Глава II. О ВЛИЯНИИ ОБЫЧАЯ И МОДЫ НА НАШИ НРАВСТВЕННЫЕ ЧУВСТВА

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава II. О ВЛИЯНИИ ОБЫЧАЯ И МОДЫ НА НАШИ НРАВСТВЕННЫЕ ЧУВСТВА

Обычай и мода оказывают такое сильное влияние на наши понятия о прекрасном, что трудно предположить, чтобы наши нравственные чувства находились в полной независимости от них. И действительно, они подчинены им более, чем что бы то ни было другое: нет такой внешней формы, как бы она ни была странна и даже фантастична, к которой не приучила бы нас мода и которую бы мы не нашли приятной вследствие привычки. Но ни обычай, ни мода не в состоянии оправдать такие характеры и такое поведение, как у Нерона или Клавдия. Первый всегда будет вызывать к себе ужас и отвращение, а второй – презрение и насмешку. Создаваемые воображением представления, от которых зависит чувство прекрасного, весьма тонки и нежны; и они легко видоизменяются привычкой и воспитанием. Между тем как нравственное чувство, служащее источником уважения и порицания, покоится на самых сильных страстях человеческой природы: их можно исказить, но нельзя полностью извратить.

Но хотя влияние обычая и моды на нравственные чувства и не столь велико, тем не менее оно отличается тем же характером. Когда обычай и мода совпадают с естественными представлениями о добре и зле, то они делают наши чувства более тонкими и усиливают естественное отвращение к пороку. Люди, воспитанные в хорошем обществе (я имею в виду общество действительно хорошее), люди, привыкшие видеть в лицах, окружающих их и заслуживающих их уважения, постоянную справедливость, скромность, человеколюбие, любовь к порядку, живее чувствуют нарушение правил, предписываемых этими добродетелями. Напротив, человек, имеющий несчастье сталкиваться с людьми жестокими, развратными, лживыми, несправедливыми, теряет не только всякое ощущение неправильности подобного поведения, но и ощущение его чудовищности и справедливости того наказания или возмездия, которые должны за этим последовать. С детства сроднившись с таким поведением, они начинают смотреть на него, по их выражению, как на светскую жизнь, которою даже следует руководствоваться, чтобы не быть жертвою собственной честности.

Мода доходит иногда до того, что дает выход некоторым порокам и поднимает на смех некоторые добродетели. В царствование Карла II на распутство и бесчестие смотрели как на признак прекрасного воспитания.

По понятиям того времени, пороки эти считались неразрывно связанными со щедростью, прямодушием, великодушием, честностью, и на них смотрели как на ручательство, что преданный им человек отличается порядочностью и далек от смешного пуританизма. Строгие нравы, порядочное поведение презирались и влекли за собой подозрение в лицемерии и подлости. Поверхностные умы восхищаются пороками знатных людей; пороки эти тесно связываются такими умами с блеском богатства и даже со многими высокими добродетелями, которые они любят приписывать выше них поставленным людям, например с любовью к независимости и к свободе, с прямодушием, щедростью, человеколюбием, вежливостью. Добродетели обыкновенных людей – бережливость, трезвость, трудолюбие, уважение к закону, напротив, представляются им чем-то пошлым и неприятным: они связывают их в своем воображении с жалкими условиями, в которых чаще проявляются эти добродетели, и со многими пороками, такими, как злость, ложь, плутовство, которые вызываются, по их мнению, этими условиями.

Так как деятельность людей весьма разнообразна и самым различным образом влияет на развитие их страстей, то она необходимо формирует у них весьма различные склонности и нравы; вследствие этого в каждом занятии, в каждом виде деятельности можно встретить именно такие манеры, которые, как мы знаем по опыту, свойственны им. Но во всякого рода явлениях нам в особенности нравятся, так сказать, средние черты, такое расположение отдельных частей, которое соответствовало бы общему типу, как бы предусмотренному природой для каждого отдельного рода явлений. В каждом классе или, если так можно выразиться, в каждом типе людей нам нравится не слишком резкое, не слишком слабое проявление тех характерных черт, которые свойственны их положению и состоянию. Мы говорим, что человек внешне должен соответствовать свойственному ему занятию или профессии, но в то же самое время в любом занятии излишнее педантство и аффектация кажутся нам невыносимыми. На том же основании каждый возраст тоже отмечен свойственными ему чертами. От старика мы ожидаем той серьезности, той воздержанности, которые вызывают наше уважение и кажутся нам естественным результатом его возраста, его длительного опыта и даже его ослабевшей чувствительности. В юном человеке мы любим веселость и живость, обусловливаемые сильными впечатлениями, производимыми нравящимися ему предметами на его нежные и еще неопытные чувства. Тем не менее может случиться, что тот и другой возраст будут чрезмерно отмечены свойственным им характером: живость и безрассудство молодости, как и тупая бесчувственность старости, становятся в результате одинаково неприятны. Говорят, что нам нравятся молодые люди, поведение которых приближается к поведению зрелого возраста, и что мы любим стариков, сохранивших известную долю юношеской живости. Но как те, так и другие могут чрезмерно отличаться свойствами противоположного им возраста. Чрезмерная осторожность и неуместная осмотрительность, простительные у стариков, кажутся нам смешными у молодых людей. Мы прощаем молодому человеку его ветреность, легкомыслие или тщеславие, но не переносим этих недостатков у старика.

Особенный характер и особенные манеры, которые мы привыкли связывать с каждой должностью или профессией, быть может, иногда имеют некоторое соответствие между собой и не зависят от обычая. Они могут быть таковы, что мы естественно признали бы их, если бы рассмотрели различные обстоятельства, порождающие их в каждом отдельном жизненном случае. Безукоризненное поведение человека зависит от соответствия между его поступками и всеми условиями его положения, которые мы приняли бы в расчет, вообразив себя на его месте. Если бы он обратил свое внимание на одно только обстоятельство и пренебрег остальными, то мы нашли бы его поведение неудовлетворительным, ибо оно не было бы согласно со всеми требованиями его положения. Но может случиться, что страсть, выраженная им к заинтересовавшему его предмету, не достигнет тех размеров, которые были бы одобрены нами у всякого другого человека, вниманию которого не приходилось бы раздваиваться. В частной жизни человек может проявить такое горе и страдание вследствие потери сына, какое было бы непростительно для генерала, стоящего во главе армии, который должен быть поглощен заботой о славе и безопасности своего отечества. Так как при обыкновенных жизненных обстоятельствах люди, посвятившие себя различным занятиям, должны обращать свое внимание на различные предметы, то из этого следует, что они должны воспитывать в себе и различные страсти. Когда мы представляем себя на их месте, то сознаем, что любое обстоятельство должно производить на них большее или меньшее действие, смотря по тому, насколько согласно или несогласно возбуждаемое этим обстоятельством чувство со сложившимися у них привычками и со складом их ума. Нельзя ожидать, чтобы человек духовного звания был бы столь же склонен к удовольствиям и развлечениям, что и человек военного звания. Человек, посвятивший себя тому, чтобы при беседе с людьми об ожидающем их страшном будущем указывать им на пагубные последствия их пороков и назидать их собственным примером, чтобы учить их исполнению своих обязанностей, не имел бы успеха, если бы проповедовал им о таких важных истинах с рассеянным и легкомысленным видом. Мысли, сосредоточивающие на себе его внимание, слишком серьезны, для того чтобы обратиться к суетным предметам, поглощающим все внимание легкомысленных людей. Очевидно, стало быть, что, независимо от обычая, поведение, связанное с подобным занятием, отмечено особыми манерами и что ничто так не идет к лицу духовного звания, как серьезная и молчаливая строгость, которую привыкли встречать. Рассуждения эти столь просты, что мало найдется таких, кто сам не сделал бы их и не объяснял бы ими своего уважения к лицам этого звания.

Мы не знаем столь же точно, что лежит в основании характерных особенностей некоторых других профессий, и наше одобрение в таком случае целиком зависит от привычки, но уже без всяких размышлений. Таким образом, только привычкой можно объяснить веселый, беззаботный, прямодушный и расточительный нрав военных. Но если бы мы поразмыслили, какой характер следовало бы иметь людям этого звания, то, может быть, мы бы нашли, что серьезность и рассудительность более подходили бы людям, которые ежеминутно подвергаются большим опасностям и которым поэтому следовало бы чаще вспоминать о смерти, чем прочим людям. Но, вероятно, тем же объясняется и противоположный характер, чаще встречаемый среди военных. Необходимо такое сильное напряжение ума, чтобы победить страх смерти при хладнокровном и внимательном взгляде на нее, что люди, постоянно подвергающиеся смертельной опасности, находят более удобным вовсе не думать о ней, жить в беззаботной беспечности и предаваться развлечениям и удовольствиям, чтобы прогнать все думы о ней. Военный лагерь представляет собой место неудобное для человека, склонного к размышлениям и грусти; следует, впрочем, согласиться, что такие люди нередко бывают весьма храбры и после сверхъестественного усилия над собой оказываются способны броситься с полным сознанием навстречу самой неизбежной смерти. Но если человек постоянно подвержен опасности, хотя бы и отдаленной, если ему приходится делать такие усилия над собой продолжительное время, то бодрость его истощается и он становится не способен ни к веселому расположению духа, ни к ощущению счастья. Живые и беззаботные люди, которым не приходится делать подобных усилий, которые решились никогда не заглядывать в будущее, а заглушать развлечениями и удовольствиями тревогу, которая у них появляется вследствие их звания, легче переносит опасности, угрожающие смертью. Когда военный не в силах пренебречь даже представлением об опасности, соединенной с его званием, то он вскоре теряет отличающую его веселость и беззаботность. Капитан городской охраны бывает обыкновенно столь же серьезным, бережливым и трезвым, как и прочие граждане, поэтому продолжительный мир в стране легко может уменьшить различие, существующее между нравами гражданскими и нравами армейскими. Тем не менее обычное положение военных людей до такой степени приучает их к веселости и разгульности, которые до такой степени входят в их характер, а мы до такой степени привыкли к связи между этими свойствами и их образом жизни, что готовы презирать тех из них, которые не могут к ним привыкнуть. Мы смеемся над серьезной и озабоченной фигурой члена городской охраны, потому что она не похожа на фигуру настоящего солдата: даже сами лица, входящие в ее состав, до того стыдятся собственной фигуры и до того недовольны малым сходством своим с людьми военного звания, что нередко выказывают беззаботность, которая совершенно им не идет. Каков ни был внешний вид человека, принадлежащего к почтенному званию, он так тесно связан в нашем воображении с представлением о его личности, что мы ожидаем встретить именно этот внешний вид, как только взглянем на него, и нам неприятно, если наше ожидание не оправдается. Нам становится даже неловко, и мы не знаем, как держать себя с человеком, который старается не походить на людей, к которым мы привыкли причислять его.

Различные эпохи и различные страны тоже оказывают влияние на нравы людей и видоизменяют их мнения о хороших или дурных свойствах того или другого душевного качества, смотря по обычаю, существующему в этом отношении в их стране в данную эпоху. Та степень вежливости, которая столь высоко ценится в Англии, быть может, была бы принята за низкопоклонство в России или за грубость во Франции. Таким же образом та степень бережливости и умеренности, которая была бы принята за чрезмерную скупость польским дворянством, может приниматься за крайнюю расточительность гражданами Амстердама. В каждую эпоху и в каждой стране поведение более всего уважаемых людей принимается за мерило, с которым сравнивают вообще все добродетели и нравственные качества; а так как мерило это более или менее изменяется, смотря по большему или меньшему превращению этих добродетелей в привычки, то вследствие этого и мнения людей о достоинстве того или другого поступка тоже изменяются.

У образованных народов добродетели, основанные на человеколюбии, находятся в большем почете, нежели добродетели, основанные на умеренности и самообладании. У грубых и варварских народов, напротив, добродетели, основанные на господстве над своими страстями, пользуются большим уважением, нежели добродетели, зависящие от человеколюбия. Благосостояние и безопасность, господствующие в эпохи цивилизованности и культурности, представляют мало случаев для воспитания презрения к опасностям и терпимости к тяжелому труду, голоду и страданиям. В таких условиях легко бывает избегнуть бедности, а презрение к богатству даже перестает считаться добродетелью. Воздержание от удовольствий становится менее необходимым, а человеколюбию открывается большая свобода для развития и для удовлетворения различных его проявлений.

Совсем иной образ жизни у диких и варварских народов. Всякий дикарь воспитывается в некотором роде как спартанец: условия жизни закаляют его в различных видах деятельности. Он живет среди постоянных опасностей, он вынужден бывает переносить жестокий голод и нередко даже умирает от истощения. Обстоятельства не только приучают его ко всякого рода лишениям и страданиям, но и научают его не обнаруживать чувств, вызываемых этими страданиями. От прочих дикарей он не может ожидать ни сострадания, ни снисходительности к какой бы то ни было его слабости.

Человек тогда только начинает интересоваться прочими людьми, когда его собственное положение становится сносным. Когда нас гнетет собственное бедствие, мы уже не можем принимать участие в судьбе наших ближних, дикарь же слишком занят собственными нуждами, чтобы обращать внимание на нужды прочих людей. Как бы ни было велико его страдание, он не рассчитывает ни на чью симпатию и поэтому не желает выдавать своих страданий ни малейшей жалобой, ни малейшей слабостью; как бы сильны ни были испытываемые им ощущения, он ни в коем случае не позволит им изменить черты его лица или свой внешний вид. Говорят, что североамериканские дикари при любых обстоятельствах сохраняют невозмутимое хладнокровие и считают малодушием обнаружить хоть на одну минуту, что они побеждены любовью, горем или негодованием. Они удивляют европейцев своим мужеством и самообладанием. Можно было бы подумать, что в этой стране, где все люди равны по званию и богатству, браки совершаются без всяких затруднений и что они заключаются не иначе как по взаимному соглашению.

А между тем все они без исключения устраиваются через посредство родителей: молодой человек считал бы себя обесславленным, если бы выказал хоть какое-нибудь предпочтение одной женщине перед другой и если бы не выказал совершенного равнодушия как к невесте, так и к сроку заключения брака. Слабость, вызываемая чувством любви, в век человеколюбия и утонченной вежливости возбуждающая к себе такой интерес и заслуживающая такой снисходительности, принимается дикарями за непростительное малодушие; даже после заключения брака супруги, по-видимому, стыдятся связи, основанной на презренной слабости. Они живут врозь и видятся только тайком. Они продолжают жить врозь у своих родителей, а явное сожительство лиц различного пола, допускаемое у всех образованных народов, у диких племен считается делом изнеженности, распутства и бесстыдства.

Дикари в присутствии своих товарищей нередко переносят оскорбления, обиды и надругательства с видом совершеннейшей бесчувственности, ни малейшим признаком не обнаруживая гнева. Когда дикарь становится военнопленным и, по обычаю, выслушивает смертный приговор из уст своих победителей, то не обнаруживает никакого волнения и затем переносит самые жестокие муки, не издавая ни одной жалобы, не обнаруживая никаких чувств, кроме презрения к своим врагам. В то время как его подвешивают на огонь, он смеется над своими палачами и простосердечно хвастается перед ними, что он подвергал таким же истязаниям тех из их соотечественников, кто попались в его руки. Его раздирают на части, жгут, бьют в продолжение нескольких часов по самым чувствительным частям тела и затем нередко отвязывают от столба и дают минуту отдыха, чтобы продлить его мучения. Это время он обыкновенно посвящает разговорам о посторонних предметах, спрашивает о новостях из своей страны; по-видимому, ему нет никакого дела до его собственного положения; посторонние же свидетели кажутся столь же бесчувственными. Вид таких ужасных страданий не производит на них никакого впечатления; они обращают внимание на свою жертву только ради того, чтобы увеличить ее страдания, или же спокойно курят и забавляются пустяками, как будто ничего не происходит перед их глазами. Все дикари привыкли с самого юного возраста смотреть на такую трагическую смерть как на неизбежный конец своей жизни. С этой целью они сочинили песнь смерти, которую поют, когда попадут во власть своих врагов и когда умирают среди мучений. Эта песнь дышит презрением к страданиям, к смерти и к мучителям. Они поют ее также во всех чрезвычайных случаях: при отправлении на войну, при встрече с неприятелем, при желании показать, что воображение их давно свыклось с мыслью о самых ужасных опасностях и что ничто не в силах поколебать их мужества и изменить их намерения. Это презрение к смерти и к мучениям встречается у всех диких, нецивилизованных народов. На Африканском побережье нет ни одного негра, который бы великодушием и мужеством в этом отношении не превзошел всего, что только может вообразить себе его презренный хозяин. Еще никогда судьба не поступала так жестоко с человечеством, отдав эти героические народы в руки европейских подонков, тем презренным людям, которые не знакомы ни с добродетелями своей родины, ни с добродетелями той страны, которую пришли разорять, людям, которые заслужили справедливое презрение собственных жертв своей алчностью, зверством и подлостью.

Эта непоколебимая, героическая твердость духа, вследствие воспитания и обычая сделавшаяся обыкновенной среди всех дикарей, вовсе не необходима для образованных народов. Когда они жалуются на свои страдания, когда они предаются горю, когда они увлечены любовью или пугаются при опасности, то легко вызывают к себе участие и снисхождение. Никто и не думает, чтобы такие слабости существенным образом искажали их характер. Если только поступки их не противоречат справедливости и человеколюбию, то им нечего опасаться за свое доброе имя, хотя бы черты их лица, их внешний вид и их речи говорили об их волнении и смущении. Человеколюбивые и просвещенные люди, способные на сочувствие к своим ближним, сознают и разделяют живее дикарей то, к чему может побудить страсть, и поэтому они легче прощают ее заблуждения. Сам человек, поддавшийся такому заблуждению, уверенный в снисходительности и справедливости ближних, не боится презрения с их стороны за то, что отдался порыву своего чувства. Мы легче отдаемся на волю страсти в присутствии друга, чем в присутствии постороннего человека, потому что надеемся встретить в первом больше симпатии и снисходительности. На подобном же основании обычай цивилизованных народов допускает более сильные проявления в чертах лица и во внешнем виде внутренних ощущений, чем те, что дозволяются варварскими народами. Просвещенные люди говорят между собою с прямодушием и откровенностью, как это принято обыкновенно у друзей, в то время как дикари соблюдают в разговорах между собой сдержанность, естественную с посторонними людьми. Живость и воодушевление, обнаруживаемые французами и итальянцами (просвещеннейшими из европейских народов) в разговоре о самых обыкновенных предметах, поражают всех иностранцев, которым случится увидеть их и которым вследствие их воспитания среди людей менее живых и впечатлительных не может нравится такое воодушевление, так как они не привыкли к нему. Молодой французский дворянин, которому отказали в ходатайстве о получении полка, в состоянии заплакать, не краснея, в присутствии всего двора. Итальянец, говорит аббат Дюбо, обнаруживает больше волнения, когда его приговаривают к штрафу в двадцать или тридцать шиллингов, чем англичанин, которому читают смертный приговор. В самый просвещенный век Рима Цицерон, нисколько, по-видимому, не унижая себя, проливал перед народом и сенатом слезы, вызванные горечью и страданием, и не подлежит сомнению, что он завершал слезами почти все свои речи. Но в первые и суровые времена Рима ораторы не решились бы выказать так сильно свои страсти, и Сципион, Лелий и Катон Старший, вероятно, уронили бы свое человеческое достоинство, если бы обнаружили публично подобную слабость. Первые римские воины выражались правильно, спокойно, рассудительно, но им вовсе не известно было то высокое и страстное красноречие, которое было введено в Риме в употребление Гракхами, Крассом и Сульпицием за несколько лет до рождения Цицерона. Красноречие это, уже давно с большим или меньшим успехом практикуемое во Франции и в Италии, только в самое последнее время начинает входить в употребление в Англии. Вот в чем состоит различие между степенью самообладания, требуемой нецивилизованными народами, и степенью его, необходимой цивилизованным народам, и таков отличительный характер суждений тех и других о достоинствах человеческих поступков.

Различие это повлекло за собой и другие, не менее существенные. Цивилизованные народы, привыкшие отдаваться естественным влечениям, стали более открытыми, более прямодушными и искренними. Нецивилизованные народы, принужденные, напротив, скрывать и, так сказать, подавлять внешние проявления всех страстей, неизбежно стали привыкать к притворству и лицемерию. Все путешественники, имевшие случай наблюдать дикарей в Африке, в Америке и в Азии, заметили, что все они одинаково непроницаемы, что если они решились скрыть истину, то ничто не в силах вырвать ее из них, и что в их словах нельзя найти никакого указания, которое открыло бы ее. Самые запутанные вопросы никогда не приводят их в смущение, и тайну свою они сохраняют, несмотря на самые жестокие пытки. Но хотя страсти и скрываются дикарями в глубине их души, не обнаруживаясь никаким внешним проявлением, жестокость их доходит до неистовства: даже если они и не выказывали гнева, тем не менее их мщение, как только они отдадутся ему, всегда бывает кровавым и смертельным. Малейшее оскорбление приводит их в отчаяние. Внешний вид и речи их всегда бывают спокойны и серьезны и говорят о безмятежном состоянии души, но их поступки обыкновенно отличаются жестокостью и зверством. У американских дикарей нередки случаи, когда существо, принадлежащее к самому нежному возрасту и полу, получив небольшой выговор от матери, собственноручно убивает себя, произнося только: «У тебя долго не будет дочери». Просвещенные народы дают мало примеров такой неукротимой и отчаянной страсти. Страсти их более бурны и шумливы, но реже бывают смертельны; внешние их проявления имеют, по-видимому, главной целью возбудить сочувствие и одобрение посторонних людей и показаться им основательными.

Все эти влияния обычая и моды на нравственные чувства людей оказываются, впрочем, ничтожными сравнительно с влиянием их в других случаях; они менее извращают суждения об общем характере нашего поведения, чем наши понятия о приличии или неприличии какого-нибудь отдельного поступка.

Различие, допускаемое обычаем в манерах людей различного звания, не простирается на поступки и на предметы, имеющие серьезное значение. Мы требуем одинакового прямодушия и честности как от старика, так и от молодого человека, как от духовного лица, так и от военного человека; мы не обращаем большого внимания на отличительные черты, вытекающие из их положения, даже не замечаем их. Однако же, если бы мы более внимательно присмотрелись, то нашли бы, что и независимо от обычая с каждым положением связано определенное поведение. Мы не имеем поэтому права говорить, будто обычай исказил в этом отношении наши естественные чувства. Если бы один народ требовал от уважаемого им характера точного исполнения данной добродетели, а другой народ требовал бы от него менее точного исполнения этой добродетели, то единственным результатом подобных различных требований будет переход обязанностей одной добродетели в область другой добродетели. Таким образом, патриархальное гостеприимство, присущее полякам, может существовать в ущерб порядку и бережливости, а строгая умеренность голландцев – в ущерб радушию и щедрости, необходимым в общественной жизни. Мужество, требуемое от дикаря, без сомнения, вытесняет его человеколюбие, а тонкая чувствительность, ожидаемая от просвещенного человека, нередко искажает мужественную твердость характера. Как бы то ни было, наблюдение показывает, что общие черты характера у различных народов как нельзя лучше соответствуют их положению. Для дикаря мужество гораздо необходимее, чем человеколюбие, а для цивилизованного человека человеколюбие есть самая необходимая добродетель. Нельзя поэтому сказать, чтобы эти оттенки действительно исказили наши нравственные чувства.

Обычай не укореняет серьезных заблуждений о достоинстве наших поступков в случае их влияния вообще на наши нравы и на наш образ действий; только при исключительных обстоятельствах влияние обычая может быть пагубно для здоровой нравственности и простираться до оправдания и одобрения поступков, противоречащих самым очевидным основаниям того, что справедливо или несправедливо.

Можно ли, например, представить себе большее варварство, чем причинение зла ребенку? Его беззащитность, его невинность, его чистосердечность вызывают чувство сострадания даже у завоевателей: не пощадить существо такого нежного и трогательного возраста считается крайней степенью жестокости даже неистового победителя. Каково же должно быть сердце отца, отказывающего в сострадании, которое спасает ребенка от мщения самих завоевателей? А между тем подкидывание и убийство новорожденных младенцев было делом обыкновенным почти для всех племен Древней Греции, даже для афинян, самых просвещенных среди них. Если по каким-либо причинам отец встречал затруднения в воспитании ребенка, то никем не порицался, если губил его голодом или выбрасывал на съедение диким зверям. Подобный обычай мог возникнуть, вероятно, только во времена самого дикого варварства. Воображение свыклось с ним, а затем всеобщая привычка к нему уже мешала видеть всю его чудовищность. Он существует и в настоящее время у диких народов, и, разумеется, только у них его можно понять и извинить. Дикарь до такой степени лишен необходимейших для существования предметов, что ему часто грозит голодная смерть и он оказывается не в силах прокормить ни ребенка, ни самого себя: поэтому нет ничего удивительного, что он зачастую покидает его. Человек, убегающий от неприятеля, с которым нет возможности бороться, и бросающий своего ребенка, чтобы бежать быстрее, разумеется, заслуживает нашего прощения, ибо, пытаясь спасти дитя, он мог бы доставить себе только одно утешение – умереть вместе с ним. Нет поэтому ничего удивительного, что у диких народов родители сохраняли за собой право решать, могут ли они или нет воспитывать своих детей. Но в более поздние века Греции это ужасное право было предоставлено родителям исходя из соображений интереса и пользы, которые ничем не могли быть оправданы в ту эпоху. Не прерывавшийся обычай до такой степени укрепил это ужасное право, что оно не только допускалось извращенными правилами нравственности обыкновенных людей, но против него по общественным соображениям не смели выступать даже философские учения. Так, Аристотель полагал, что гражданские власти должны в некоторых случаях поддерживать его60. Платон придерживался того же мнения: в сочинениях его, хотя и проникнутых чувством глубокого человеколюбия, не встречается в этом отношении никакого опровержения61. Но если обычай освятит подобное нарушение законов человечности, то нет такого зверства, которое бы не могло быть им допущено. Нередко мы слышим фразу, что «это допускается обычаем», и подобным доводом оправдываются, по-видимому, самые несправедливые и самые безрассудные поступки. Легко понять, почему обычай не исказил наших суждений относительно общего характера нравов в такой же степени, в какой он извратил наши понятия о нравственности или безнравственности личных поступков. Общие интересы не допустили искажению первого рода принять такие же размеры, каких достигли вторые. Какое же общество может возникнуть, если им приняты бесчеловечные нравы вроде упомянутых нами?