для южан из отряда Тезиева, бившихся в ноябре 1992 года за Владикавказ, утверждая «какая разница, где я воюю, везде Осетия» [СО, 1992, 5 ноября], так и для соседних народов, как показало сближение между ингушами и режимом Гамсахурдиа, пытавшимся раздавить югоосетинскую республику Но для многих северян в начале 1990-х было прозрачно, что прямой пересмотр психологически привычной для Москвы и Тбилиси границы по Главному Кавказскому хребту представлял бы в геополитическом плане революцию с рискованными последствиями для безопасности Владикавказа.

Сейчас я покажу, что следствием геополитической дивергенции осетин, обитавших к северу и к югу от российско-грузинской границы, тяготения их к разным ролям в региональном «репертуаре» оказывалось в начале 1990-х также и расхождение в структурно-функциональных предпочтениях между североосетинским и югоосетинским обществами. Если допустить, что последнее выстояло бы перед грузинским нажимом и блокадой, то со временем эти расхождения могли бы привести к полному расколу и размежеванию осетин как нации-этноса, к дивергенции их судеб. Однако альтернативой могло бы – и может – оказаться соединение северного и южного обществ в комбинированную структуру более высокого порядка с особой функциональной взаимоподдержкой, оказываемой друг другу обществами-подструктурами. Поговорим об этом конкретнее.

Посткоммунистическая эволюция на прежнем советском юге осуществляется в двух вариантах. До недавнего времени их удобно было называть «среднеазиатским» и «кавказским» – правда, с необходимой оговоркой, что последний представлен также и в Таджикистане. В 1999 году, после случая с прорывом таджикских исламистов в горные районы Узбекистана и Киргизии, следует внести уточнение. Эти варианты развития обнаруживают избирательное сродство с определенными ландшафтами юга. Один из них по преимуществу связан с равнинами, дугой распространяется по южному горному поясу бывшего СССР и уже с гор привносится в равнинные общества.

Для «равнинного» варианта, наиболее четко представленного Казахстаном, Узбекистаном и Туркменией, при большом различии в экономиках этих республик типично сохранение социального лидерства за властным аппаратом-номенклатурой, избавившимся от коммунистического политнадзора и выступающим как абсолютный носитель суверенитета. Мне уже доводилось писать, что для посттоталитаризма такого типа характерна постоянная апелляция к элементарным правам человека как гарантируемым якобы единственно полновластием официальных структур, озабоченных стабильностью [Цымбурский 1993]. Оппозиция в таких системах – если речь не идет об оппозиции заведомо «карманной», выращиваемой самой властью ради неких своих нужд, – выглядит фактором дестабилизации, который угрожает нормальному ритму и формам жизни населения, «структурам повседневности». Страшные последствия выступления демократов и исламистов Таджикистана против номенклатурного режима Р. Набиева побуждают многих среднеазиатов симпатизировать номенклатуре как элементу, обеспечивающему определенную интеграцию общества. «Горный» же вариант выдвигает в фокус общественной жизни силы, выступающие во имя тех или иных привлекательных с точки зрения этноса или субэтноса политических целей — причем привлекательных настолько, что ими может оправдываться расшатывание интегративных норм и институтов.

Итак, «равнинный» вариант – это упор на нормы, на власть аппарата, изображающего себя гарантом норм; «горный» вариант – упор на ценности, на активность групп, силой претворяющих эти ценности в жизнь как «свою правду». Можно сказать, что центральной функцией в жизни первой группы обществ становится функция интегративная, предотвращающая их распад, а во втором варианте главенствует, по крайней мере какое-то время, автономизированная, «сорвавшаяся с цепи» политическая функция, именно и состоящая в выдвижении престижных и соблазнительных целей, а также в мобилизации приверженцев и материальных ресурсов для их достижения.

Поэтому в обществах «горного» варианта легко происходит ослабление и атрофия институциональных интегратов, функции которых узурпируются политическими силами: единство норм общества начинает определяться провозглашаемым единством сверхценных целей. Если в «равнинном» варианте ключевым социальным типом выступает чиновник, государственный функционер, какие бы своеобычные («байские») черты он ни обретал на той или иной местной почве, то в «горном» варианте вперед выдвигается тип человека политического в двух его ипостасях, то конкурирующих, то синкретизирующихся: это активист-интеллигент и человек оружия. Последний подтип очень неоднороден: тут и политически ангажированные профессиональные военнослужащие, и состав национальных гвардий, народных ополчений и так далее, и просто криминальные фигуры, сплоченные в квазиполитические бандформирования. При всей своей пестроте эти люди выделяются в особый слой, способный при благоприятных условиях придать всему обществу черты вооруженной политократии.

В начале 1990-х о сращении интеллигентов с людьми оружия прямо говорили такие деятели кавказской политики и, в общем, представители тех же самых групп, как генерал Дж. Дудаев и доктор филологии 3. Гамсахурдиа. Первый разделял всю противостоявшую ему чеченскую оппозицию на «интеллигенцию в кавычках» и «тех, кто тайно ввозит оружие, наркотики и желает пролить кровь» [СО, 1992, 27 октября]. Второй обличал оппозиционный Национальный конгресс и связанное с ним вооруженное формирование «Мхедриони» как союз «переродившихся интеллигентов» с «террористическими бандами» [Независимая газета, 1991, 26 февраля]. В перевороте, изгнавшем Гамсахурдиа из Грузии, ажиотажная активность интеллигентской элиты как «совести нации» переплелась с чисто военным путчем, совершенным национальной гвардией во главе с бывшим скульптором Т. Китовани, позднее при Э. Шеварднадзе стоявшим некоторое время во главе грузинских вооруженных сил, а затем арестованным за мятеж (судьба, крайне напоминающая участь полковника С. Гусейнова в Азербайджане). Тогда же, в 1992 году, сценарий свержения Гамсахурдиа явно послужил образцом для неудавшейся попытки низложить Дудаева в марте, когда за выступлением «представителей интеллигенции» с выражением недоверия президенту-генералу последовала вооруженная атака оппозиции на телецентр.

Очень показательны философствования югоосетинского радикала А. Чочиева, который, до того как возглавить Народный фронт Южной Осетии «Адмон Ныхас», защитил диссертацию по военно-аристократическому и военно-демократическому наследию в социальной культуре осетин [Чочиев 1985]. В 1989 году он обратился с интересным открытым письмом к популярному в обеих Осетиях генералу К. М. Цаголову, герою, а потом критику афганской войны, в конце 1980-х еще исходившему в кавказских делах из неоспоримости национально-территориального устройства СССР, а в антиосетинских бесчинствах гамсахурдинистов видевшему лишь довод в пользу усиления Союза. В своем письме Чочиев, обличив сращение советских генералов-осетин с номенклатурой, призвал к совместному «бдению» «Воина, Философа и Художника» во имя Свободы [Чочиев 1991], то есть собственно к консолидации интеллигентов и людей оружия вокруг «высоких» целей. Немного позже, в 1991-м, он же, объявив: «военная хунта – ведь не худшая, если служит народу, а не… отдельно взятой партии», – опять выразил возмущение ментальной и кастовой близостью осетин-генералов и полковников к партсекретарям, а не к интеллигентам-активистам [там же: 72].

В обществах «горного» варианта часто бывает налицо особое отношение к государственной власти, не совпадающее с типичным как для либеральной цивилизации, так и для постсоветского «равнинного» юга представлением о государстве как единственном легитимном субъекте насилия. В декабре 1991 года множество грузин расценивало бои в Тбилиси не в смысле свержения узурпатора, но и не как посягательство заговорщиков на законную власть, а исключительно в духе идущей вполне на равных борьбы двух вооруженных клик [Известия, 1991, 25 декабря]. Сходные воззрения высказывали и сами оппозиционеры, восставшие против Гамсахурдиа. Показательно интервью, которое дал в феврале 1991 года Дж. Иоселиани, предводитель уже упоминавшегося формирования «Мхедриони» («Всадники»), добывавшего деньги на оружие принудительными займами у грузинских богачей. Этот человек – почти до 40 лет пробывший в заключении за уголовщину, позже ставший доктором филологии (кажется, по-настоящему), совершавший миротворческие походы на правах «третьей силы» в Южную Осетию, где обрел немало поклонников, а в начале 1991 года собравшийся двинуться через Турцию в Ирак, чтобы сразиться против Хусейна, – так вот он гневно назвал указ Гамсахурдиа о роспуске сил, подобных «Мхедриони», проявлением «коммунистического мышления»: «Будучи вооруженными, они хотят отнять оружие у оппонентов… Моих ребят Звиад Гамсахурдиа называет вооруженными бандитами. А ведь когда-то мы вместе из одного источника доставали оружие» [Мегаполис-Экспресс, 1991, 7 февраля]. Арестованный при Гамсахурдиа, сперва вошедший в правительство при Шеварднадзе, деятельно вовлекшийся в абхазскую войну, затем опять под арестом, Иоселиани – характерный для «горного» варианта типаж: соединение в одном лице (квази)интеллигента и человека оружия на грани криминалитета и гонки больших политических целей. Показательно в этом интервью, что носители государственной власти ему видятся лишь как одна из политических групп, участвующих в игре интересов и сил, причем как группа, вовсе не имеющая никаких априорных преимуществ «легитимистского» порядка: разоружение оппозиции – не право власти, а скорее признак ее неготовности к «честной игре».

В таких обществах прочность власти часто зависит от того, насколько сочетание личного имиджа обладателя власти с декларируемыми им целями, простирающимися за пределы статус-кво, отвечает идеалам, вкусам и запросам разных групп политических людей – интеллигентов-активистов и людей оружия. Легитимность такой власти чем-то подобна легитимности власти капитана на пиратском корабле, сплачивающего команду перспективами удачного похода. Как только харизма власти в этом плане начинает внушать сомнения, власть подвергается серьезным испытаниям, в том числе и прямой критике оружием, как было и в Чечне, и в Грузии, и в Азербайджане. Общество, где функция выдвижения, эскалации и преследования групповых целей становится ведущей и самодовлеющей, легко переходит от энтузиастического сплочения вокруг великих общенациональных проектов к дроблению на фракции, воюющие либо за исполнение одной и той же роли, либо за сепаратные «сверхценные» цели, причем грань между сепаратизмом и борьбой за роль обычно бывает размытой. На этот счет интересно свидетельство А. Чочиева, вспоминающего январь 1991 года, когда грузинская милиция, разбавленная уголовниками, вступила в центр мятежной Южной Осетии – Цхинвал. По Чочиеву, она, «заняв центр города со всеми его магистралями… отрезала все кварталы друг от друга, и каждая улица, квартал и двор дрались, кто как горазд. Появились свои командиры, штабы и идеологи. Нам грозила теперь внутренняя вооруженная распря, и мы хорошо понимали, насколько она желательна нашим оппонентам» (имеются в виду люди из официальных коммунистических структур обеих Осетий) [Чочиев 1998: 73].

Здесь очень точно подмечено, как социум «горного» типа без сильной интегративной бюрократии и без широкого слоя легальной, «нетеневой» буржуазии, социум, где обретают лидерство «бодрствующие во имя Свободы Воины, Философы и Художники» вроде Чочиева, Китовани или Дж. Иоселиани, Гамсахурдиа или Дудаева, тяготеет с ослаблением силового поля общей сверхцели к распадению на все более мелкие воодушевленные своей «правдой» группы. Особенно достойно внимания размножение параллельно с военными командирами и штабами также квартальных, уличных и дворовых идеологов… Это вовсе не странно для Цхинвала – городка, имевшего в 1980-х население около 30 тысяч человек, но при этом располагавшего Юго-Осетинским НИИ, пединститутом, медицинским, музыкальным и художественным училищами, а также сельскохозяйственным техникумом – то есть отличавшегося повышенной концентрацией национальной интеллигенции.

Общество, эволюционирующее по «горному» варианту, оказывается как целостность под угрозой, если цели, которые политическая элита способна выдвинуть перед такой целостностью, начинают казаться менее притягательными и насущными, нежели цели отдельных подмножеств. Отсюда понятно, что режим Шеварднадзе, прекратив летом 1992 года под давлением России бои в Южной Осетии, начинает тут же вползать в гражданскую войну с гамсахурдинистами и пытается консолидировать нацию, затеяв новую провальную войну в Абхазии. Сходным образом чеченская оппозиция постоянно обвиняла Москву в содействии Дудаеву – ибо «стоит президенту зашататься на троне, у границ республики сразу появляется российская боевая техника, и чеченский народ, сразу отбросив все личное, вновь сплачивается под боевые знамена мятежного генерала» [Правда, 1993, 12 мая].

В данном ракурсе осетинский ареал как целое к моменту распада СССР выглядел парадоксально: «равнинный» вариант – на севере, «горный» на юге, при подлинной захваченности радикального юга идеей объединения с консервативным севером. Но надо иметь в виду: североосетинский консерватизм имел свою особенность. Чрезвычайное положение, введенное республиканским Верховным Советом во Владикавказе и в Пригородном районе еще весной 1991 года, а через год распространенное на ряд других районов, было четко увязано с геополитическим положением республики, держащей оборону на своем востоке, а значит, и в целом с легитимизмом осетин в масштабах Северного Кавказа. В таких условиях не могло возникнуть сколько-нибудь сильного антиноменклатурного национал-радикализма, пока владикавказская власть, независимо от любых колебаний Москвы, твердо стояла за эту консервативную геополитику Правда, основное неформальное движение в республике – «Адмон цадис» («Народный союз») – в своей программе 1989 года отдало дань конституционным идеям академика Сахарова, выразив надежду на объединение двух Осетий в «единую Осетинскую Советскую Социалистическую Республику» ради обеспечения «равных прав всех суверенных государственных образований как субъектов союзных отношений» [Северная Осетия 1995: 2: 67]. На практике же «Адмон цадис» не слишком хлопотал об этом пункте, а наряду с типичными для тех лет общедемократическими и регионалистскими пожеланиями – вроде охраны осетинского языка, введения национального флага, подготовки закона о суверенитете, наконец, даже и снятия из названия республики эпитета «социалистическая» – неизменно концентрировался на опасности Пригородному району Этим мотивом определялся консенсус неформалов с номенклатурой, напряженно лоббировавшей данный вопрос в союзном и российском центрах.

Радикализм, пестующий сверхценные цели, для Северной Осетии представал враждебной внешней силой, нажимающей на ее границы, грозя Владикавказу. Поэтому создание в конце 1991 года республиканской гвардии во главе с К. Цаголовым, а затем и учреждение осенью 1992 года постоянного народного ополчения, предводимого Б. Дзуцевым, то есть конституирование национального контингента людей оружия в этой республике нисколько не вступало в противоречие со стабилизационно-интегративными приоритетами номенклатуры. Под знаком оборонительной задачи люди норм здесь имели и охоту, и возможность узаконить «своих» людей оружия [Северная Осетия 1995: 1: 129, 160–178].

И что еще важнее, североосетинские власти сумели действовать в отстаивании своих консервативных установок, совместившихся с национально-оборонительными задачами, способом тактически наилучшим – противопоставляя «внешнему хаосу» радикализма многонациональное население республики как целостность с общей судьбой. Частью этой тактики было поощрение деятельности в республике культурно-национальных обществ и землячеств – славянского, немецкого, азербайджанского, грузинского и так далее, а также казачьего движения – объединенных в сообщество «Наша Осетия» и осенью 1992 года в дни боев с ингушами совместно выразивших глубокую лояльность к республике [СО, 1992, 30 октября]. Разумеется, самой своей демонстративностью должны вызывать скепсис такие факты, как изъявляемая владикавказским официозом озабоченность по поводу отъезда из неспокойной республики представителей нацменьшинств – скажем, греков [СО, 1992, 27 августа]; или заявление руководителей еврейского общества «Шолом» во время визита в республику чинов израильского посольства об отсутствии в ней антисемитизма [СО, 1992, 30 июня]. Но, пожалуй, неоспоримо, что во время жесточайшего обострения югоосетинского кризиса и массового притока беженцев с юга в Северной Осетии не было засвидетельствовано преследования грузин.

История создала северным осетинам такую ситуацию, когда энергию их этноса объективно приходилось концентрировать не на утверждении этнической суверенности, а на суверенитете их республики – обозначающегося прото– или квазигосударства – как целостности территориальной. А номенклатура – почти моноэтническая, но глубоко русифицированная и с хорошей советско-интернационалистской выучкой – поспешила оформить эту территориальную целостность как общность гражданскую. На высказывание Э. Шеварднадзе, «что осетины-де говорили об отторжении южной Осетии, а когда речь зашла об отторжении части вашей территории, то вы заявляете, что это несправедливо», характерный для осетин ответ отчеканил С. П. Таболов, директор Северо-Осетинского института гуманитарных исследований: «В Грузии все малые этнические группы выступили против основного этноса, а у нас же все этнические группы подверглись гонению со стороны одной из частей» [СО, 1993, 18 июня]. Настойчиво противопоставляя «ингушский этнос» «многонациональному народу Северной Осетии», владикавказская пресса стремилась разрушить всякую аналогию между гонениями на осетин в Грузии и изгнанием ингушей Пригородного района. Последний акт, при всем его варварстве, представал как отторжение гражданской целостностью группы, не пожелавшей в эту целостность вписаться, – иначе говоря, как частное проявление тенденции, которая при благоприятном развитии должна была бы привести к возникновению на североосетинской земле явления, схожего с нациями-гражданствами европейского типа. Не случайно через полтора года после войны за Пригородный район А. Галазов заявил: «Мы не отрицаем, что в соответствии с Кисловодскими соглашениями в Северную Осетию в места постоянного проживания должны вернуться граждане ингушской национальности. Но они должны вернуться именно как граждане Северной Осетии. У нас существуют национальные культурные общества, объединенные движением “Наша Осетия”… Мы, безусловно, поддержали бы и создание ингушского национально-культурного центра» [СО, 1994, 21 июня]. Как условие для репатриации перед ингушами, рвущимися на свою «прародину», воздвигалось требование демонстративной лояльности к нормам абсорбировавшего эту «прародину» суверенного гражданства.

Подобная установка северных осетин полностью опрокидывала планы некоторых грузинских политиков вроде лидера Народного Фронта Грузии Н. Натадзе использовать осетинский национализм как революционную силу против России. В этом отношении 3. Гамсахурдиа сделал выбор гораздо более верный, поставив на сближение с ингушами, а затем и с Чечней. Но здесь-то и возникает в полную силу очерченная выше проблема геополитического, а как следствие – и структурно-функционального напряжения между двумя Осетиями. Не только пафос взрыва «малой империи», но и призывы к антиноменклатурному «союзу Воинов, Философов и Художников», практически воплощенному в 1991–1993 годах в тандеме «воина» Тезиева и «философа» Чочиева, выглядели угрозой тому порядку, к которому стремился север, выдвигая на первый план интегративную функцию консолидации «гражданства» «своей Осетии». Свидетельством мелким, но достопамятным может быть то, как в 1992 году на севере функционер районного уровня Л. Алиева, баллотируясь на дополнительных выборах в российский Верховный Совет, включила в пункт своей программы, посвященный «политической стабильности в Осетии», сразу и недопустимость уступок в вопросе Пригородного района, и предостережения против аннексии Южной Осетии: «Требовать территориального раздела суверенной Грузии безумно. Что практически это даст жителям нашей республики? Только новые и новые расходы на поддержание края, который в условиях блокады со стороны Грузии никогда процветать не будет» [СО, 1992, 18 сентября]. В глазах северных консерваторов активная политика на юге должна была так же угрожать стабильности, как и порыв ингушей к Владикавказу. Северная Осетия оказывалась единственной республикой на Северном Кавказе, перед которой национал-радикалистский активизм представал внешней опасностью, причем сразу в двух версиях – на востоке врагом, на юге искушением.

В течение ряда лет все попытки «бунтовщиков»-южан найти взаимопонимание с властями севера отметались с порога: революционное движение, посягавшее на еще высившуюся интегративную структуру СССР, не могло быть допущено к диалогу с одним из лояльнейших звеньев этой структуры. В своей брошюре 1991 года Чочиев жестко иронизировал над «северным братом-близнецом», готовым лукавое воздержание от вмешательства в цхинвальскую драму рассматривать как «подарок себе от собственной мудрости» [Чочиев 1991]. С конца 1990-го по лето 1991-го спорадические воззвания Владикавказа к режиму Гамсахурдиа, душившему и расстреливавшему Цхинвал, пестрели словесами в духе «неразрывности многовековых политических, экономических, культурных связей грузин и осетин» и просьбами к народам обнаружить «присущие им мудрость и дальновидность», при заверениях о неготовности и нежелании северных осетин «вмешиваться во внутренние дела суверенной Грузии» [Северная Осетия: 1995: 3: 163–165]. Фразеология здешней номенклатуры меняется кардинально лишь с распадом СССР и советской легитимности: в октябре 1991 года владикавказский Верховный Совет уже шлет послания к Ельцину и в ООН (!) о «геноциде осетинского народа» [СО, 1991, 22 октября], догоняя в выражениях «Адмон цадис». Но слова словами, а на выработку реальной южной политики потребовалось время.

В апреле 1992 года произошла встреча Галазова с освобожденным из тбилисской тюрьмы Кулумбековым – в трех смыслах замечательная. Во-первых, Галазов на ней высказал поразительную геополитическую формулу соединения Осетий, объявив, что «фактически сегодня Северная Осетия и Южная Осетия размещаются на одной территории; одна часть на северных склонах Главного Кавказского хребта, другая на его южных склонах». Тем самым этот хребет оказался представлен не как разделяющий республики естественный фактор, а как территория, что позволило сконструировать образ двуединой Осетии в виде «государственности Главного хребта». Во-вторых, тут же Галазов поднял вопрос о возможности «признания независимой республики Южная Осетия с восстановлением и реорганизацией (так! – В. Ц.) всех ее властных структур» – момент, который, как показало будущее, сулил мало хорошего не только Чочиеву с Тезиевым, но и самому Кулумбекову. Но тут же, это в-третьих, он оценил наличную ситуацию пока что в качестве «не той… чтобы мы начинали именно с постановки этого вопроса» [Галазов 1993: 44 и сл.], – видимо, имея в виду сразу и признание РЮО, и реорганизацию ее власти.

Имидж «легитимиста» был исключительно важен для хозяина угрожаемого с востока Владикавказа. А как показал в августе того же года принятый сообществом региональных «легитимистов» армавирский документ, все эти боссы федерализма неблагосклонно взирали на унитаристские притязания Грузии. Первым шагом к постановке этого государства на путь истинный им виделось введение на земли ее мятежных автономий российских миротворческих войск по договоренности с еще не устоявшимся режимом прибывшего в Тбилиси из Москвы Шеварднадзе. Встретившись в июне с Шеварднадзе в поселке Казбеги и ведя речь исключительно об умиротворении югоосетинского края, не касаясь каких-либо его «суверенных прав», Галазов подготовил состоявшееся в том же месяце сочинское соглашение Ельцина – Шеварднадзе о вступлении в РЮО наряду с грузинским и осетинским батальонами Псковского парашютно-десантного полка. Так был опробован сценарий, который через два месяца по инициативе тех же региональных «легитимистов» Ельцину предстояло разыграть в Абхазии.

Все эти игры не очень-то нравились «ребятам из Цхинвала» – и какое-то время руководство Галазова – Хетагурова занимало оборону на два фронта. Летом 1992 года, когда правительство России сразу и готовилось узаконить отдельную от Чечни Ингушетию, и сговаривалось с Шеварднадзе насчет миротворчества в Южной Осетии, Владикавказ, всемерно давя на Москву по первому вопросу, помогал круто пресекать любые демарши южан с «нереальными политическими требованиями», способными пошатнуть российско-грузинское согласие [СО, 1992, 4 августа]. Но с конца лета, когда успех российского вмешательства становится очевидным и Южная Осетия оказывается краем «на особом положении», на севере постепенно берет верх новая тенденция, смысл которой можно выразить словами: соединить в единую конфигурацию вдоль ущелий Главного хребта части осетинской нации-этноса параллельно с кристаллизацией на севере на стыке гор и равнин в противостоянии ингушам североосетинской нации-гражданства.

Уже в первой половине августа «Северная Осетия» подробно знакомит своих читателей с взглядами О. Тезиева на будущее двух республик, состоящими в следующем: «Властные структуры Южной Осетии – это факт, коренящийся в самом осетинском населении региона… Пора понять: то, что на севере выглядит политически целесообразным, приемлемым, на юге звучит иначе. Если во Владикавказе представляется целесообразной Юго-Осетия в составе Грузии, то на юге эта целесообразность рождает опасения… Для меня неизменным при любом раскладе политических карт остается только одно обстоятельство: у Северной Осетии и у Южной Осетии – одни национальные интересы». В качестве первого шага к сближению позиций Тезиев призывал создать координирующий орган из представителей двух Осетий, а также проводить совместные заседания парламентов и правительств по конкретным вопросам политики и экономики [СО, 1992, 11 августа]. Статья Тезиева была намеренно опубликована в канун первой реальной встречи парламентариев и министров севера и юга, на которой, по сообщению той же газеты, «заманчивая и фактически поддержанная всеми участниками… идея о воссоединении двух Осетий выявила, однако, разные подходы к ее реализации». Если южане требовали «поднимать вопрос об объединении, концентрировать силы для его решения», то североосетинская альтернатива предполагала «создавать условия для признания республики Южная Осетия, искать контакты для сотрудничества со странами СНГ, активизировать грани взаимодействия с госструктурами Грузии» [СО, 1992, 12 августа]. В сентябре на международном съезде осетин «Возрождение через сотрудничество» Галазов конкретизирует эту программу, объявив целью североосетинских лидеров на данный момент хозяйственное восстановление Южной Осетии и достижение ее признания как республики в составе Грузии [СО, 1992, 23 сентября].

С августа 1992 года пребывавшая, как и вся реформируемая Россия, не в лучшей экономической кондиции, Северная Осетия заявляет о начале инвестирования в восстановление югоосетинских районов, а в осенние месяцы шлет туда продовольственные поезда [СО, 1992, 8 августа и 27 октября]. Причем владикавказская пресса не забывает отмечать срывы Грузией всех ее обязательств по реконструкции Южной Осетии и готовность России взять эту реконструкцию полностью на себя [СО, 1992, 31 октября]. Когда в ноябре войско Тезиева, появившись под Владикавказом, отличилось на войне с ингушами и южане, наотрез отклонив предложенную им в то время Шеварднадзе культурную автономию, вновь просили о включении их в Россию, Галазов сделал заявление, еще более многозначительное. Как «легитимист» «подтвердив, что Северная Осетия выступает против перекройки границ на Кавказе», и повторив, что «в нынешней ситуации Южная Осетия должна быть суверенной республикой в составе Грузии», он тут же оценил ходатайство в целом прилагательным «несвоевременное», что вносило особый смысловой оттенок в трактовку проблемы [СО, 1992, 25 ноября]. Не проходит и двух месяцев, как парламенты обеих Осетий создают смешанную рабочую группу «для изучения исторической и правовой мотивации современного состояния… выработки предложений по воссоединению» [СО, 1993, 27 января]. Через неделю после этого шага Верховный Совет Северной Осетии потребовал от Ельцина «признания Российской Федерацией республики Южная Осетия в ныне существующих границах» и в целом «при определении отношений с Грузией… учитывать и жизненные интересы Северо-Осетинской ССР как составной части Российской Федерации и при ее активном участии решать вопросы, имеющие огромное значение для обеспечения мира и безопасности в Северо-Кавказском регионе». Самое же главное – утверждалось, что существующими правовыми документами по существу «российско-грузинская граница не определена» и должна быть прочерчена заново комиссией, куда вошли бы наряду с представителями Москвы и Грузии также северные и южные осетины [СО, 1993, 3 февраля]. Тем самым совесть Галазова как «легитимиста» оказывалась белоснежно чиста: он требовал не пересмотра границ, а «делимитации и демаркации» пока еще отсутствующей де-юре границы «на осетинском участке». Не дождавшись ответа от Москвы, через месяц галазовский Верховный Совет сам объявляет о признании им суверенной Республики Южная Осетия [СО, 1993, 2 марта].

Итак, можно утверждать, что на рубеже 1992–1993 годов руководство Галазова – Хетагурова четко прочертило свою стратегию в югоосетинском вопросе, оперши ее на формулу «югоосетинской суверенной республики с неприкосновенными границами, получающей признание за грузинскими пределами» – формулу, совершенно неприемлемую для грузин, но против которой не могла бы возразить ни одна сила в насквозь федерализующейся России, в том числе и на Северном Кавказе. Российский федерализм начинает использоваться Владикавказом для «легитимного» наползания на Грузию.

В те же годы мною было разработано определение «суверенитета» как двустороннего понятия, связующего «факт» осуществления власти с его внешним «признанием», из которых в истории может доминировать то одна, то другая сторона: факт власти может либо порождать признание, либо сам из него рождаться [Цымбурский 1992. Цымбурский 1993]. В свете такой концепции соотношение позиций югоосетинских радикалов и северной номенклатуры в 1992 и 1993 годах можно представить так. Тезиев и Чочиев пытались утвердить суверенитет Южной Осетии как «суверенитет факта» – факта существования компактного осетинского населения к югу от Главного Кавказского хребта и факта выражаемой югоосетинскими интеллигентами и людьми оружия – воли к политическому самоопределению. Они добивались дополнения этого факта его признанием во Владикавказе, Тбилиси, Москве и вообще в мире. Галазов же объявил приоритетной именно внешнюю легитимизацию этой республики, облечения ее «суверенитетом признания», из которого ей только предстояло возникнуть как региональной политической реальности. Ее предстояло бы сделать такой частью Грузии, суверенные права которой не были бы только делом Грузии. Тем самым политическая реальность Южной Осетии как таковой – области, трактуемой грузинами в качестве «Внутренней Картли» («Шида Картли») или даже «Самачабло» («исторического владения князей Мачабели»), то есть в определениях неполитических, – сама по себе оказывалась в зависимости от признания этой реальности Владикавказом и от его посреднической деятельности в масштабах кавказском и российском. Тезиев твердил о данности, имеющей в качестве таковой свои права. Для Галазова речь шла о конструкте, который еще должен был стать данностью по мере его правового признания, достижение коего представало бы одновременно актом политического самоутверждения «северного близнеца».

Оценим последствия такого выбора североосетинской верхушки со структурно-функциональной точки зрения – как способ установить определенное соотношение между стабилизационно-интегративной социальной функцией и функцией выдвижения и преследования целей, повышающих статус и престиж сообщества и его лидеров. Мы уже видели, сколь заметное место в жизни северокавказских республик начала 1990-х занимало столкновение между официальными руководствами, заинтересованными в поддержании привычных ритмов жизни республик и формально удерживающими их в общероссийском поле власти и нормы, и, с другой стороны – радикалами, выступающими как люди мобилизующих целей. Вынужденные самостоятельно, опережая Москву, вырабатывать ответы на бросаемые им вызовы, местные номенклатуры стали в начале 1990-х участниками региональных политических – даже геополитических – игр. Соединение в их лице функций властно-интегративных и политического целеполагания придает им, в том числе и в собственных их глазах, качество местных суверенов, располагающих некоторыми «неотъемлемыми правами» в делах региона, даже и происходящих за официальной российской границей. Вспомним еще раз призыв – по сути, требование – участников Армавирской встречи 1992 года к Ельцину вмешаться в абхазские события. Однако сами цели, выдвигаемые этими деятелями в их игре, часто сводились к поддержанию определенных стабилизирующих норм – и тем самым вступали в конкуренцию с целями радикалов, продиктованными осуждением «неправедного» статус-кво. Кроме того, превращаясь в одну из борющихся политических фракций местного общества, номенклатуры рискуют быть дезавуированы в своем первичном качестве интегративной властной силы. Ведь им всегда может быть предъявлено то самое обвинение, которое Дж. Иоселиани бросил 3. Гамсахурдиа: по какому праву они, будучи вооружены, хотели бы разоружить своих оппонентов – таких же политических игроков, как и они сами?

Положение Северной Осетии оказалось весьма самобытным в этом вопросе – и именно потому, что для нее радикализм как механизм выделения политической энергии за счет расщепления интегративной ткани общества определился по преимуществу в виде геополитически внешнего фактора. Самодовлеющая «гонка» агрессивных целей была в глазах северных осетин олицетворена их соседями с востока – ингушами. Вольно или нет, первый представитель Москвы на Северном Кавказе в начале ноябрьской войны 1992 года Г. С. Хижа, сразу приняв сторону осетин, выразил истинно осетинский взгляд на Ингушетию. Заявив, что «там сейчас нет ни власти, нет ничего, кроме бесконечного количества оружия» [СО, 1992, 3 ноября], он представил утрированный образ общества, где над всеми иными функциями взяла верх политическая функция, материализованная в массах оружия (в духе афоризма Амброза Бирса насчет пушки как «инструмента для уточнения государственных границ»). Напротив, общество, настроенное на защиту статус-кво, могло милитаризоваться и отмобилизовываться, не радикализуясь, ибо под знаком обороны существующего порядка интегративная функция до известной степени смыкается и консолидируется с функцией политической, замкнувшей целеполагание на «сопротивление энтропии» и «отражение хаоса».

Впрочем, структурно-функциональное самоопределение Северной Осетии начала 1990-х не может быть до конца объяснено только ее вхождением в суверенизацию в качестве социума обороняющегося. Не менее важны и принципиальное взаимопонимание Москвы с краевыми «легитимистами», и сохранение у Центра достаточно силы и влияния на Северном Кавказе, чтобы «легитимисты» могли в крайнем случае прибегнуть к силе Центра, при всех его колебаниях, для поддержания угрожаемого геополитического расклада. И особенно проступающая солидарность официального «интернационализма» номенклатуры с оборонительным интересом осетинской нации-этноса к северу от Главного хребта. Если бы дела пошли иначе и Россия или еще раньше СССР вдруг решили бы удовлетворить ингушей, а власти Владикавказа сервильно смирились бы с таким решением, структурно-функциональный баланс мог бы резко сместиться: в 1991 году «Адмон цадис», а в 1993–1994 годах уже «Стыр Ныхас» стремительно радикализировался бы, наращивая популярность и численность, – и волнения октября 1981 года сегодня бы рассматривались как предвестие осетинской националистической революции 1990-х. Осетины выступили бы как революционный трайб, бьющийся за то, в чем он полагает свою «правду». Номенклатура была бы либо сметена, либо соединилась с националистами, как в Закавказье. На возможность последнего поворота еще летом 1994 года указал Галазов, когда в прессе и в московских инстанциях начал муссироваться вариант введения прямого президентского правления в Пригородном районе ради ускоренного возвращения беженцев-ингушей. «Премудрый Ахсарбек» прямо пригрозил тем, что-де «прямое президентское правление народ не воспримет, а я как избранный народом президент возглавлю национально-освободительное движение… возникнет новая категория беженцев – когда всему русскоязычному населению придется отсюда уезжать» [СО, 1994, 21 июня]. Галазов здесь определенно блефовал, но его блеф опирался на железную структурно-функциональную логику: «многонациональный народ Северной Осетии» становился реальностью постольку, поскольку Москва оказывалась «повязана» региональным легитимизмом, состыковываемым во Владикавказе с оборонительным целеполаганием. В таких условиях впрямь могла кристаллизоваться полиэтническая нация-гражданство на основе общей судьбы всех национальных групп и их лояльности к республике. Но если бы осетины были вынуждены отстаивать не признанную норму неприкосновенности суверенных республиканских территорий, а только свою «правду», проект нации-гражданства потерял бы свою функциональность, заслоненный мобилизацией нации-этноса.

Именно из-за стечения всех перечисленных факторов война за Пригородный район оказалась столкновением обществ с разными функциональными приоритетами, воплотивших «горный» и «равнинный» варианты суверенизации постсоветского юга. Отсюда происходят неожиданные следствия. Если общества с доминированием политической функции тяготеют к выделению все более мелких трайбов с их целезаряженными «правдами», то в Северной Осетии 1992–1994 годов номенклатура открыла перед собой перспективу, определяемую возможностью отождествить интересы титульного этноса с интересами республики как более широкой интегративной целостности. Пока российская власть в те годы маялась с постоянно пребывавшей на грани внутреннего взрыва Чечней, Северная Осетия, официально декларируя «единство и неделимость» России, начала обкатывать вариант вырастания в приграничное государство – пусть зависимое, доминионального типа, но государство, последовательно обеспечивающее себе внутреннюю лояльность граждан ради внешнего самоутверждения и возвышения в масштабах региона перед лицом центров, признанных миром, – будь то Москва, или Тбилиси, или любой иной центр.

Вот здесь-то перед такой властью и встает вопрос о престижных целях, изменяющих, хоть «чуть-чуть», миропорядок и потому столь желательных для конституирования национальной политики как самостоятельной активности государства, не сводящейся только к реагированию на раздражители извне. В 1992 году «искушение с юга» оказывается особенно сильным, открывая перед Владикавказом возможность обретения таких собственных целей, которые притянули бы внимание к этой региональной столице и на Северном Кавказе, и в Тбилиси, и в Москве, и намного шире, подспудно неся в себе промелькнувшую у Галазова уже на апрельской встрече с Кулумбековым наметку «государственности Главного Кавказского хребта». Вопрос состоял лишь в том, как сочетать подобные, по сути революционные, притязания с отстаиваемым принципом «неизменности границ», так чтобы эти притязания, работая на внешний и внутренний имидж галазовского руководства, в то же время никак не подрывали реноме оплота геополитического консерватизма.

К концу 1992 года ответ на этот вопрос уже определился. Социумы Северной и Южной Осетии начинают обретать вид полюсов этакой комбинированной биполярной метасистемы. Каждый из этих полюсов, будучи взятым по отдельности, мог бы тяготеть к переразвитию одной из базисных социальных функций. Для юга это была бы функция выработки и преследования «высокоценных» целей, наркотизирующая группы интеллигентов и людей оружия; на севере – функция поддержания существующего порядка и его ритма, выполняемая североосетинскими, а в какой-то мере и связанными с ними российскими интегративными, в том числе и силовыми, структурами. Переразвитие политической функции грозит диссипацией общества – приведенное выше свидетельство Чочиева показывает, что подобная опасность то и дело вставала перед Южной Осетией. Переразвитие же интегративных механизмов, особенно в обстановке глубокого экономического спада, было бы способно обернуться стагнацией и отнятием у общества всяких перспектив – состояние, которое в конечном счете лишь усугубили бы, а не оправдали обстоятельства «осажденной крепости». Соединение же двух систем-полюсов в одну метасистему через сеть связей (делегации, инвестиции, совместные заседания руководств и общие решения по насущным вопросам, различные виды взаимопомощи, реальные или символические) создавало предпосылки для того, чтобы каждая из систем начала частично работать на другую. Благодаря югоосетинской проблеме Северная Осетия обретает с 1992 года возможность для самой активной внешней политики среди всех республик Северного Кавказа, кроме Чечни, – причем для политики, простирающейся за пределы России и выглядящей подлинно «национальной», предельно вдохновляющей, с точки зрения интересов титульной нации-этноса. Взамен юг как бы получал легитимизацию своей воли к суверенитету за счет ослабления революционности своих установок. Революционный и легитимистский полюса метасистемы начинают через Главный Кавказский хребет обмениваться избыточными порциями своих потенциалов.

Ставя Южную Осетию под свой контроль, «северный близнец» официально вел дело к тому, чтобы создать как можно скорее для «южного братца» правовой статус типа того, который в начале 1990-х был уже естествен в правовом поле России, где прочно утвердился модус суверенитетов низшего ранга с их «неотъемлемыми правами». Конечно, в то время такой курс должен был отчаянно бесить Грузию, стремящуюся оформить себя как государство грузинской нации-этноса и много раз отвергавшую устами своих политиков применимость к себе российской федеративной модели. Тем хуже для Грузии, думали во Владикавказе, если обгладываемая революционной стаей «малая империя» не сумеет или не захочет обрести согласие также и с «легитимистскими» силами на Северном Кавказе! Так определился курс, который должен был позволить набирать очки Галазову и его окружению как «национальному руководству» в обоих несовпадающих значениях «нации» – и этноса, и гражданства. Ингушский вызов, представленный как общая угроза «дружному многонациональному народу Северной Осетии», и разделенность осетин по Главному Кавказскому хребту, переосмысляемому в объединяющую их территорию, казалось, переводили в геополитические трансформы мучительные для многих обществ региона внутренние функциональные дисбалансы, позволяя снимать и изживать последние во внешних отношениях североосетинского общества.

Осетинская «народная историософия» глазами политолога[36]

Можно сказать, что в те годы, о которых идет речь, складывавшийся «осетинский проект» был сопряжен с популярным восприятием истории, сближавшим разные группы осетин – от номенклатуры Владикавказа до бунтарей Цхинвала. Подступиться к реконструкции этой «народной (популярной) историософии» весьма удобно, сравнивая трактовку югоосетинского кризиса рубежа 1980-х и 1990-х в текстах грузинских и осетинских авторов, пытающихся поместить этот кризис в некую долгосрочную историческую ретроспективу, как она видится тем и другим.

Для анализа грузинской версии представительным источником могут служить наработки комиссии во главе с Э. Шенгелая, созданной в начале 1991 года грузинским парламентом с целью обосновать ликвидацию осетинской автономии.

Центральным мотивом в сюжете, выстраиваемом грузинскими экспертами, оказывается постулируемая непрерывность существования с III века до нашей эры государства грузин, включавшего и землю так называемой Внутренней Картли, где позднее расположилась Южная Осетия. Звеньями истории этой «вечной Грузии» оказываются и античное Иберийское царство, и средневековая империя династии Багратионов, и провозглашенная в 1918 году грузинская национальная государственность. В своей ранней истории эта вечная Грузия включала «всю территорию сегодняшней Грузии и еще, по крайней мере, ее половину, находящуюся сейчас в составе Турции, Армении и Азербайджана. Поэтому все протекавшие на этой территории политические и культурные процессы должны рассматриваться как происшедшие в Грузии, а не в общем географическом ареале, как то хочет представить определенная часть (в основном осетинских) исследователей» [Из истории взаимоотношений 1991: 4]. Тем самым принципиально разные формы государств, включая и полиэтнические империи древности и Средневековья, и естественно возникавшие на их руинах осколочные княжества, рассматриваются как формы репрезентации объемлющей все Закавказье Грузии, географической ниши грузинского народа. Грузинские земли VI–IX веков в качестве византийских, иранских и арабских провинций, множество царств и иных суверенных владений на этих же землях в XV–XVIII веках, разделенных между иранской и турецкой имперскими зонами, Тифлисская губерния Российской империи в XIX – начале XX века – все эти факты как бы не отменяют идеи непрерывной «2000-летней Грузии» со сквозной «этногосударственной» традицией, хотя эмпирически они совершенно не отвечают представлению о том, что, с какой угодно точки зрения, может быть названо «грузинским государством» или «государством грузинского народа». В то же время представление большей части Кавказа в виде «мистического тела» «Вечной Грузии» позволяет истолковывать большую часть истории региона в виде цепи противоестественных и беззаконных актов, совершаемых либо иными народами и властями, либо безликими силами истории над первозданным союзом грузинского народа и «его» земли. Таким беззаконием оказывается проходящий через века разрыв между «Вечной Грузией» и теми или иными историческими формами бытования грузин.

Серьезную проблему для такой «культурной темы» создает позиция абхазов – закавказских автохтонов, не желающих отождествлять свою судьбу с судьбою Грузии. В отношении абхазов грузинский политический дискурс последнего десятилетия постоянно допускает сугубо иррациональные утверждения вроде того, что выдал по грузинскому телевидению в передаче «Позиция» от 20 июля 1989 года М. Хухашвили, ведущий научный сотрудник Института истории, археологии и этнографии им. И. Джавахишвили: «Абхазия является частью Грузии, она не имеет права выхода, ибо не является самостоятельной республикой, и процессы, происходящие в Абхазии, – это внутреннее дело Грузии… Да, никогда не были равноправными эти республики. Даже когда Абхазия имела статус союзной республики (с 1921 по 1931 год. – В. Ц.), она была временной республикой и входила в состав Грузии на договорных началах. Такие республики тогда были в моде… В Абхазии два аборигена – грузины и абхазы. И при чем здесь карабахский вопрос, когда там два этноса живут, две культуры развиваются? А в Абхазии не так. Средневековый абхаз – такой же грузин, как кахетинец, имеретинец и так далее». Итак, в одном и том же пассаже может утверждаться и то, что в Абхазии два аборигенных народа, и тут же, что их вовсе не два. Ибо один из них в средневековой проекции – то есть в том временном интервале, когда Грузии как государственной целостности по сотням лет не существовало! – представляет разновидность другого и теперь должен жить, считаясь за грузина, в грузинском государстве. Земли Закавказья – части «вечной Грузии»; чтобы считаться здесь автохтоном, надо признать себя грузином. Автохтон, не желающий быть грузином, – когнитивный диссонанс в развитии грузинской культурной темы, по логике которой союзная республика Абхазия в 1920-х годах – республика «временная», «договорная», некая «дань моде» на фоне грузинской «вечности», или, как иные сейчас охотно выражаются, «примордиальности». Подобный диссонанс способен порождать детективные сюжеты вроде того, который мне довелось слышать в начале 1980-х от грузина с университетским дипломом по классической филологии: якобы исконные абхазы были грузинами, народ же, ныне слывущий за абхазов, некоторое время назад спустился с гор и вытеснил – «куда-то дел!» – истинных абхазов-грузин.

К таким казусам ведет культурная тема, полагающая идею автохтонизма в основу государственного строительства, причем не отличающая национальной государственности от имперской и придающая декларируемой автохтонной этничности панкавказский размах. В иных условиях такая установка могла стать опасной для соседей Грузии, в начале же 1990-х, при разгуле «трайбалистского» революционаризма на Кавказе, подобная историософия грозила стать для «малой империи» фактором саморазрушения, провоцируя удары по новосозданной республике извне и изнутри – со стороны вздыбившихся меньшинств.

Но если существование абхазов в рамках такой популярной историософии создавало проблемы почти что неразрешимые, то южные осетины врисовались в ее схематику как нельзя кстати. Если у правителей и вельмож античной Иберии сплошь иранские, в том числе явно скифские, имена – явление, аналогичное норманнским именам первых древнерусских князей; если грузинские Багратионы, сами ответвившиеся от армянских Багратидов, в XII–XIII веках выделили осетинскую линию, представленную супругом царицы Тамары Давидом Сосланом, – на взгляд членов комиссии Шенгелая, все это объясняется так, что «вечная» Грузия в своих целях использовала иранцев. Главный же упрек в адрес южных осетин, бросаемый грузинскими авторами, – в том, что данный этнос, поздний (XIV–XVI века) пришелец на земле Шида Картли, в конце концов своим размножением и своими претензиями создал проблемы для народа, первозданно, на уровне архетипа Грузии, породненного с этой землей. Подобные идеи звучат и в материалах комиссии Шенгелая, и в выступлениях 3. Гамсахурдиа и Н. Натадзе, и в известном диалоге 1991 года между церковными главами России и Грузии – Алексием II и Илией II.

Показательно сравнить трактовку мотивов «земли» и «крови» в репликах этих патриархов. Алексий II: «Во мне и в Вас течет одна кровь – Кровь Христова, даруемая нам в Таинстве Причащения… В эти дни, когда люди готовы в спорах за землю проливать на эту землю кровь людей, Слово Божие… да напомнит нам, что мы – пришельцы на земле… Или скажем: “Вот, Господи, мы так любили эту землю, что убивали и прогоняли всех, кто, кроме нас, хотел назвать ее своею”» [Известия, 1991, 22 февраля]. Илия II: «Грузию часто называют многострадальной, потому что наша земля пропитана кровью наших предков. Грузия – это страна, государственное устройство и культура которой насчитывают тысячелетия. Поэтому Ваши слова, что “люди готовы в спорах за землю проливать кровь”, для многих непонятны. Вся трагедия и состоит в том, что на грузинской земле проливается именно грузинская кровь, грузины вынуждены обороняться от тех людей, которых Грузия спасла, приняла как беженцев (в XIII–XIV веках и позднее. – В. Ц.) и которые вместо благодарности претендуют на нашу территорию и угрожают отторгнуть ее от Грузии» [Вестник Грузии, 1991, 1 марта]. Итак, трагедия – не само по себе пролитие крови, а пролитие крови на землю, с которой эта кровь породнилась в незапамятном прошлом, с начала времен. Ясно, что при таком подходе тезисы Алексия II («во мне и в Вас течет одна кровь – Кровь Христова» и «все мы – пришельцы на земле») утрачивают смысл: грузины на их земле – не пришельцы, и потому их кровь на ней имеет иную цену, чем любая другая. Потому грузины, собственно, и не участники в споре, ибо они ни на что не претендуют: их единение с данной землей установлено априори. Пришельцы на этой земле – иные, кто, прожив на ней хоть 700, хоть 600 лет, остаются временными беженцами в «Вечной Грузии», и их-то претензии делают историческое существование грузин драматичным. Провозглашая ex cathedra такой взгляд, грузинское православие обретает явственные черты автохтонистского «православия крови и почвы».

В таком контексте не выглядит курьезом, что в том же 1991 году во время суда в Тбилиси над Т. Г. Кулумбековым обвинительное заключение могло начинаться словами: «Следствием по делу установлено: в XVI веке на грузинскую землю пришли аланы». Наоборот, забавным было то удивление, которое на этот счет решился выразить адвокат Кулумбекова Л. Хвашнянский: «Получается, что во всем этом виноват мой подзащитный» [Независимая газета, 1991, 26 октября]. Но с точки зрения грузинской националистической историософии, дело так и обстояло: «вина» Кулумбекова, провозгласившего Республику Южная Осетия, была частью мистической вины пришельцев, послуживших расколу между предзаданной «Вечной Грузией» и исторической реальностью грузинского бытия на Кавказе. Эта вина неискупима: историософия автохтонизма ориентирует на восстание против олицетворенной пришельцами-претендентами «неправедной» истории.

В тот же сюжет встраиваются и факты грузинской истории с 1918 года. Большевистская Российская Федерация, признав суверенитет Грузии договором от 7 мая 1920 года, через считанные дни, воспользовавшись восстанием южных осетин, вмешивается во внутренние дела республики. Она грозит целостности Грузии, частью которой только что была признана Шида Картли – Южная Осетия. Сами же югоосетинские большевики в конце мая 1920 года на своей II конференции приглашают Москву вернуть Грузию в состав России в виде Тифлисской и Кутаисской губерний [Из истории взаимоотношений 1991: 31 и сл.]. Аннексировав в 1921 году Грузию, советский Центр насаждает в ней автономии, объявляя себя их гарантом, чтобы фактически вывести их из-под власти республики и ослабить ее. Даже обсуждавшийся большевиками в 1925 году вариант с объединением Северной и Южной Осетии в составе Грузии видится не льготой грузинам за счет осетин и России, но изощренной попыткой создать неблагоприятную для грузин демографическую ситуацию, подготавливая захват их земли негрузинами [там же: 74 и сл., 107 и сл.]. Заключение комиссии Шенгелая: национальные меньшинства не имеют права ни на какую автономную государственность, поскольку проживают не на исторической территории своей нации, хотя бы и в течение многих лет. Существование югоосетинской автономии в любом, пусть и самом урезанном виде было сочтено опасным для Грузии, и комиссия поддержала решение парламента: уничтожить АО, посмевшую объявить себя республикой. Показательно, что после принятия Верховным Советом Грузии соответствующего акта Н. Натадзе опроверг мнение, будто уничтожение АО представляло просто ответ на незаконные действия осетин. По словам Натадзе, «в любом случае это было необходимо сделать» [Заря Востока, 1990, 12 декабря].

Конечно же, этот ход Тбилиси не был просто реакцией на сепаратизм Цхинвала во главе с Т. Кулумбековым и А. Чочиевым. Это было восстание против истории, оскорбившей архетип «Вечной Грузии», нерушимость брака народа и земли: нация устремлялась на поиски потерянного времени.

От комиссии Шенгелая не ускользнуло, что в сравнении с грузинской осетинская популярная историософия строится на принципиально ином сюжете, ином наборе ключевых мотивов: где для грузин – неизменная в прообразе своем, хотя и ввергнутая в исторические претерпевания Грузия, там для осетин – лишь часть более широких пространств, на которых в игре переменных культурных, социальных, миграционных и иных динамик встают и рассыпаются политические образования. Нет для них суверенной «Вечной Грузии» за провинциями иранцев, византийцев, арабов, турок, за Тифлисской губернией России – есть лишь сами эти состояния земли в их подвижности, запечатлевающиеся в опыте этносов.

В этой связи надо бы вглядеться в смысл «аланской», «арийской» или «скифской» самоидентификации осетин, которая какое-то время назад могла восприниматься как сугубо интеллигентская элитная конструкция. Так это выглядело, когда в 1989 году «Адмон цадис» убеждал, что «осетинской (аланской) национальной символике необходимо предоставить статус государственной символики СО АССР» [Северная Осетия: 1995: 2: 68]. Вероятно, пропагандистские усилия А. Чочиева сыграли свою роль в том, что осенью 1991 года, по сообщениям очевидцев из воюющего обложенного грузинами Цхинвала, там все чаще вспоминали, что являются потомками великих скифов. Да и осетинами называли себя редко: в ходу было все больше историческое название прародителей – «аланы». В 1992 году призывы отказаться от этнонима с грузинским оформлением, вернуться к имени «аланов», а Северную Осетию объявить «Аланией» уже активно обсуждаются во владикавказском официозе по мере нарастающих контактов с южанами [СО, 1992, 12 августа]. В конце концов эта дискуссия привела к принятию северной республикой в 1994 году имени «Северная Осетия – Алания».

Чтобы разобраться в этом веянии, полезно заглянуть в раннюю (1985 года) книгу Чочиева о соотношении традиций номадизма и оседлости в культуре осетин. Судьба Осетии, в том числе и Южной, в ней видится продолжением истории скифов как посредников между Кавказом и евразийскими зонами лесов и степей. «Грузинский этнокультурный пласт в осетинском является органическим результатом вовлечения каких-то грузинских этнических групп в процессы социально-экономического сопряжения и социальной интеграции с кочевниками». Грузинское пейоративное словечко особа («осетинщина»), стоящее в том же ряду, что татроба («татарщина»), кисилбашоба («иранщина») и тому подобное, высокопарно истолковывается как термин для «крайне южного фланга сопряжения кочевничества и оседлости в Юго-Восточной Европе» [Чочиев 1985: 282]. Через четыре года, когда автор выдвинется в лидеры югоосетинского радикализма, историки-грузины Г. Джолобадзе и М. Кантария, повторно вчитавшись, напишут об этой книге: «Он делает заключение, что осетины в Закавказье переселились раньше IX–X веков – в Закавказье вообще, но не конкретно в Грузию. Или, может, тот регион в Закавказье он не считает за Грузию?» [Литературули Сакартвело, 1989, 23 июня]. Сталкиваются два видения. Для одного Грузия – постоянное и определяющее начало закавказской истории даже в те века, когда ее как государства не было на карте, «Вечная Грузия», чья история осложняется разными особами и татробами. А перед другим промелькивают «какие-то грузинские этнические группы» в контактах и сопряжении с кочевниками, включенные в большую игру на пространствах и во временах, где за перипетиями истории не разглядеть священных и обетованных этнотерриториальных констант – лишь возникновение, разрушение и память.

Понятно, что авторы-осетины делают упор на отсутствии суверенной Грузии в XVI–XVIII веках, на нестойкости феодальных структур суверенитета, когда заселенная осетинами область Двалети то попадала под власть местных грузинских князей, то из-под этой власти ускользала[37]. Да и крушение Аланского царства и передвижение массы осетин в Закавказье в XIII–XIV веках разве не произошло под ударами тех же завоевателей – монголов и Тимура, которые тогда же обратили в небытие грузино-армяно-азербайджанскую панзакавказскую империю Багратионов? Также и для XIX века осетинские историки не видят таких сущностей, как Грузия и Осетия, а лишь части Тифлисской губернии и Терской области, границы между которыми проходили отнюдь не по Главному Кавказскому хребту, бывшему лишь одним из многих местных хребтов.

Провозглашение в 1918 году грузинского национального государства оказывается не очередным, пусть урезанным и искаженным, воплощением «Вечной Грузии», а возникновением принципиально новой геополитической единицы в результате самоопределения части жителей Тифлисской губернии. Что же касается договора России с Грузией от 7 мая 1920 года, то в нем югоосетинские идеологи особо выделяли преамбулу, где Россия признавала грузинскую независимость, исходя из общего принципа права наций на самоопределение. Но тем самым, в согласии с договором, Грузия как бы лишалась права препятствовать самоопределению и других этнических групп той же губернии, так что российский нарком иностранных дел Г. В. Чичерин имел полное право заявить грузинам протест, когда они после этого договора взялись подавлять восстание южных осетин за отделение от новоиспеченной Грузии [Чочиев 1991: 43][38]. Нет грузинских территорий, неприкосновенность которых опиралась бы на непрерывность политической традиции: грузинские царства XVIII века Картли-Кахети и Имерети исчезли в XIX веке, а то, что нынче зовется Грузией, заново выделилось в XX веке из Российской империи, и власть этой новой Грузии над южными осетинами – невольный посмертный подарок от русского царизма, своекорыстно подтвержденный большевиками.

Этот последний ход мысли – современная Грузия как отпочкование Российской империи, неожиданно для себя сыгравшей на руку грузинскому шовинизму, – вовсе не является только осетинским идеологическим достоянием. В архиве Д. С. Раевского я видел листовку, датированную условно 1991–1992 годами и выпущенную некой сепаратистской организацией «Комитет за освобождение Мингрелии». В листовке объявлялось, будто Мингрелия (составлявшая до начала XIX века независимое княжество) «была завоевана для Грузии русскими штыками». Но в мингрельском случае этот риторический троп, помнится, был обрамлен декларацией, выдержанной в лучшем стиле революционного автохтонизма: мингрелы живописуются исконными обитателями Черноморского побережья, к которому без русской помощи никогда не получили бы доступ грузины; мингрельский язык – «один из древнейших на земле», на нем говорила античная героиня Медея, и далее в том же духе.

Напротив, осетинским публицистам и политикам мотивы «потерянного времени» и восстания во имя «великого возврата» чужды безоговорочно, а подобные попытки со стороны других народов расцениваются ими как потенциально катастрофические для тех. Например, выпадая из советской системы, «возвращаясь» в 1920 год, Грузия, на взгляд осетин (и демократа Чочиева, и номенклатурщика Галазова), сразу же поставила свои границы «вне закона», ибо по российско-грузинскому договору того года они не были размежеваны [там же. Северная Осетия 1995: 3: 174 и сл.]. Образу истории у грузин как серии трагических отклонений от совершенного состояния союза народа с «назначенной» ему землей противостоит у осетин недоверие к любому прошлому состоянию, которое кем-либо могло бы быть принято за надысторический идеал, ибо любой такой «опорный» момент в истории отрицается сразу и предшествующим ему, и последующим, а тем самым утрачивает свою силу.

Тот же тип исторического видения осетины обнаруживают и в публикациях, раскрывающих смысл конфликта из-за Пригородного района. Центральный осетинский аргумент состоит в невозможности, «восстанавливая историческую справедливость, вернуться назад к некоему идеальному, но утерянному этнополитическому и административно-территориальному положению как к “точке отсчета”, в тезисе о релятивности любой исторической исконности» [Цуциев 1998: 85, 87, 154]. От 1924 года, когда из Горской республики выделилась Ингушетия с нынешним Пригородным районом, всегда возможен шаг назад на одно-два десятилетия, когда те же земли принадлежали казакам [Чочиев 1991: 82. Галазов // СО, 1993, 11 ноября]. Даже такой автор, как Цуциев, признающий под 60-летним казачьим слоем более глубокий, почти 100-летний ингушский, отмечает за последним наличие также пласта более широкого – кабардинского и, наконец, пресловутого аланского с вовсе размытыми пространственными и временными пределами. Напоминание об Алании в названии сегодняшней Осетии – это напоминание о всех перечеркнутых историей прошлых состояниях земли, где сейчас обитают осетины. По замечательной формуле Цуциева, «исконность – понятие относительное – вот квинтэссенция аланского мифа в контексте осетино-ингушского (и добавлю, в равной мере осетино-грузинского. – В. Ц.) историко-идеологического противостояния» [Цуциев 1998: 87].

Отвечая на попытки оппонентов дискредитировать осетин, приписывая им противоположные политические роли на севере и на юге (на севере они консерваторы, отстаивающие нерушимость границ, на юге они хотят отторгнуть часть Грузии; или иначе: на юге они гонимое меньшинство, а на севере сами выступают гонителями), популярная осетинская историософия настойчиво подчиняет оба конфликта одной схематике. Противник в обоих случаях хочет пересмотреть наличное состояние мира в пользу идеального положения вещей, отнесенного к мистифицированному прошлому Но вместе с осетинами ему противостоит вихрь бесконечных исторических перемен, в чьей круговерти тот идеал, за который готовы встать против дня сегодняшнего грузины или ингуши, оказывается моментом, из небытия возникшим и в небытие отправляемым.

Чочиев как-то в интервью газете «Ир» (1990, № 2) не без остроумия отмечал принципиальное сходство доводов, коими пользуются «идеологи ингушского притязания», с заявлениями антиосетинской пропаганды в Грузии. И там и здесь осетины как приведенные историей на некую землю «гости» противостоят якобы породненным с землей «хозяевам». Сотня лет ингушского расселения на равнине вблизи нынешнего Владикавказа, а затем, после «казачьей интермедии», 20-летие владения тем, что стало сейчас Пригородным районом, память о складывании ингушского этноса вокруг села Ангушт (ныне Тарское) и о съезде ингушского народа в 1918 году в селе Базоркино (ныне Чермен) [Цуциев 1998: 84] – в первом случае играют такую же роль, как века империи Багратионов, образы Давида Строителя и царицы Тамары – во втором. А. Г. Здравомыслов в книге об осетино-ингушском конфликте тонко подмечает: ингуши отказываются говорить о своих «территориальных претензиях» к осетинам, ибо трактуют себя не как претендентов, а как законных обладателей Исторической Родины [Здравомыслов 1998: 91]. За отправную точку они, как и грузинские радикалы, принимают не сегодняшний день, а надысторическую связь «земли» и «крови». В обоих случаях Противник встает против осетин как «справедливость» против «реалий», как «естественное» против «извне привнесенного», как «подлинное» против «наносного» [Цуциев 1998: 110]. Он претендует на суд не только над осетинами, но и над историей, включая сегодняшний день, – и в этом, с осетинской точки зрения, главная уязвимость Противника.

Для осетин привилегированной точкой во временном вихре является день сегодняшний – средоточие прошлого и будущего, предварительный итог всей предыдущей истории, как бы оплотнившейся в статус-кво. Лишь на него можно опираться в борьбе. Но по отношению к нему все прошлые состояния равноправны, и преступно перечеркивать как существующий порядок, так и приведшее к нему историческое движение, пытаясь выхватить из этого движения какой-то уже ушедший идеальный миг, который мог бы пересилить всю историю магией «крови и земли». Возможно, это доверие к настоящему, ставка на сущее как единственно истинное объясняет тот факт, что в отличие от многих своих соседей Осетия в свое время приняла высылку чеченцев и ингушей с Кавказа как акт непреложный и неоспоримый, определивший последующее использование осетинами опустевших территорий.

Эта мысль о суверенности сегодняшнего момента как «несудимого» воплощения истории муссировалась во множестве выступлений Галазова 1992–1993 годов. Процитирую выборочно. «Земля принадлежит тем, кто сегодня на ней проживает… Историю судить нельзя, ее надо принимать как свершившуюся реальность, извлекать из нее уроки и на их основе строить свою жизнь» [СО, 1992, 11 ноября]. «Осетинам не пристало поднимать руку на прошлые эпохи» [СО, 1993, 22 мая]. «В последнее время стал модным “поиск” исторической родины своих предков. Занятие совершенно бесперспективное, ибо на земном шаре мы не найдем ни одного народа, который проживал бы в пределах территории, где он зародился» [СО, 1993, 30 октября]. Думается, педалирование этих антиавтохтонистских и историцистских мотивов содействовало победе Галазова в январе 1994 года на президентских выборах в качестве признанного выразителя «осетинского менталитета». Трудно вообразить, чтобы представитель какого-либо другого кавказского народа мог, как осетин Р. Дзидзаев, почти сразу же после жесточайшей войны за землю с соседним этносом написать и напечатать в главной республиканской газете статью, оспаривающую понятие «национальной территории» [СО, 1992, 1 декабря]. Если антагонисты осетин на севере и юге апеллируют в своей войне к костям предков, то осетины бьются за свои стоящие сегодня на этой земле дома.

Поэтому маловероятно, чтобы осетинский политик мог выступить в духе Н. Натадзе, уверявшего, что Грузия должна была ради своего идеала уничтожить югоосетинскую автономию, даже не будь со стороны Цхинвала никакого вызова. И Чочиев и Тезиев оправдывали свои устремления необходимостью отстоять факт существования осетинского суверенного образования от посягательств грузинской революции. Сама по себе их аргументация могла быть откровенно мистифицирующей – вроде заявления Тезиева: мол «Грузия первой нарушила принцип нерушимости границ в регионе, упразднив государственность Южной Осетии и расчленив ее территорию на префектуры» [СО, 1992, 30 июня]. Это было неправдой: Южная Осетия успела из автономной области объявить себя республикой еще прежде указанного шага гамсахурдинистов. Но ведь не мог же Тезиев в 1992-м, после роспуска СССР по инициативе Ельцина, строить в российской печати обвинения против Тбилиси на том, что Грузия, порушив советский порядок, вознамерилась вернуться к «добольшевистскому» 1920 году, где для автономной Южной Осетии ни в каком виде не было места.

Из этого не следует, что политики-осетины не способны к жесточайшей агрессии. Но таковая должна быть осмыслена и пропагандистски преподнесена как защита реалий против мятежа, пытающегося кровопролитно ревизовать историю и данность ради своей переворачивающей мир «правды». В этом смысле Чочиев, намеренный в 1991 году навсегда изгнать грузин из Цхинвала, аргументировал точно так же, как и Галазов, который после отражения ингушей поспешил объявить, что «на этом этапе ни о каком совместном проживании не может быть и речи» [Чочиев 1991: 40. СО, 1992, 10 ноября]. В обоих случаях предполагалось, что сила, поднявшаяся против сложившихся и существующих норм, должна быть наказана и лишена той доли, которую в попранном ею порядке имела.

Осетинская популярная историософия как выражение культурной темы народа представила антитезу кавказскому революционному автохтонизму конца века. Частью этой антитезы становятся аланская и «арийская» самоидентификации осетин, демонстративно указующие за пределы Кавказа. В этом смысле «аланство» более многозначно, как-то вписываясь и в кавказский контекст, по крайней мере, увязываясь с переходящим в плоскости российской Евразии равнинным Предкавказьем, где обреталось ядро древней Алании. Надо помнить, что множество северокавказцев, и даже те же ингуши, выводят себя из аланского имперского гнезда [Цуциев 1998: 86, 168], а Нартовский эпос этой империи стал общегорским фольклором. И однако в сознании осетин XX века их «аланизм» выступает на Кавказе оригинальным медиатором «сверх-исконности» и «пришлости», «привнесенности». Здесь можно было бы указать, что топонимы, соотносящиеся с аланской традицией, типа «Аланское», «Нартовское» активно насаждались во второй половине 1940-х годов на включенных в Северную Осетию ингушских территориях[39]. В 1990-х в результате того, что и на севере, и на юге осетины входят в конфронтацию с встающими за свою «правду» автохтонами, «аланизм» и «арийство» должны были войти в единое духовное поле с «принятием истории», североосетинским «интернационализмом» и отказом учитывать любые заявки на «породнение земли и крови».

Не подлежит сомнению, что освобождению «арийства» от негативных аллюзий в осетинском ареале весьма содействовали эксцессы гамсахурдинизма и вообще дискурс возрождающейся Грузии, пестрящий невольными пародиями на нацистские клише. Чего стоят уже приводившиеся рассуждения главы Грузинской Церкви о «земле» и «крови»! Или факты типа статьи 3. Гегинадазе «Нация без воли?» в «Свободной Грузии» (8 июня 1991 г.) с рассуждениями о том, что «философия должна выйти за пределы космополитической и интернациональной элитарности… Именно поисками национальных корней должен быть заинтересован и занят Институт грузинской философии, с тем чтобы путем исследования духовной самобытности грузинского народа создать оригинальную грузинскую философию, твердую основу национальной идеологии». Осетинские идеологи получали возможность развести «этнофашизм» как атрибут мятежного Кавказа и «арийство» в качестве знака приобщенности к более широкому плану мировой истории по сравнению с грузинскими и ингушскими «поисками потерянного времени».

Наиболее настойчиво и броско «арийская» тема разрабатывалась демократами Цхинвала, где летом 1990 года «Ариаг мон», № 2, писал: «Мы более других арийцев страдаем от дискриминации идей арийства, происшедшей по вине германского фашизма. Но фашизм не является этническим индикатором, он был и еще сейчас свойствен многим народам, в том числе за пределами белой расы. XXI век будет веком национализма во всем мире, и это делает для нас особенно актуальной проблему истинного и гуманного арийства (как антитезы. – В. Ц.)… Тяга осетин к России, которая так и осталась непонятной для многих соседних летописцев, оказывается, восходит к самим истокам общеарийской духовности и потому неуничтожима». Через год Чочиев напишет в своей брошюре: «Парадокс истории: известно, что германские арийцы были снисходительны к нам, этническим ариям… Но наш народ отдал 50 тысяч лучших сыновей и дочерей в борьбе с расистами… Теперь осетины в одиночку, без помощи кого-либо из социалистического братства отбиваются от домашних фашистов (курсив мой. – В. Ц.), а из Германии поступает помощь в холодную и голодную Осетию» [Чочиев 1991: 39]. Во Владикавказе в ноябре 1992 года после отражения ингушского наступления Галазов в известной речи «О вероломной агрессии ингушских национал-экстремистов» [СО, 1992, 11 ноября], апеллируя к «аланским» корням осетин и «аланскому» слою в Пригородном районе, одновременно моделировал разыгравшийся конфликт по аналогии с гитлеровским нападением на Советскую Россию, придавая борьбе за североосетинскую столицу характер мирового конфликта: потомки аланов – на страже норм сегодняшнего дня против сил, желающих учинить ревизию этих норм, вдохновившись «абсурдной идеей возвращения родины предков». Впрочем, официальный Владикавказ с его прочной советской традицией все-таки избегает «арийских» мотивов, предпочитая амбивалентность «аланизма», создающую почву для задушевного диалога с лояльными соседями вроде кабардинцев и со всеми «легитимистскими» верхушками края.

От Советской Социалистической Республики Северная Осетия – единственной республики на Северном Кавказе, которая до конца 1993 года именовала себя «советской» и «социалистической», переход за год к Северной Осетии – Алании оказался идеологически оправданным и взвешенным: демонстративный характер и того и другого названия в обстановке взбудораженного локальными схватками и назревающей чеченской войной Кавказа был примерно одинаковым, показывая приятие истории и иммунитет к ее революционной ревизии, к бунту «исконности» против «наносов».

Позволю себе небольшое отступление. Похоже, особенности осетинской популярной историософии очень наглядно проявляются в двух оценках горбачевской перестройки, прозвучавших в 1991–1993 годах с противоположных геополитических и социофункциональных полюсов двуединой Осетии – из уст владикавказского главы, бывшего партфункционера Галазова, и от цхинвальского демократа-радикала А. Чочиева.

Для первого, по собственным его словам, «главная, роковая ошибка устроителей революции сверху, архитекторов перестройки, авторов “возвращения к ленинским идеям, к ленинскому пониманию революции и социализма” состоит в том, что они в сознании людей перечеркнули весь предшествующий ход истории и наряду со свободой мысли, политическим плюрализмом, уничтожением ужаса холодной войны в мире породили в некогда великой стране анархию, нарушили элементарные нормы нравственности, общественной культуры дисциплины и порядка», откуда в ингушах и воспылала «абсурдная идея возвращения родины своих предков» [там же]. Налицо стандартное для постсоветских консерваторов уличение Горбачева в расшатывании устоев и разложении общества. Но наряду с этим звучит другой мотив, для российской оппозиции не очень-то типичный: причиной бедствий объявляется не коварный подрыв социализма как цель, будто бы исподволь маячившая перед реформаторами, но заявленное на первых порах перестройщиками стремление вернуться к «ленинским началам», открыть новую эпоху, объявив огромный временной период аннулированным, исчерпавшим себя. Как раз установка на «возвращение к началам», на сотворение государства и мира заново под знаком «нового мышления» – вспомним увлеченность Горбачева «перезаключением» Союзного договора – повергает общество в ту «первозданность», из которой встают силы, по-своему тоже желающие «вернуться к началам» и грозящие Владикавказу.

Согласно же Чочиеву [Чочиев 1991], первородный грех коммунистической империи состоял отнюдь не в том, что она, как твердили грузинские идеологи тех лет, подрывала суверенность «коренных» наций искусственными автономиями. Нет, изначальное ее преступление, отличающее ее от старой империи, в том, что она, организуя управление, разместила этносы по разным ступеням иерархии, сообразно с их численностью и стратегической ценностью, – иначе говоря, оперлась на баланс сил входивших в нее народов. По Чочиеву, цель перестройки Горбачева состояла в том, чтобы сохранить за компартией власть перед лицом неких намечающихся мировых перемен, а средством для этого виделось – дестабилизировать страну, устроить схватку-состязание всех возможных претендентов на власть, а выявив сильнейших, частично их дискредитировать и ослабить, а частично – возглавить, подведя под свою руку. Инструментами такой провокации становятся и решения, вводящие рынок в его криминальных, враждебных населению формах, и законодательство о Центре и субъектах федерации, которое наделило автономии большими правами, но не обеспечило эти права мощью Центра, а просто предоставило тем автономиям, у которых достанет сил, самим добывать суверенность в борьбе с союзными республиками.

Сюжет Чочиева сконцентрирован на том, как КПСС в своих видах стимулирует подъем грузинского «этнофашизма», намеренного на переходе Грузии к рыночному хозяйству до конца переделить материальные блага в пользу титульной нации. Единственным выходом для Южной Осетии становится – оторваться от Грузии и включиться в рынок, но только в российский. Но это намерение южных осетин входит в конфликт с замыслами Горбачева в обеих его ипостасях – и президента СССР, и генсека. Как президент он хочет интегрировать «этнофашистскую» Грузию в «обновленный» Союз, а как глава КПСС хотел бы извести и грузинскую, и осетинскую демократию, вместе с тем осрамив и ослабив национал-радикалов. Так намечается негласное сотрудничество Горбачева и Гамсахурдиа, наподобие трагикомедии, где Центр пытается всех своих «неприятелей» привести к полной или частичной самодискредитации и крушению. Начиная с кровопролития в Тбилиси 9 апреля 1989 года, каковое «на паях» учинили Центр и грузинские «этнофашисты», обе стороны состязаются в том, чтобы увеличить суммарную вину – но в конце концов сделать так, чтобы всю ее тяжесть принял на себя проигравший.

На взгляд Чочиева, ЦК Компартии Грузии в таких условиях становится добровольной марионеткой сразу в руках и Москвы, и Гамсахурдиа. История кооперации-взаимопод ставки Горбачева и гамсахурдинистов разворачивается в цепь эпизодов: тут и переход грузинской милиции с согласия компартии на сторону «своих» националистов во время кризиса в Абхазии летом 1989 года; и совместный поход Гамсахурдиа с главой республиканской компартии Гумбаридзе на Цхинвал 23 ноября того же года; и решения еще вполне коммунистического Верховного Совета Грузии, уничтожившего советские структуры в республике и взявшего курс на возврат к 1920 году; и отказ коммунистов, составивших вторую по численности фракцию в гамсахурдинистском Верховном Совете, от оппозиции президенту-диктатору; и вступление в декабре 1990 года союзных внутренних войск по приказу из Москвы в Цхинвал во исполнение указа грузинского парламента о введении в «бунташной» Южной Осетии чрезвычайного положения; и совместный разгром «батоно Звиадом» и все теми же подчиненными Москве внутренними войсками формирования «Мхедриони»…

Несомненно, в своей трактовке Чочиев воспроизводит немало стандартных выпадов грузинской оппозиции в адрес Гамсахурдиа, представлявшей последнего «человеком Кремля» и «царьком, посаженным на престол колониальными войсками». Но у югоосетинского памфлетиста эти моменты подчинены сюжету более глобальному: кровавые проделки Гамсахурдиа – часть катастрофы, в которую Кремль вверг страну рассчитанно, чтобы через хаос и тяжбу враждующих сил прийти к восстановлению своей власти в новом ее могуществе. Чочиева не смущает, что в Грузии первые же шаги по осуществлению этого инфернального плана компартия вынуждена оплатить практически полной утратой политической инициативы. В этом пункте вполне раскрывается мифотворческая сила его сюжета: оказывается, невольно разыгрывая в катастрофических сумерках – во многом созданных ею самой – мифологему воскресения через смерть, компартия уходит временно от власти, оставив в силе созданные за годы ее правления авторитарные структуры. Она постарается переместить на них вызываемые ею ненависть и презрение, чтобы, убедив народ в своей мнимой невиновности и вызывая общее сожаление о себе, на новых условиях вернуться к рулю.

Если сравнивать этот сюжет Чочиева с цитированным выше размышлением Галазова на пленуме ВС Северной Осетии в ноябре 1992 года об истоках ингушской «агрессии», открывается четкая аналогия: в обоих случаях причиной кризиса и наступления неких страшных сил на существующий, пусть далеко не во всем справедливый порядок оказывается решение верхов партии и государства обновить строй через революцию, вернувшись к первоначалам, способным открыть новый жизненный цикл. В результате мир погрязает в разгуле сил, ищущих осудить и отменить историю, воссоздав «Вечную Грузию», «первозданную Ингушетию» и так далее.

По ощущению Чочиева, выраженному им еще до августа 1991 года и роспуска СССР, правящая власть все равно в той или иной форме держит совершающееся под контролем, и беснование претендентов для нее – лишь живительная интермедия между двумя фазами ее господства. Поэтому он в конце концов пессимистично оценивает будущее демократов, в том числе и созданного им самим Народного фронта Южной Осетии «Адмон Ныхас». Он достаточно цинично признается, что это, в общем, такое же тоталитарное образование, как номенклатура, но рассчитанное на людей, не допущенных к власти и распределению благ: ценность подобных движений лишь в том, что они приучают людей к новым идеям. Захват же власти демократами в хаотической исторической паузе лишь дискредитирует демократию. К лету 1991 года Народному фронту, на взгляд Чочиева, оставалось лишь поддерживать и «подпитывать» готовых «национально» играть номенклатурщиков вроде Т. Кулумбекова, либо чисто просветительски влиять на умы сограждан. Враг номенклатуры и поборник «союза Воинов, Философов и Художников», как выясняется, обладает острым чувством легитимности. Позже, в 1993 году, он заявит в одном из интервью о недопустимости откладывания вопроса об отношении Южной Осетии к Грузии – потому что через несколько лет, когда Грузия в глазах мира «устроится», южные осетины станут выглядеть террористами вроде басков. Он не готов восставать против определившегося порядка, как бы тот ни был порочен. Радикализм Чочиева в начале 1990-х был обусловлен тем, что вся обстановка к югу от Главного Кавказского хребта ему виделась нелегитимной по сути, превращенной по умыслу Москвы в игру с неустановленными правилами. В недолгий промежуток, когда новая грузинская государственность еще не стала элементом функционирующего мироустройства, но пребывала лишь одной из играющих сил, причем силой по происхождению революционной, южные осетины могли надеяться к моменту новой стабилизации «сместить» статус-кво, при этом не принимая на себя в мире негативной роли бунтарей во имя непризнанной «правды».

Возвращаясь к начальному пункту его версии, ясно, что Чочиев, как и Галазов, враждебно воспринимает идею контролируемого «обновления истории»: для обоих этих полярно противостоявших друг другу деятелей «революция сверху» – вызов правителями хаоса в надежде обновить свою силу ценою чужих жертв, кровавых мистификаций и «подстав». Принципиально по-разному воспринимая коммунистическое 70-летие, оба осуждают идею «начать заново» – и в этом мотиве оба видят основную и неискупимую вину Горбачева. Разница лишь в том, что для Галазова Горбачев, по недомыслию желая напоить власть и партию силой из «ленинских истоков», породил интермедию беспутства, а для Чочиева все это разнуздание хищничества и вражды к истории входило в заранее продуманную технологию упрочения и укоренения компартии в новых обстоятельствах. Если российские левые патриоты вроде С. Е. Кургиняна готовы прямо приписывать силам, стоявшим за Горбачевым, разрушительные цели, то оба политика-осетина видят преступление в попытке «сброса» исторического груза: фактически мы касаемся здесь вопроса о национальном отношении осетин к идеологеме (= мифологеме) «великого возврата».

Мир, живущий циклами и по истечении каждого цикла впадающий в хаос, из которого должен возродиться в омоложенном, идеальном облике через состязания и битвы, – таков сюжет «вечного возврата», питающий мифы и ритуалы, в том числе ритуалы Нового года, у множества народов. М. Элиаде, глубже и обстоятельнее, чем кто-либо, изучивший проявления этого сюжета, настаивал на том, что для народов, оказавшихся на обочине Большой Истории и склонных себя сознавать ее жертвами, идея периодического «сворачивания» и «сброса» этой жестокой истории должна быть, и часто является, несравненно более приемлемой, чем линейное историческое видение, льстящее победителям и обрекающее побежденных на мировую второсортность [Элиаде 1987: 134 и сл.]. Автохтонистские революции на Кавказе, требующие от России «покаяния за Империю», несомненно, имеют вид восстания против «линейной» истории. Тем интереснее, что ведущие для начала 1990-х политики и идеологи Осетии, представлявшие, как уже сказано, разные геополитические подсистемы и разные ключевые – парсонсовские – функции этого сообщества, обнаружили одинаково глубокую неприязнь к «животворящему возврату», трактуя его в криминологическом ключе как заговор верхов, пытающихся обновиться через страдание мира. Для демократа Чочиева перестройка словно переполняет чашу грехов большевистской власти: на политическую сцену Кавказа возвращаются вооруженные ингуши, когда-то открывшие здесь советскую эпоху избиением казачества [Чочиев 1991: 82 и сл.].

Нужно значительно больше материала, чтобы судить с определенностью о том, в какой мере культурная тема осетинского народа, его «популярная историософия» включает приверженность линейному времени, позитивную оценку необратимости факта: будь то выход осетин с гор на равнину с наступлением «времени русского царя» и превращением России в «осетинскую судьбу» или вера в безвозвратность изгнания чеченцев и ингушей и прочее. В этой связи я бы вспомнил одно наблюдение, сделанное Чочиевым как осетиноведом еще в 1985 году и входящее в резкий контраст с выводами Элиаде о природе героического в обществах, ориентированных на «миф о вечном возврате». Согласно Элиаде, в подобных обществах то или иное историческое деяние обретает героическую значимость за счет сведения событий к категориям, а личностей к архетипам, заложенным в сакральном, как бы довременном первоначале истории: «Совершая в течение земной жизни лишь образцовые действия, герой сохраняет память о них потому, что эти действия с определенной точки зрения были безличными» [Элиаде 1987: 64]. У Чочиева иная расстановка акцентов: «В народном мировоззрении есть понятие Ир Атан Аманы дуг, или просто Иратаман, – это начальный этап упорядоченного потока бытия. Вечное бытие есть лишь бесконечный круговорот повторяющихся деяний, впервые совершенных в эпоху начала… Деяния не по модели, если случаются, то как героические… Особо выдающееся, оригинальное, достойное памяти и подражания деяние героя квалифицировалось как превосходящее эталон модели, “не имевшее места в начале”» [Чочиев 1985: 285][40].

Так что же есть «героическое»: то ли заложенное в начале, архетипично-примордиальное и воспроизводимое несчетными повторениями во временном коловращении, то ли именно то, «чего в начале не было», что «превзошло эталон модели»? Этот акцент на высшей значимости не первообраза вечных повторений, к которому история должна редуцироваться, чтобы в нем получить обоснование и оправдание, а того, «чего в начале не было», но что, вклинившись в событийный поток, обрело неуничтожимую памятность в кумулятивном ряду этнического опыта, – не тут ли подход к культурной теме Осетии? Не вторит ли этому мотиву, по-новому раскрывая его, роль осетин в битвах начала 1990-х, осмысленная осетином Цуциевым как позиция «привнесенного» против «примордиального», проникнутая ироническим упором на «относительность любой исконности» – и в то же время отмеченная переживанием «великого возврата», тяготеющего стереть то, чего в начале не было, как деяния умышленно преступного, заигрывающего с чудищами? Политолог не в состоянии положительно или отрицательно ответить на эти вопросы. Но переадресовать их специалисту, называющему себя «историческим этнологом», он поистине обязан.

Проект Ахсарбека Галазова: подступы и неудача

Можно уверенно утверждать, что к концу 1992 года у Галазова и его окружения уже вполне сложился упоминавшийся выше стратегический проект для Осетии – похоже, в то время приемлемый для большей части и северо– и югоосетинского общества, за вычетом немногих честолюбивых активистов. Проект включал измерения социофункциональное и геополитическое.

Первое, пожалуй, лучше всего сформулировал сам Галазов в 1995 году, выступив на конференции в Государственном университете им. К. Хетагурова. Он заявил, что «трагедия бывшего Советского Союза и народов, которые жили в этой великой советской империи, связана и с тем, что политически на этом очень сложном этапе строительства общества отказались фактически от услуг деятелей науки, культуры и искусства. А ведь во все времена государственные деятели и политики могли строить успешно свою работу только на основе тех выводов, которые делались учеными, деятелями культуры и искусства. По моему глубокому убеждению, другая беда связана с тем, что деятели науки, культуры и искусства, отложив в сторону свои инструменты, свои методы познания мира и отражения мира, все стали заниматься политикой. Жизнь показала, что на это они просто не были способны и к этому они не были приготовлены. Ученые, деятели культуры и искусства, как показала жизнь, оказались в политике малыми детьми» [СО, 1995, 27 июня].

Итак, если для цхинвальских пассионариев вроде Чочиева политической «закваской» общества виделся «союз Воинов, Философов и Художников», контролирующий «патриотичных» номенклатурщиков вроде Кулумбекова, то с точки зрения Галазова идеальным был обратный расклад: выработка политики официальными носителями власти, «людьми норм», с привлечением интеллектуалов для разработки неких совещательных «выводов», относящихся к формулировке национальных интересов, каковые держателями власти («кратократами», по удачному определению А. И. Фурсова) перерабатывались бы в реальные цели политики. Так что интегративное управление обществом и целеполагание-целедостижение оказывались бы практически «склеены».

Похоже, что в порядке реализации подобной схемы в мае 1993 года на II съезде осетинского народа с благословения властей был создан «Стыр Ныхас» («Большой Совет») – собственно совет достаточно (не беспредельно) лояльных к режиму Галазова политизированных интеллектуалов во главе с профессором М. И. Гиоевым. Еще годом раньше при намеках на возможность такого органа кое у кого в Северной Осетии возникала тревога по поводу предвидимого возникновения структуры, способной конкурировать с официальными властями [СО, 1992, 16 октября]. Взбудораженный собственным опытом отношений с Чочиевым и Тезиевым, Т. Кулумбеков в канун созыва II съезда осетинского народа в интервью владикавказским журналистам предупреждал об опасности «бонапартизма» и желал съезду и «Стыр Ныхасу» в качестве условия их успеха «изначального отказа от борьбы за власть» [СО, 1993, 21 мая]. Все эти опасения не оправдались. Но наблюдатели, оценивавшие в последующие годы деятельность «Стыр Ныхаса», то и дело терялись в толковании функций этого органа. Критики, желавшие видеть в нем по преимуществу общество осетинского национально-культурного возрождения, смущались его концентрированностью на сугубо политических делах [Гостиева, Дзадзиев 1995: 34]. Журналист В. Н. Любицкий, работавший при Временной администрации осетино-ингушской конфликтной зоны, оценивая крутое выступление «Стыр Ныхаса» против подписанных Галазовым летом 1994 года Бесланских соглашений с Ингушетией, недоумевал: «Кто кем управлял?» «То ли президент Осетии выполнял волю “Стыр Ныхаса”, отражающую, по официальной версии, мнение народа, то ли он сам использовал эту организацию как инструмент общественного влияния в республике?» [Любицкий 1995: 30].

Правильнее всего было бы оценить функцию «Стыр Ныхаса» как предельно жесткое и свободное почти от любых ограничений оглашение оборонительных и наступательных интересов, заложенных в «осетинский проект» – настолько жесткое, насколько оно только могло быть примиримо с официальным пребыванием Северной Осетии в составе России. Руководство же Галазова работало с теми же интересами и целями, стремясь:

1) представить их как интересы «многонационального народа Северной Осетии»;

2) прямо согласовать их с «легитимистским» имиджем республики в рамках «единой и неделимой России» и в региональных структурах Кавказа;

3) попытаться переработать их в цели для России на Кавказе, подлежащие лоббированию в Центре.

В геополитическом аспекте созревший к 1993 году проект включал следующие задачи:

1) утвердить положение Северной Осетии на Северном Кавказе как доминиона с собственными вооруженными силами, второго по значению краевого центра мощи после Чечни, однако в отличие от Чечни не выпадающего из российского пространства и имеющего возможность «в случае чего» использовать имперскую поддержку;

2) от имени «многонационального народа Северной Осетии» с российской помощью и с одобрения соседей-«легитимистов» обеспечить границы на востоке, либо не допустив возвращения ингушей, либо ограничив их возврат строго определенными условиями, с закреплением за ними особой ячейки в сообществе, контролируемом осетинской элитой; при этом, используя Ингушетию в качестве общей осетино-чеченской периферии, избежать столкновения с Чечней и утвердить некий модус сосуществования двух силовых центров при любом политическом выборе Чечни;

3) взять на политический буксир Южную Осетию как зависимое от Владикавказа пространство в контексте общей федерации Грузии.

Реализовать тем самым выраженное Галазовым в 1992 году видение осетинского ареала в духе «государственности Главного Кавказского хребта», на севере выходящей на предкавказские равнины, на юге вклинившейся в Закавказье вдоль меридиональных товаропотоков. В свою очередь перестройка Грузии увязывалась с сохранявшейся в 1992–1994 годах слабостью режима Шеварднадзе, когда восстания национальных меньшинств и не прекращавшаяся политическая разборка между грузинами открывали путь к российской опеке над грузинской частью Южного Кавказа.

С начала 1993 года мы видим энергичную работу Владикавказа на всех этих трех направлениях. Уже говорилось, что в марте галазовский Верховный Совет провозглашает признание Южной Осетии как суверенной республики. К этому времени мысль о реальной недемаркированности российско-грузинской границы на осетинском отрезке становится общим местом в декларациях североосетинских правителей. Тогда же в марте работавшая с января Межпарламентская комиссия двух Осетий подготавливает Концепцию их социально-экономической и культурной интеграции, допускающую «делегирование полномочий представлять интересы югоосетинского населения в России и СНГ… законодательным и исполнительным органам Северной Осетии» [Северная Осетия 1975: 3: 178], на что владикавказский Верховный Совет изъявляет свое одобрение. В конце мая II съезд осетинского народа, еще раз подтвердив создание республиканских сил обороны, требует от Москвы не проводить границы между двух Осетий [СО, 1993, 21 мая]. И в те же дни Комитет по делам национальностей североосетинского Совмина обсуждает с Комиссией СБСЕ будущее Южной Осетии, причем на обсуждении то и дело проскакивает слово «независимость» [СО, 1993, 26 мая]. Наконец, и московские старания Галазова с его коллегами, особенно А. С. Дзасоховым, кажется, приносят результат: в июле министр иностранных дел России А. В. Козырев, высказавшись о будущей Грузии как «едином, сильном и неделимом государстве», замечает, что российско-грузинский договор состоится, только если это «единое, сильное и неделимое» признает Абхазию, Южную Осетию и Аджарию [СО, 1993, 15 июля].

Между тем приходит самое время актуализировать прошлогодние (1993 года) слова Галазова, намекавшего не только на «восстановление», но и на «реорганизацию» всех властных структур Южной Осетии: речь идет ни много ни мало об отстранении забравших слишком много власти радикалов и запутавшегося в отношениях с ними «патриотического номенклатурщика» Т. Кулумбекова. Североосетинская печать в 1993 году не устает подчеркивать пребывание чочиевско-тезиевского Цхинвала на грани финансовой, энергетической и так далее катастроф и определяющую роль Владикавказа в судьбах и выживании южан. По словам самого Галазова [СО, 1993, 2 марта], «с первых же дней мы были вынуждены заниматься проблемой Южной Осетии даже больше, чем ее руководство… Фактически вся тяжесть решения политических и социально-экономических проблем… легла на нашу республику Идея объединения Северной и Южной Осетии близка и понятна всем. Но в предпринимаемых шагах по ее осуществлению не должно быть перекосов, поспешных непродуманных действий». Ставка должна быть сделана на акции, «отвечающие международным правилам и нормам».

При создании «Стыр Ныхаса» в его руководство сразу же проводится весьма респектабельный и импонирующий Владикавказу южный осетин Л. А. Чибиров, ректор Юго-Осетинского пединститута, обнаруживающий большую восприимчивость к идее легитимизации своей республики через переговорное «признание». Первыми же своими выступлениями на «Стыр Ныхасе» этот деятель, толкующий об интеграции технологических процессов и энергосетей двух Осетий, о трудоустройстве югоосетинских безработных, а заодно предлагающий… передавать преступников с юга для отбытия наказания в североосетинских тюрьмах [СО, 1993, 27 мая], – показывает себя человеком, более чем отвечающим галазовской программе. За лето в Цхинвале подготавливается низвержение героя ноябрьской битвы за Пригородный район Тезиева, а с ним и Чочиева, нарушившего свой зарок на хождение демократов во власть. 18 августа «Северная Осетия» печатает интервью с некими южными осетинами, обвиняющими обоих этих лидеров в том, что те месяцами не появляются в своей республике, правя ею из Москвы. На исходе того же месяца Кулумбеков их обоих отрешает от должностей по интересному обвинению в том, что «и тот, и другой видели успех в выходе республики из кризиса лишь в расширении возможностей коммерческой деятельности» [СО, 1993, 31 августа]. Однако собравшийся в сентябре югоосетинский Верховный Совет осуждает Кулумбекова за самоуправный акт… и уже своей властью низлагает его вместе с Чочиевым и Тезиевым, провозгласив президентом Чибирова.

Происшедшее в Цхинвале в ту осень восстанавливается очень смутно. Похоже, возникла некая междоусобица, яркими эпизодами которой были убийство замминистра обороны республики А. Джиоева командиром республиканского ОМОНа Т. Сиукаевым и громкий (со взрывом) уход последнего из-под стражи, которую при нем несли представители УВД, ОМОНа и батальона миротворческих сил [СО, 1993, 22 декабря]. Позднее Тезиев и Чочиев в разных местах были арестованы, и по крайней мере последний отбывал в течение 1990-х заключение в Цхинвале по каким-то уголовным статьям. Чибиров укоренился в своем президентстве. Галазовская команда оказалась застрахованной от неприятностей со стороны выкорчеванных южных пассионариев. Южная Осетия осталась для Владикавказа воплощением престижной задачи, но перестала быть источником самостоятельных политических импульсов: политическое целеполагание в осетинском ареале всецело сосредоточивается на севере, распределяясь между стыкующимися «Стыр Ныхасом», носителем «народного мнения», и администрацией, носительницей власти (этакая осуществленная мечта русских славянофилов XIX века!).

Галазов обобщил новый функциональный расклад в октябрьской речи на Верховном Совете, где, поклявшись в верности осетинской интеграции, предался нападкам на неких зацикленных на этой идее «экстремистов» [СО, 1993, 30 октября]. «От национальной идеи объединения одного народа в единое целое никто не отказывается. Для того чтобы осуществить идею, следует отказаться от национального экстремизма, от постоянного стремления выступать в роли отцов нации и единственных поборников за объединение народа в одном национально-государственном образовании. В конце концов, мы, представители одного народа, по-разному болеем за его судьбу, но у нас и меры ответственности разные». С падением на юге политиков, утверждавших «суверенитет факта», Галазов теперь позволяет себе поиграть и с таким не очень ему близким толкованием «затравленной» югоосетинской суверенности. «Кардинальный вопрос, на который должен быть дан ответ в ближайшей перспективе, сводится к определению политического статуса Южной Осетии. Она, хотя и в трудных условиях, сегодня живет и развивается как суверенная республика. Это свершившийся факт, и с ним надо считаться. Убежден, что рано или поздно к осознанию этой непреложной истины придут политические лидеры и Грузии, и России, и мирового сообщества».

Впрочем, зимой 1993–1994 года север не стеснялся приписывать своей доброй воле само существование Южной Осетии, якобы восставшей его стараниями из «кромешной тьмы», в которую этот край повергли радикалы. В канун первых президентских выборов «Северная Осетия», припомнив сочинскую встречу 1992 года Ельцина с Шеварднадзе в присутствии Галазова и Тезиева по вопросам умиротворения Южной Осетии, не упустила случая «потоптаться» на низложенном цхинвальском премьере: «В самолете с нами летел уже тогда труп, политический, разумеется. Думается, что он и сам это уже понимал, особенно теперь, после сочинской встречи… Еще недавно он вдохновлял своих сограждан пламенными речами о свободе и национальном самоопределении, взяв на себя миссию восстановления исторической справедливости… Новоявленный Данко не вывел своих южноосетинских соотечественников к свету Более того, все обернулось тьмой в прямом и переносном смысле. А вот восстанавливать разрушенные электростанции, наводить мосты, налаживать жизнь в Южной Осетии приходится теперь другим, и львиную долю ответственности за прожектерский “романтизм” того лидера несут на своих плечах руководители Северной Осетии» [СО, 1994, 11 января]. Было перечеркнуто то, как Тезиев с его отрядами обеспечил выстаивание Цхинвала под грузинскими атаками в 1991–1992 годах, утверждая как факт Южную Осетию против ввержения ее в состояние «Самачабло», по поводу которого не было бы надобности ни в каких сочинских или иных переговорах.

С переносом фокуса политического активизма из Цхинвала на север, в «Стыр Ныхас», социофункциональная схема осетинского сообщества перестраивается, но проект, заложенный в нее, остается в силе. В начале 1994 года избранный президент Галазов и избранный депутат Госдумы России А. С. Дзасохов – два бывших первых секретаря Северо-Осетинского обкома КПСС – казалось, не забывали о проекте ни на день. В выступлениях перед избирателями и владикавказскими парламентариями Дзасохов, подчеркивая «беспрецедентные» инвестиции России в Южную Осетию, уверен: «Сейчас, когда идет конструирование грузинского государства, в том числе и через разработку новой конституции РГ… надо переходить к политической инициативе, имея в виду федеральное устройство Грузии» [СО, 1994, 8 апреля]. Следует добиваться «определения политического статуса республики Южная Осетия в контексте недавно подписанного российско-грузинского договора (даром что подписанного вопреки осетинским протестам и козыревским обещаниям. – В. Ц.)». «Национально-государственное устройство Грузии должно обеспечивать стабильность в этой стране, Россия в свою очередь берет на себя обязательство не посредника, а гаранта этой стабильности» [СО, 1994, 6 марта]. Понимать это надо было просто: приведя к власти вместо Гамсахурдиа Шеварднадзе, поддержав его режим и, в частности, «заморозив» абхазскую войну, грозившую выживанию Грузии, Москва включит последнюю в «пророссийское» пространство. Россия станет гарантом грузинской федерализации, которая обеспечит в этой стране меньшинствам такие суверенные права, что у них не будет желания воевать против властей Тбилиси. По ходу этого переустройства будет удовлетворена и Южная Осетия с прозрачной границей на севере.

Но на самом деле весь вопрос в 1994 году состоял в том, откроет ли первоначальный пророссийский крен шеварднадзевской Грузии пути к решению югоосетинской проблемы на условиях Владикавказа – он, этот крен, будет оплачен отказом России от педалирования данной проблемы и в конечном счете позволит Тбилиси надеяться решить ее по-своему.

Похоже, у Галазова на этот счет были сильные тревоги, обострившиеся к октябрю, когда во время имевших рассчитанно знаковый характер празднеств 220-летия вхождения Осетии в Россию он, по собственному признанию, «выйдя за рамки собственного ранга и нарушая законы юбилейного гостеприимства», изрек: «Право ставить вопросы, относящиеся к России и Кавказу, и иметь по ним собственные суждения Осетия получила в испытаниях жестокой судьбы, выпавшей на ее долю в последние годы. В этой судьбе я склонен видеть… результат того стратегического положения, которое Осетия занимает на Кавказе». Повторив свое определение Осетии как «страны, расположенной на северном и южном склонах Главного Кавказского хребта», и указывая, что «союз с великой державой» дает осетинам «единственную надежду на территориальную и этническую целостность» «в условиях тяжелой горной экологии», он со ссылкой на Александра Чавчавадзе назвал Грузию «больной страной», каковую желало бы лечить одновременно сразу множество сил. «Искренне желая здоровья Грузии, в Осетии хотели бы, чтобы на этот раз у больного был один врач, который бы не пытался делать из Осетии горькую пилюлю для Грузии» [СО, 1994, 18 октября]. На взгляд Галазова, сложившийся к этому времени, Осетия имела право требовать, чтобы Россия не пыталась оплатить законную роль «единственного врача Грузии», уступая часть единой «страны Главного Кавказского хребта» в пользу «больной» грузинской государственности.

За те же 1993–1994 годы восточный оборонительный вектор «осетинского проекта» претерпел по меньшей мере два переосмысления. Еще в начале 1993 года некоторые ответственные лица республики склонялись к мысли заселить пункты, «очищенные» от ингушей, казаками и иными русскоязычными беженцами из Ингушетии и Чечни, то есть сформировать что-то вроде русско-казачьего щита на подступах к Владикавказу [СО, 1993, 29 января]. Весной и летом того же года после кисловодских договоренностей с Р. Аушевым руководство Галазова – Хетагурова решает принять назад «невиноватую» часть ингушей, но не допуская их расселения вперемешку с осетинами и давления на последних – иначе говоря, создать компактные ингушские поселки, которые кто-то, пожалуй, уподобил бы гетто [СО 1993, 16 июня и 18 августа]. Наконец, в декабре на заседании в Нальчике северокавказских президентов и губернаторов под председательством Ельцина Галазов согласился разменять допуск ингушей к проживанию рядом с осетинами на территориальную неприкосновенность Северной Осетии. Но условием допуска была названа чистка репатриантов с отсевом всех замешанных в ноябрьской войне. А. Г. Здравомыслов, в общем-то, хорошо объясняет мотивы осетинского президента: вопреки заверениям Р. Аушева, что участники боев сами не решатся вернуться во враждебное окружение, осетинам приходилось страшиться переселения целых родоплеменных групп, обеспечивающих бывшим бойцам прикрытие и поддержку [Здравомыслов 1998: 86 и сл.]. Летом 1994 года ко времени Бесланских соглашений Галазов окончательно определил свою установку, очерченную выше: невиновные, но бежавшие «граждане ингушской национальности» могут вернуться только «как граждане Северной Осетии», часть ее «многонационального народа», в том числе выразив свою лояльность через представленность в обществе «Наша Осетия».

Иначе говоря, не только под давлением Москвы и отчасти кавказских соседей-«легитимистов», но во многом благодаря собственным социофункциональным – интегративно-управленческим предпочтениям североосетинский правящий слой от вариантов с «русским щитом» или «ингушскими гетто» попытался вернуться к политике 1970–1980-х годов с «процеживанием» ингушей в видах включения их части в формирующееся североосетинское гражданство. Не случайно к концу года в «Северной Осетии» (1994 год, 27 октября) начинают появляться сентиментальные этюды об «осетинских ингушах», поддавшихся на искушения врагов республики и не нашедших в Ингушетии подлинного пристанища.

В ряде печатных выступлений осетинских историков и социологов тех лет (М. Блиева, А. Туаллагова и др.) проводится в общем-то согласующийся с таким поворотом формационный подход к войне 1992 года, где ингуши предстают как догосударственная родоплеменная периферия осетинского государства, а само это кровопролитие в качестве рудимента – продолжения средневековой военно-демократической практики разбоев и набегов. По утверждению Блиева, «исторически ингушей отличает тяга к осетинской культурной среде, они относительно легко поддаются осетинской ассимиляции» [СО, 1993, 13 апреля][41]. При этом осетино-ингушские кризисы якобы всецело обусловлены стадиальной отсталостью ингушского общества, «когда война, набег, разбой являются такими же обычными занятиями, как земледелие, скотоводство, торговля и прочее». Более виртуозно и «экзистенциально» разрабатывал ту же тему А. Цуциев, изображая уязвимость и неуверенность «продвинутого» социума Осетии, пережившего социальное расслоение, а затем атомизацию и ироническое разложение традиции, социума, где переосмысление и снятие внутренних напряжений достигается через сублимирующий этнос «одинокого рыцаря» – в конфликте с обществами, исповедующими естественное родовое сплочение и почвенную укорененность. Лейтмотив Цуциева – паника «продвинутого» общества, уступившего насилие государству, перед наступательным «неполитическим» насилием ингушских кланов и склонность первого восстановить и утвердить в такой ситуации свою целостность через встречное политически организованное насилие, через войну [Цуциев 1998]. Сторонники формационной интерпретации ноябрьского конфликта явно не считаются с теми несомненными перекличками, которые обнаруживаются в борьбе осетин с революционно-автохтонистскими движениями на севере и на юге, при том что грузин отнести к стадиально отсталым народам по сравнению с осетинами никак невозможно. Но я бы обратил внимание на другое – на социофункциональную «интегристскую» тему, настойчиво пронизывающую осетинский политический дискурс тех лет об ингушах в разных ее поверхностных преломлениях.

Это тема «целостности» общества, ее утраты, обретения и оформления, ее возможности или невозможности. Она звучит и в постоянном официозном противопоставлении многонационального народа-гражданства Северной Осетии отколовшемуся и восставшему ингушскому меньшинству; и в утверждении Блиева, будто бы «благодаря ингушской агрессии созданы предпосылки для интеграции и сплочения осетинского общества на основе здоровой духовности» [СО, 1993, 13 апреля]; и в заявлении Галазова о возможности принятия назад тех ингушей, которые были бы готовы признать себя «гражданами Северной Осетии», перекликающемся с утверждением Блиева о податливости ингушей для осетинской ассимиляции; и у Цуциева в оппозиции ингушской «органики» переходу осетин в состояние «толпы одиноких». Наконец, тот же Блиев переводит эту тему в сугубо издевательский регистр, повествуя, как на гребне «освободительной войны» в лоно национального консенсуса возвращаются верхи, «еще недавно с молотка продававшие ингушам все, что покупалось», и осетинская буржуазия, «чувствовавшая себя неуютно в упряжке со слишком быстро набиравшей силы ингушской мафией» [СО, 1993, 14 апреля].

Если «чеченский проект» с идеей независимой от России северокавказской «империи», с походами в Абхазию, Нагорный Карабах и Дагестан стал под конец XX века провальным опытом государственного строительства, опирающегося на переразвитую, пошедшую метастазами и, наконец, изгладывающую самое себя функцию целеполагания, – то «осетинский проект» в его исполнении галазовским руководством выглядел своего рода присвоением и эксплуатацией энергии целеполагания людьми интегративно-управленческой функции. Опираясь на исключительную значимость мотива «целостности» в духовной проблематике осетинского общества, разделенного во многих отношениях, в том числе и геополитическом, эти люди пытались своими методами реализовать большие цели: утвердить на севере сообщество-гражданство и обеспечить его безопасность, а на юге достичь меридиональной интеграции осетин, «государственности Главного Кавказского хребта». Судьба этого проекта в 1990-х подтверждает, что ни одна парсонсовская функция не может полноценно репрезентировать другую и что поддержание легитимной целостности лишь в исключительно редких и счастливых случаях может стать формой успешного преследования больших целей. Галазову такого счастья не выпало.

Началом крушения проекта формально стало упразднение основных вооруженных сил Северной Осетии – ее народного ополчения, замаскированного в 1993 году Галазовым и Хетагуровым под Управление охраны объектов народного хозяйства. На Нальчикской встрече в декабре того года Ельцин и «легитимисты» Северного Кавказа (последние в том явно имели свой интерес, тревожась нежелательным возвышением Северной Осетии в качестве местного силового центра) склонили Галазова подписать общее обязательство о роспуске осетинами и ингушами незаконных вооруженных формирований. Позднее он мог сколько угодно уверять, что воинство Б. Дзуцева этим требованием не охватывалось как узаконенная структура осетинского государства. На президентских выборах 1994 года и Галазов, и Хетагуров – главные кандидаты – клялись не допустить роспуска УООНХ [СО, 1994, 14 января]. Но тут присланная Генпрокуратурой следственная группа для выяснения причин ноябрьской войны объявляет важнейшей мотивацией кризиса «неправомерные действия органов государственной власти республики Северная Осетия по созданию вооруженных формирований», поставив их в перечне обвинений раньше «незаконных действий органов местного самоуправления Ингушской республики, связанных с организацией отрядов самообороны» [СО, 1994, 31 марта]. Как если бы осетинские «неправомерно созданные вооруженные формирования» предшествовали ингушским «отрядам самообороны», обусловив организацию последних. К тому же, по ингушскую сторону вина возлагалась на низовые «органы местного самоуправления», по осетинскую – прямо на «органы государственной власти». В конце мая Галазов распускает республиканские вооруженные силы, частично слитые с МВД, частично, по словам Б. Дзуцева, выпавшие в бандформирования [Любицкий 1995: 18]. Еще раньше, осенью 1993 года, «переворот» в Цхинвале распылил воинство, созданное Тезиевым и показавшее себя под Владикавказом. К лету 1994 года положение Осетии как регионального центра силы было подорвано.

Но на деле надлом проекта определился еще раньше, когда в апреле российский пограничный отряд был выведен на рубеж между Северной и Южной Осетиями как на российско-грузинскую границу. По-видимому, Галазов был в шоке – иначе трудно объяснить его фантастическое высказывание по этому поводу: «Важнее всего трудиться так, чтобы создать экономически могучую Осетию. Тогда наши слова будут иметь вес, и юг Осетии не будет для России чужим» [СО, 1994, 19 апреля]. Фактически весь 1994 год у него заняли, во-первых, переговоры с начальниками пограничников насчет пропускного режима для осетин, а во-вторых, отчаянные хлопоты по организации четырехсторонней комиссии (из представителей Москвы, Грузии и двух Осетий), в составе которой Цхинвал Чибирова обрел бы, по крайней мере, положение признанного политического переговорщика. Росло напряжение между администрацией и «Стыр Ныхасом», который твердил, как ему и подобает, что «целью государственного строительства в Осетии является создание единого осетинского государственного образования», и призывал российское и республиканское правительства «в качестве первого важного шага в этом направлении прекратить… процесс проведения государственной границы между РФ и Грузией на осетинском участке» [СО, 1994, 12 октября]. Но пограничники всё укреплялись на своих позициях, а Галазов, уже вполне осознав, что Цхинвалу предстоит судьба стать «пилюлей» для Грузии, не уставал повторять: «Через этот механизм (четырехстороннюю комиссию. – В. Ц.)… мы сможем начать переговоры, в результате которых сможет обрести политический статус Республика Южная Осетия» [СО, 1994, 31 декабря].

В преддверии 220-летнего юбилея «российской Осетии» «Стыр Ныхас» увещевал Галазова «перешагнуть» этим празднеством формальную российскую границу и в согласии с историей охватить им также и южных осетин, к чьим землям он относится в равной мере. Но – поразительный факт – в дни торжеств «Северная Осетия», перечисляя гостей из соседних краев и республик, в том числе упомянув грузинского представителя, не говорит ни слова об участии в юбилее каких-либо посланцев Цхинвала. Галазов явно попытался избежать осложнений, которые неизбежно были бы связаны с появлением на празднике вхождения в Россию всей Осетии – осетин, оказавшихся к 1994 году вне России. Хотя североосетинский президент и отыгрался за эту неловкость словами насчет Грузии – «больного человека» Кавказа; хотя почти сразу после «великой даты» премьер-министр Северной Осетии Ю. Г. Бирагов устремился в Цхинвал с новой порцией помощи «южному близнецу» – на юге слишком хорошо поняли характер определявшегося московского курса. Четырехсторонняя комиссия еще не успела собраться, а из Цхинвала пришли известия – со ссылкой на некие «народные» толки, подслушанные, скорее всего, в кабинете Чибирова: «Сейчас Грузия поняла роковую пагубность и своей “свободолюбивой” политики, и своего недальновидного отношения к народам ее населяющим. Теперь речи о полной отстраненности от СНГ уже не ведутся, а идут мирные переговоры по урегулированию и стабилизации обстановки во всех регионах Грузии, по установлению новых, так необходимых контактов с Россией. А значит и нам надо набираться сил и идти к миру» [СО, 1994, 28 октября].

На эту готовность Чибирова Грузия через полгода ответит по-своему: когда руководство РЮО по каким-то местным делам пожелает войти в сношения с соседним Горийским районом, грузинские СМИ возвестят, что Самачабло признало себя достойным пребывать в Республике Грузия на правах этнической автономии. Мало кто расслышит возмущенный возглас из Цхинвала о намерении договариваться на «межгосударственном уровне» [СО, 1995, 4 мая].

А пока что, в конце октября 1994 года, комиссия, о которой хлопотал Галазов, наконец начинает свою работу Начинает, чтобы тут же «поплыть» в дебатах о финансировании североосетинского миротворческого батальона, в обсуждении преступности, разгулявшейся на дорогах вокруг Цхинвала, в толках о каких-то деньгах, якобы испарившихся из рук свергнутого кулумбековско-чочиевско-тезиевского правительства… Экономической блокаде РЮО не виделось конца (да, кажется, не видно и до сих пор, в конце века). Тбилиси даже для четырехсторонней комиссии не хотел делать вида, будто намеревается возмещать этой республике нанесенный военный ущерб или заводить следствие против грузин – «героев» походов на Цхинвал. Одно слово – «Самачабло»!

Как мы помним, условием, заложенным в «осетинский проект», было мирное сосуществование с опаснейшей силой региона – Чечней, тем более необходимое ввиду идущего разоружения осетин. Но уже в 1993 году во владикавказской прессе проскальзывают толки о непубликуемом договоре насчет дружбы и сотрудничества Чечни с Ингушетией [СО, 1993, 23 июля]. А в августе 1994 года в открытую прогремел демарш Ичкерии, протестующей против распространения Москвой чрезвычайного положения на якобы «спорные» районы между Грозным и Назранью. В эти районы вступают чеченские отряды, и одновременно разведывательные самолеты Чечни начинают патрулировать район Моздока [СО, 1994, 2 августа]. «Стыр Ныхас» реагирует стремительно, стараясь умилостивить наступающих: «Осетинская земля не должна стать плацдармом насильственного акта против Чеченской республики, равно как и против любой другой республики на Северном Кавказе. Российско-чеченские отношения должны быть разрешены только мирными политическими средствами, а государственное самоопределение Чеченской республики – дело самого народа этой республики» [СО, 1994, 18 августа]. Галазов понимает эти настроения; но еще лучше он сознает, что для Владикавказа, с его задачами на юге и востоке, дразнить «единую и неделимую» немыслимо.

Всю осень он мечтает примирить Россию и Чечню, призывая к общекавказской мирной конференции в своей столице. На октябрьском праздновании 220-летия осетинского пребывания в империи он прославляет «традиционное стремление» Чечни и Осетии «к дружбе и взаимопониманию» и «волю к миру», проявленную Дудаевым в ноябре 1992 года [СО, 1994, 18 октября]. Через месяц он уже вопреки всякой очевидности оспорит «утверждения, что из нашей республики в Чечню отправляются вооруженные формирования и техника» [СО, 1994, 21 декабря]. В конце декабря – январе 1995 года он твердит о «невмешательстве» Осетии во внутренние дела Чечни, о готовности поддержать там любой переговорный процесс – но также и о выполнении Осетией своих обязанностей как части России [СО, 1995, 17 января]. «Северная Осетия» печатает статьи, разъясняющие, что «федеральные войска вправе пребывать в любой точке федерации» [1995, 31 января]. На фоне этих метаний владикавказского «легитимиста» громко и радостно для Москвы звучат слова союзника по СНГ Э. Шеварднадзе о том, что «Россия должна защищать свои государственные интересы в Чечне и свою территориальную целостность» [СО, 1994, 20 декабря]. После этого требовать каких-либо подвижек от четырехсторонней комиссии становится бессмысленно: и югоосетинский, и абхазский вопросы надолго замораживаются антисепаратистским консенсусом двух причерноморских «империй».

Зимой 1994–1995 года Галазов делает еще один «заход» – призывает Москву не ограничиваться Чечней, а приступить к ликвидации всех незаконных вооруженных сил в России [СО, 1994, 20 и 21 декабря]. Похоже, он вновь хотел бы привлечь внимание к Ингушетии с ее внегосударственным воинством, питаемым родовым строем. Но это звучало уже совсем несерьезно. Застряв в Чечне, российская демократия старается сократить свои обязательства в других частях Кавказа, а заодно ублажить недовольных ею в этом краю по разным поводам. В феврале 1995 года отменяется чрезвычайное положение в Ингушетии и Пригородном районе. Немедленно Назрань аннулирует все договоры периода действия этого положения, касавшиеся селекции ингушей-репатриантов, в том числе и Бесланское соглашение, трактующее Пригородный район на данный момент как часть Осетии и обязывающее возвращающихся соблюдать ее законы. Если уже с 1993 года осетинские колхозы отказываются от обработки постоянно разоряемых и простреливаемых участков, соседствующих с ингушской границей [СО, 1994, 20 мая], то с началом чеченской войны исчезают законные ограничения на передвижение в республику людей, прямо отрицающих ее гражданство. Северная Осетия оказывается открытой – и не только в сторону Ингушетии, но и в сторону Чечни. Летом 1995 года происходят чеченские эксцессы в Моздоке. В последующие годы республика становится таким же полем охоты на заложников, как российские Ставрополье и Краснодарщина. Что же касается Назрани, в 1995 году Аушев вновь подставляет Галазова, подписав в североосетинской столице договор с отказом от территориальных притязаний и тут же, через несколько дней, объявив, что отказ от притязаний не является отказом от права на исконную ингушскую территорию [Здравосмыслов 1998: 90 и сл.]. Похоже, все, чем ингушский президент впрямь согласен поступиться, – это собственно Владикавказом [СО, 1994, 21 июня]. Но чего бы стоил Владикавказ в положении злополучных приграничных колхозов?

На юге окрепшие режимы Баку и Тбилиси, как уже говорилось, начинают с 1995 года энергично переориентироваться на транскавказские контрроссийские проекты вроде ГУАМа, Евразийского транспортного коридора, трубопроводов с Каспия в обход России, привлечения НАТО к кавказским делам и так далее. Кавказ, разделенный на две автономные конфликтные системы, замкнутые соответственно на причерноморскую и прикаспийскую «малые империи», уходит в прошлое. По мере этого процесса к 1997 году обозначаются контакты обоих закавказских центров с потенциальной «малой империей» Грозного на севере. В небытие ускользает то состояние мира, в котором шесть-семь лет назад определился «осетинский проект». На глазах происходит оползень проекта. Такие результаты, как прямая почтовая связь России и Цхинвала помимо Тбилиси [СО, 1995, 6 июня]; соединение энерголиний России и Южной Осетии, фактически входящей в рублевую зону (и хронически лишающейся света из-за своего «заграничья» и безденежья); участие РЮО в экономических региональных совещаниях Северного Кавказа на таких же «ассоциированных» правах, что Абхазия и Крым [СО, 1994, 18 мая; 1995, 20 мая]; статья 16 североосетинской конституции декабря 1994 года, утверждающая отношения с Южной Осетией «на основе этнического, национального, историко-территориального единства, социально-экономической и культурной интеграции» [Северная Осетия 1995: 1: 232], – все они утрачивают свой обнадеживающий эффект к концу десятилетия по мере того, как режим Шеварднадзе из опекаемого российского выкормыша уверенно трансформируется в важнейшее звено соединения прикаспийской зоны и всей Центральной Азии с Восточной Европой. В звено, которое отходит под прямое евроатлантическое покровительство против любых «имперских» посягательств с севера. А вопрос о Южной Осетии, будучи размороженным, зазвучал бы как грознейшее из таких посягательств, ибо эта территория, врезаясь клином в Закавказье, могла бы стать реальным ключом контроля над Тбилиси.

«Осетинский проект» 1992–1994 годов харизматически осенял галазовское президентство не дольше первого его года. Уже поздней осенью 1994 года «Северная Осетия» отмечала, что «даже у нас, в Осетии, некоторые из демократов вдруг заявили об имперской политике России, фактически призывая к конфронтации с центром и на этом фоне воссоединить Осетию» [СО, 1994, 27 октября]. Еще раньше, в сентябре, первый патриотический съезд молодежи Осетии в послании к «Стыр Ныхасу» обвинял «нынешние властные структуры РСО и РЮО» в том, что те «не только не сделали шага к объединению Осетии, но в угоду некоторым политикам России и Грузии сводят на нет успешно начатый в 1992 году процесс интеграции» [Северная Осетия 1975: 2: 61]. Но почти в те же дни и сам «Стыр Ныхас» увещевал Галазова: «Чем больше Северная Осетия будет отворачиваться от Южной Осетии и ее проблем, тем жестче будет режим границы, тем больше будет уходить население юга на север. И перед нами встанет реальная угроза потери юга Осетии, многократного обострения проблемы беженцев, внутринационального конфликта. Ответственность за невыполнение воли народа и за окончательное разделение осетинского народа на две части, хотим мы этого или нет, будет возложена на нынешнее руководство Северной Осетии» [там же: 95]. Очевидно, что объединение Осетии вопреки Москве и против ее кавказской политики было немыслимо, пока «многонациональный народ Северной Осетии», а заодно Моздокский коридор и Владикавказ оставались заложниками влияния Центра на Назрань. С другой стороны, Галазов определенно принимал все цели, прокламируемые и «патриотической молодежью», и «Стыр Ныхасом». Но, уже допустив разоружение своей республики, он напряженно пытался переработать эти цели, приспособив их к принципам внутрироссийской лояльности и северокавказской легитимности. Границы его возможностей в 1995 году жестко очертились, по одну сторону, договором 23 марта «О разграничении предметов ведения и полномочий между органами государственной власти РФ и органами государственной власти РСО-А», определившем «неотъемлемые права» Северной Осетии как звена российской властной иерархии; а по другую сторону – возгласом Ельцина на ноябрьской встрече с Галазовым и Аушевым: «Мне не нужны местные князьки» [Здравомыслов 1998: 92], – адресованным в основном осетинскому президенту и фактически предупреждающим против собственных притязаний приграничного доминиона.

Проект государственного строительства, основанный на сложном балансе между обороной в Предкавказье и закавказским «легитимным наступлением» через ревизию региональных «структур признания», на игре между интернационализмом и «национальными чаяниями», между социальной интеграцией и целеполаганием, на оригинальной геополитической интерпретации отношения между нацией-гражданством и нацией-этносом, – был фрустрирован к новым президентским выборам. И даже триумфы лелеемого Галазовым осетинского спорта, похоже, должны были раздражать существенную часть осетинского общества несоразмерной подменой обещанного.

Двуединая Осетия демонстрирует нам, так же как и «малые империи» Закавказья, попытку разрешить конфликт между номенклатурой и радикальными «новыми политиками», интеллигентами и людьми оружия, между носителями переразвитых функций интеграции и целеполагания. В Грузии и Азербайджане 1990-х мы наблюдаем, в общем-то, один и тот же сценарий: националистические режимы Гамсахурдиа и Эльчибея, питаемые эскалацией «великих целей», подвергаются атаке со стороны, в общем-то, однотипных сил, вызванных к жизни эффектом радикализации, разрушения интегративных связей. В обоих случаях оппозиция, одержав победу, пытается усилить свои позиции союзом с профессиональными «интеграторами», привлекая к власти авторитетных номенклатурщиков Шеварднадзе и Алиева. На какое-то время возникают бинарные режимы, основанные на союзе «интеграторов» и «новых политиков»: правление Алиева и Гусейнова в Азербайджане, комплот Шеварднадзе с «союзом Воинов, Философов и Художников», отстранивших Гамсахурдиа. В обоих случаях «интеграторы» политически «съедают» тех интеллигентов и людей оружия, которые привели их к власти. Но при этом новое авторитарное сплочение обществ Закавказья сопровождалось выдвижением крупных и вдохновляющих политических целей, связанных с транскавказскими проектами, со схемами проевропейского и пронатовского «южного евразийства». На какое-то время режимы Баку и Тбилиси смогли гармонизировать две функциональные ипостаси власти – управление и целеполагание.

Иначе получилось в Осетии. Объединительный замысел, воспринятый владикавказскими властями в 1992 году, временный союз галазовского руководства на севере и чочиевско-тезиевского на юге обеспечивали в масштабах осетинского пространства такой же переходный и неустойчивый функционально-властный дуализм, как в Закавказье на первых стадиях правления Алиева и Шеварднадзе; правда, в осетинском случае он поддерживался геополитической биполярностью ареала и в ней черпал свою правомочность и энергетику Отстранение от власти Чочиева и Тезиева, утрата Южной Осетией самостоятельной политической инициативы, переходящей всецело на север и распределенной между управленцами и «Стыр Ныхасом» с его «силой мнения», – представляли собственно осетинский путь к усвоению номенклатурщиками практики целеполагания, к превращению управленцев в политиков.

Но стремясь сохранить свое место в структурах российской власти и ради этого, при всей уязвимости с востока, пойдя на отказ от собственных вооруженных сил, Северная Осетия, хотя и избежала «рассыпания» на соперничающие группы с их сепаратными «правдами» по чеченскому сценарию, однако не смогла обеспечить свою фронтирно-доминиональную государственность в глазах России и Кавказа правом на собственные политические цели. Это стало очевидным уже, когда Владикавказ не осилил добиться прозрачности осетинской границы по Главному Кавказскому хребту и реального перемещения ее на юг, к Горийскому району Грузии. В той мере, в какой осетинское сообщество при таких условиях притязает на суверенность, это оказывается «суверенность» без собственной политики, грозящая пессимизмом и стагнацией и, по сути, сводящаяся к свободам политико-хозяйственного слоя манипулировать местными ресурсами и московскими дотациями. А ведь еще остается ингушский вопрос, ставший из мотива оборонительной мобилизации источником раздражающей неуверенности, блестяще выраженной Цуциевым.

Да, геополитика России способна серьезно изменить это положение. Удары российской армии по Чечне в 1993 году реально ведут к уничтожению вайнахского центра силы. Не исключено, что новый век Ингушетия встретит уже не общей осетино-чеченской периферией, враждебной к Осетии и пытающейся по-особому строить отношения с Грозным, а просто осетинской окраиной, представляющейся зоной процветания на фоне Чечни, разрушенной одними российскими силовыми структурами и жестко управляемой, «пасомой» другими. Обостряется расхождение целей России и Грузии, выразившееся в открытии российско-абхазской границы, – не засветятся ли новые горизонты и перед южными осетинами? Но все равно тот расклад начала 1990-х, в котором возникал «осетинский проект», а Запад, по сути, не интересовался Кавказом, невозвратим. В одну реку два раза не войти, а история первого президентства в Северной Осетии подтверждает тот же афоризм в другом его варианте: в одну и ту же реку редко удается войти даже и единожды: пока войдешь, это станет уже другая река.

ЛИТЕРАТУРА

БСЭ – БСЭ, 2-е изд. Т. 38.

Галазов 1993 — Галазов А. X. Моему избирателю. Владикавказ, 1993.

Гостиева, Дзадзиев 1995 – Гостиева Л. К., Дзадзиев А. Б. Современная этнополитическая ситуация в Северной Осетии // Северная Осетия. Этнополитические процессы 1990–1994. Т. 1.М., 1995.

Гусейнов, Драгунский, Цымбурский 1990 – Гусейнов Г. Ч., Драгунский Д. В., Цымбурский В. Л. Империя – это люди // Век XX и мир, 1990. № 8.

Здравомыслов 1998 – Здравомыслов А. Г. Осетино-ингушский конфликт. Перспективы выхода из тупиковой ситуации. М., 1998.

Из истории взаимоотношений 1991 – Из истории взаимоотношений грузинского и осетинского народов (Заключение комиссии по изучению статуса Юго-Осетинской области, пред. Э. Шенгелая). Тб., 1991.

Лурье 1997 — Лурье С. В. Историческая этнология. М., 1997.

Любицкий 1995 – Любицкий В. Н. Война и власть. М., 1995.

Северная Осетия 1995 – Северная Осетия. Этнополитические процессы 1990–1994. Т. 1–3. М., 1995.

Цуциев 1997 — Цуциев А. А. Кавказское переходное общество: некоторые вызовы и ответы // Осетия XX век. Вып. 11. Владикавказ, 1997.

Цуциев 1998 – Цуциев А. А. Осетино-ингушский конфликт [1992–…]: Его предыстория и факторы развития. М., 1998.

Цымбурский 1992 – Цымбурский В. Л. Понятие суверенитета и распад Советского Союза // Страна и мир, 1992. № 1.

Цымбурский 1993 — Цымбурский В. Л. Идея суверенитета в посттоталитарном контексте // Полис, 1993. № 1.

Чочиев 1985 — Чочиев А. Р. Очерки по истории социальной культуры осетин. Цхинвал, 1985.

Чочиев 1991 — [Чочиев А. Р.] Осетино-русская тема этноперестроечных уроков. Пичиджэн, 1991.

Элиаде 1987– Элиаде М. Космос и история. М., 1987.