Об образе-движении

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Об образе-движении

— Ваша книга представляется не книгой об истории кино, а некой классификацией образов и знаков, таксиномией. В этом отношении она продолжает некоторые из ваших предшествующих работ: например, вы уже составляли классификацию знаков в книге о Прусте. Но «Образ-движение» — это первый случай, когда вы решаете подступиться не к какой-то философской проблеме или к чьему-либо творчеству (например, Спинозы, Кафки, Бэкона или Пруста), но к определенной области в целом, в данном случае — к кинематографу. И в то же самое время вы, хотя и зарекались создавать его историю, трактуете кинематограф в историческом ключе.

— Действительно, это — в некотором смысле история кино, но «история естественная». Речь идет о том, чтобы классифицировать типы изображений и соответствующие им образы так, как классифицируют животных. Большие жанры — вестерн, полицейский фильм, историческое кино, комедия и т. д. — мало говорят нам о типах образов или присущих им характеристиках. Но планы — крупный или дальний — уже определяют эти типы. Однако существует много иных факторов — световых, звуковых, временных, — которые вмешиваются в ситуацию. И если я рассматриваю весь кинематограф в целом, то именно потому, что он построен на основе образа-движения. С определенного времени кино способно находить или создавать максимальное количество различных изображений, и в первую очередь — создавать из них композиции посредством монтажа. Есть образ-восприятие, образ-действие, образ-аффект и многие другие. И в любом случае есть присущие им знаки, которые одновременно характеризуют эти образы и с точки зрения их происхождения и с точки зрения их композиции. Эти знаки, даже если они являются звуковыми или голосовыми, не лингвистические. Заслуга такого логика, как Пирс, состоит в разработке чрезвычайно богатой классификации знаков, относительно не зависимой от лингвистической модели. Было бы любопытно посмотреть, не принесло ли с собой кино определенную движущуюся материю, которая потребует нового понимания образов и знаков. В этом смысле я и попытался написать книгу о логике, — логике кинематографа.

— Можно было бы также сказать, что вы желаете исправить определенную несправедливость философии по отношению к кино. Вы, в частности, упрекаете феноменологию в том, что она плохо поняла кино, что она уменьшила его значимость, сравнивая и противопоставляя его естественному восприятию. И вы полагаете, что у Бергсона были все предпосылки, чтобы понять кинематограф; он даже предвосхитил его, но не знал или не хотел признаться в совпадении своих собственных концепций с концепцией кино. Словно между ним и этим видом искусства было что-то вроде гонки с преследованием. На самом деле, в «Материи и памяти», ничего не зная о кино, он выдвигает фундаментальный концепт образа-движения вместе с его тремя главными формами — образом-восприятием, образом-действием, образом-аффектом, которые сообщают новизну и фильму. Но позже, в «Творческой эволюции», на этот раз уже действительно имея дело с кино, он отказывается от этого концепта, но иначе, чем это делает феноменология: по той же самой причине, что и естественное восприятие, он видит в нем увековечивание весьма древней иллюзии, которая заключается в вере в то, что движение может быть восстановлено начиная с фиксированных мгновений.

— Это очень любопытно. У меня есть ощущение, что современные философские концепции воображения и их авторы не обращают внимания на кинематограф: они либо верят в движение, но отвергают образ, либо подчеркивают образ, но отвергают движение. Любопытно, что Сартр в «Воображаемом» рассматривает все виды образов за исключением кинематографического. Мерло-Понти интересовался кино, но только чтобы сопоставить его со всеобщими условиями восприятия и поведения. Ситуация с Бергсоном, в «Материи и памяти», является уникальной. Или даже так: «Материя и память» является экстраординарной книгой в творчестве Бергсона. Он уже не рассматривает движение рядом с длительностью, но, с одной стороны, устанавливает некое абсолютное тождество «движение — материя — образ», а с другой — открывает во Времени сосуществование всех уровней длительности (материя была лишь самым низшим уровнем). Феллини говорил недавно, что мы одновременно находимся в детстве, в старости и в зрелости: это совершенно в духе Бергсона. Таким образом, в «Материи и памяти» сочетаются чистый спиритуализм и радикальный материализм. Если угодно, Вертов и Дрейер[20] в одно и то же время, оба эти направления. Но Бергсон не продолжает движение по этой дороге. Он отказывается от этих двух фундаментальных шагов, касающихся образа-движения и образа-времени. Почему? Я полагаю потому, что здесь Бергсон разрабатывал новые философские концепты, связанные с теорией относительности: он думал, что теория относительности подразумевала определенную концепцию времени, которая не была выделена в рамках самой этой теории, но которую философии требовалось построить. Однако произошло следующее: многие полагали, что Бергсон принялся за саму теорию относительности, что он критиковал саму физическую теорию. Бергсон осуждал это слишком серьезное недоразумение, но развеять его было невозможно. И поэтому он вернулся к более простой концепции. Тем не менее в «Материи и памяти» он дал эскизы образа-движения и. образа-времени, которые смогли бы, несколько позже, найти свое применение на ниве кинематографа.

— Не это ли мы и обнаруживаем у такого кинематографиста, как Дрейер, который вдохновляет вас при написании самых прекрасных страниц вашей книги? Недавно я еще раз посмотрел «Гертруду»[21], — фильм, который собираются снова выпустить через двадцать лет. Это великолепная лента, где модуляция уровней времени достигает такой изысканности, с которой могут сравниться лишь некоторые мгновения у Мидзогутти[22] (появление — исчезновение жены гончара, мертвой и живой, в финале «Сказок темной луны»[23], например). И Дрейер в своих «Записках» постоянно говорит, что следует упразднить третье измерение, глубину, и создать плоский образ, который будет находиться в непосредственной связи с четвертым и пятым измерением, с Временем и Духом. Любопытно, что по поводу «Слова»[24] например, он уточняет, что речь в нем не идет об истории привидения или слабоумного, но «о глубоком соответствии между точной наукой и интуитивной религией». И он обращается к Эйнштейну. Цитирую: «Новая наука, как следствие теории относительности Эйнштейна, предоставила доказательства существования во внешнем мире трех измерений, который является миром наших чувств, четвертого измерения — времени и пятого — психизма. Было доказано, что можно переживать события, которые еще не имели места в реальности. Были открыты новые перспективы, вынуждающие нас признать глубокое соответствие между точной наукой и интуитивной религией». Но давайте вернемся к вопросу об «истории кино». Вы выстраиваете определенную последовательность. Вы говорите, что такой-то вид образов появляется в такое-то время, например в послевоенное. Тем самым вы создаете не только абстрактную классификацию, но и естественную историю образов. Вы хотите учитывать также и историческое движение.

— Во-первых, очевидно, что различные типы образов не предшествуют кино, их необходимо создать. Плоский образ или, наоборот, глубина должны всякий раз создаваться или воссоздаваться, если вы хотите, чтобы знак отсылал к определенной сигнатуре. Таким образом, анализ образов и знаков должен быть включен в монографии о великих актерах. Возьмем такой пример: мне кажется, что экспрессионисты преподносят свет в определенном отношении с тенью, и этим отношением является борьба. Во французской довоенной школе все совершенно иначе: здесь нет борьбы, а есть чередование; не только сам свет является движением, но есть два типа света, которые чередуются, — солнечный и лунный. Это очень близко художнику Делонэ. Это антиэкспрессионизм. Если такой автор, как Ривет[25], присоединяется сегодня к французской школе, то потому, что он обнаружил и полностью обновил эту тему двух типов света. Из этого он делал чудеса. Он близок не только к Делонэ к живописи, но и к Нервалю в литературе. Он самый последовательный сторонник Нерваля, единственный в кинематографе. Во всем этом присутствуют, очевидно, исторические и географические факторы, которые воздействуют на кино, связывают его с другими видами искусства, подвергают различным влияниям. Здесь целая история. И все-таки эта история образов не кажется мне эволюционной. Я полагаю, что любые образы по-разному комбинируют одни и те же элементы, одни и те же знаки. Но какое бы то ни было сочетание невозможно в какой бы то ни было момент: чтобы определенный элемент был развит, требуются определенные условия, иначе этот элемент останется атрофированным или второстепенным. Таким образом, существуют уровни развития, каждый настолько совершенный, насколько это возможно, уровни, а не линии наследственности или родственные связи. В этом смысле следует говорить скорее о естественной истории, чем об истории исторической.

— Ваша классификация является все же определенной оценкой. Она предполагает оценочные суждения о тех авторах, на которых Вы задерживаетесь, а следовательно, и о тех, кого вы едва упоминаете или не упоминаете вовсе. Книга требует, конечно, и какого-то продолжения, оставляя нас в преддверии образа-времени, который должен бы следовать за самим образом-движением. Но в первой книге вы описываете кризис образа-действия в конце и сразу же после второй мировой войны (итальянский неореализм, затем французская Новая волна и т. д.). Не свойственны ли определенные признаки, которыми вы характеризуете кинематограф в состоянии этого кризиса, — обращение к реальности как к незавершенной и рассеянной, ощущение, что все становится клишированным, постоянные переключения с главного на второстепенное, разрыв элементарных связей между данной ситуацией и действием персонажа, — не присутствует ли все это уже в двух довоенных фильмах «Правило игры» и «Гражданин Кэйн», которые обычно рассматриваются как стоящие у истоков современного кино и о которых вы не упоминаете?

— Прежде всего, я не собираюсь совершать никаких открытий; все авторы, к которым обращаюсь, очень известны, я премного восхищаюсь ими. Например, мир Лоузи[26] я рассматриваю с точки зрения монографий: я пытаюсь определить его через образ высокого плоского берега, заполненного большими птицами, вертолетами и тревожащими воображение скульптурами, в то время как внизу находится маленький викторианский городок и от берега к городу идет линия огромного склона. Таким способом Лоузи восстанавливает координаты натурализма. Эти же координаты, но в другой форме, мы обнаруживаем у Штрохайма[27], у Бунюэля. Я рассматриваю чью-либо работу в целом и не думаю, что есть что-то плохое в какой-либо большой работе: у того же Лоузи «Форель» была плохо принята даже «Дневниками», потому что этот фильм, эту новую «Еву», не рассматривали в рамках его работы в целом. Далее, вы говорите, что есть пробелы, умолчания, Уэллс, Ренуар, авторы огромной значимости. Дело в том, что в этой книге я не могу рассматривать их работы в целом. Мне кажется, что над всем творчеством Ренуара господствует определенное отношение театр — жизнь, или, более точно, отношение действительный образ — виртуальный образ. Уэллс является для меня первым, кто сконструировал непосредственно образ-время, который не был больше простым следствием из движения. Это необыкновенный прорыв, который будет возобновлен Рене. Но я не мог говорить о таких примерах в первой книге, в ней я мог говорить о натурализме в целом. Даже относительно того, что касается неореализма и Новой волны, я только подступаю к самым поверхностным аспектам в самом конце книги.

— Все же есть впечатление, что вас интересует в первую очередь натурализм и спиритуализм (скажем, Бунюэль, Штрохайм, Лоузи, с одной стороны, Брессон[28] и Дрейер — с другой), т. е. либо падение и деградация натурализма, либо прорыв, взлет духа, четвертого измерения. Это вертикальные движения. Вы, кажется, меньше интересуетесь горизонтальным движением, например сцеплением действий в американском кино. И когда вы обращаетесь к неореализму и к Новой волне, то иногда говорите об образе-действии, а иногда — о кризисе образа-движения в целом. Не считаете ли вы в данный момент, что всякий образ-движение, который оказывается в состоянии кризиса, подготавливает условия для появления образа другого типа, уже за спиной самого движения, образа-действия, который позволяет существовать и даже усиливает два других аспекта образа-движения: восприятие и чистые аффекты?

— Нельзя ограничиваться утверждением, что современное кино порывает с повествованием. Это только одно из следствий, главное в другом. Кино действия экспонирует сенсомоторные ситуации: здесь есть персонажи, которые находятся в определенном положении и которые действуют, когда нужно, прибегая к насилию, в соответствии с тем, что они чувствуют, воспринимают. Действие соединяется с восприятием, восприятие продолжается в действиях. Теперь предположим, что какой-то персонаж оказывается в положении, повседневном или экстраординарном, которое выходит за пределы любого возможного действия или оставляет его без реакции. Это что-то слишком сильное или слишком болезненное, слишком прекрасное. Сенсомоторная связь разрушена. Здесь уже нет сенсомоторной ситуации, но есть ситуация чисто оптическая и звуковая. Это другой тип образа. Возьмем чужестранку в «Стромболи»[29]: она наблюдает ловлю тунца, агонию тунца, затем — извержение вулкана. С ее стороны нет никакой реакции на все увиденное, никакого ответа, это слишком сильно: «Со мной все кончено, я боюсь, какая тайна, какая красота, боже мой…». Или возьмем героиню фильма «Европа 51»[30], стоящую перед заводом: «Я думала, что вижу заключенных». Это, как я полагаю, величайшее изобретение неореализма: уже нет веры в возможность действовать в таких ситуациях или реагировать на них, и в то же время нет и пассивности; мы улавливаем или обнаруживаем нечто нестерпимое, невыносимое даже в самой обычной повседневной жизни. Это кино Ясновидящего. Как говорил Роб-Грийе, описание заменяет собой объект. Так, когда мы оказываемся в чисто оптических и звуковых ситуациях, то разрушается не только действие, но и, как следствие, повествование; восприятие и аффекты также меняют свою природу, потому что они переходят в совершенно иную систему, чем сенсомоторная система «классического» кино. Кроме того, это уже не тот же самый тип пространства; пространство, утратившее свои моторные соединения, становится пространством разъединенным или опустошенным. Современное кино конструирует экстраординарные типы пространства: сенсомоторные знаки уступили свое место «оптикознакам» или «звукознакам». Конечно, всегда существует движение. Но именно всякий образ-движение ставится под вопрос. И еще одно: очевидно, что новый оптический и звуковой образ связан с внешними условиями, которые реализуются после войны, и это не только разрушенные или неиспользуемые пространства, но и все формы «баллады», которые заменяют собой действие, а также всеобщий рост нетерпимости.

Образ никогда не является единственным. Считается, что есть отношение между образами. Так, когда восприятие становится чисто оптическим и звуковым, с чем оно вступает в отношение, если это уже не может быть действием? Актуальный образ, отрезанный от своего моторного продолжения, вступает в отношение с неким виртуальным образом, с ментальным образом или с зеркалом. Я видел завод и полагал, что вижу заключенных. Вместо линейного продолжения есть круг, по которому два образа постоянно бегут друг за другом вокруг точки неразличимости реального и воображаемого. Можно сказать, что актуальный образ и его виртуальное отображение кристаллизуются. Этот образ-кристалл всегда удваивается или дублируется, как у Ренуара, у Офюльса[31] и еще позже, в иной форме, он проявится и у Феллини. Существует много способов кристаллизации образа и много кристаллических знаков. Но внутри кристалла мы всегда что-то видим. Во-первых, мы видим, что это время, это плоскости времени, это непосредственный образ-время. Дело не в том, что движение прекратилось; дело в том, что отношение движения и времени перевернулось. Время не является больше следствием образа-движения (монтажа); наоборот, теперь движение вытекает из времени. Монтаж не исчезает с неизбежностью, он изменяет свой смысл, становится «демонстражем», как говорит Лапужад[32]. Во-вторых, образ вступает в новые отношения со своими собственными оптическими и звуковыми элементами: можно сказать, что видимость фактически становится вещью скорее «читаемой», чем видимой. Становится возможной целая педагогика образа на манер Годара. Наконец, образ становится мыслимым, способным улавливать механизмы мышления, в то время как камера принимает на себя различные функции, которые на самом деле совпадают с функциями предлогов в предложении. Я полагаю, что есть три аспекта преодоления образа-движения. Следуя одной классификации, можно говорить о «хронознаках», «лектознаках» и «ноознаках».

— Вы очень критично настроены по отношению к лингвистике и тем теориям кино, которые вдохновляются этой дисциплиной. И тем не менее вы говорите об образах скорее «читаемых», чем «видимых». Так, термин «читаемый» в применении к кино вызывает только ярость во времена господства лингвистики («читать фильм», «чтения» фильмов). Не рискуете ли вы, используя этот термин, быть обвиненным в путанице? Не открывает ли ваш термин «читаемый образ» что-то, отличное от лингвистической идеи, или же вы возвращаетесь к ней?

— Нет, мне так не кажется. Опыты применения лингвистики к кино являются катастрофическими. Конечно, такие мыслители, как Метц[33] или Пазолини, проделали очень важную критическую работу. Но у них обращение к лингвистической модели всегда заканчивается стремлением показать, что кино — это нечто иное, и если это язык, то это язык аналогии или модуляции. С этого времени можно считать, что обращение к лингвистической модели — это поворот, который желательно миновать. Среди самых прекрасных текстов у Базена[34] есть один, где он объясняет, что фотография — это форма, некоторый муляж (можно иначе сказать, что язык — это тоже форма), тогда как кино — это от начала и до конца модуляция. Это не только голоса, но и звуки, свет, движение, которые пребывают в постоянной модуляции. Параметры образа приведены в состояние изменения, повторения, мерцания, петляния и т. д. Если есть какая-то действительная эволюция по отношению к кино, называемому классическим, то она возможна, как показывает электронный образ, в двух аспектах — мультипликации параметров и образования расходящихся серий, в то время как классический образ стремился к совпадению серий. Поэтому видимость образа оказывается его «читаемостью». «Читаемый» означает здесь независимость параметров и расхождение серий. Есть также еще один аспект, который присоединяется к нашим предыдущим ремаркам. Это вопрос о вертикальном измерении. Наш оптический мир частично обусловлен нашим вертикальным телосложением. Один американский критик, Лео Штейнберг, объяснял, что современная живопись определяется не столько чисто оптическим пространственным планом, сколько отказом от преимущества вертикали, — как если бы прежний образец окна в мир сменился бы непроницаемым горизонтальным или наклонным планом, на который наносились бы данные. Это и есть «читаемость», которая подразумевает не язык, а что-то вроде порядка диаграммы. Это формула Беккетта: лучше сидеть, чем стоять, и лучше лежать, чем сидеть. Весьма показателен в этом отношении современный балет: бывает, что самые динамичные движения совершаются на земле, тогда как стоя партнеры словно приклеиваются друг к другу, и создается впечатление, что они упадут, если разделятся. В кино может быть так, что экран сохраняет только номинальную вертикаль и функционирует как горизонтальная или наклонная плоскость. Майкл Сноу[35] самым серьезным образом поставил под сомнение преимущество вертикали и даже сконструировал специальный аппарат для этой цели. Великие режиссеры кино поступают так же, как Варезе в музыке: они работают с тем, что у них имеется, но обращаются к новым аппаратам, к новым инструментам. В руках посредственных режиссеров эти инструменты работают вхолостую, и их заменяют идеи. И наоборот, у великих режиссеров идеи привлекают к себе эти новые инструменты. Поэтому я не считаю, что кино лучше телевидения или видео. Любое новое средство может служить этим идеям.

— Возможно, что обращение к вертикальному измерению является на самом деле одним из важнейших вопросов современного кино: это центральный мотив, например, последнего фильма Глаубера Роша[36] «Возраст земли», великолепной ленты, наполненной невероятными планами, каждый из которых — настоящий вызов вертикали. Рассматривая кино только под «геометральным», пространственным углом зрения, не уклоняетесь ли вы от собственно драматического измерения, которое раскрывается, например, в проблеме взгляда, поставленной такими режиссерами, как Хичкок или Ланг?[37] По поводу первого вы упоминаете, правда, о такой функции, как «демаркация», которая, кажется, имеет скрытую связь с проблемой взгляда. Но понятие взгляда, вплоть до самого слова, абсолютно отсутствует в вашей книге. Это сделано осознанно?

— Я не знаю, нужно ли это понятие. Глаз уже существует в вещах, он есть часть образа и представляет собой видимость образа. Именно это и показывает Бергсон: образ является светящимся или видимым сам по себе, он нуждается только в «черном экране», который мешает ему передвигаться во всех направлениях вместе с другими образами, который препятствует рассеиванию света и его распространению во все стороны и который отражает и преломляет свет. «Свет, всегда распространяющийся, никогда не обнаруживает себя…». Глаз — это не камера, это экран. Что касается камеры вместе со всеми ее предложными функциями, то это, скорее, третий глаз, глаз духа. Вы вспоминаете Хичкока: правда в том, что он вводит зрителя в фильм так же, как это делали Трюффо и Душе[38]. Но проблема взгляда заключена не в этом. Дело, скорее всего, в том, что он вставляет действие в целостную ткань отношений. Действие — это, например, преступление. Но отношения — это уже иное измерение, согласно которому преступник «отдает» свое преступление кому-то другому: либо меняет его, либо передает кому-то. И Ромер[39] и Шаброль это прекрасно видели. Эти отношения являются не действиями, но символическими актами, которые обладают только ментальным существованием (дар, обмен и т. д.). Именно это камера и раскрывает: ее наводка и движение выявляют ментальные отношения. Если мы говорим о Хичкоке как об истинном англичанине, то в первую очередь именно потому, что его интересуют проблемы и парадоксы отношений. Кадр у него — словно рамка гобелена: она демонстрирует нам орнамент отношений, в то время как действию соответствует только движущаяся ткань, которая проходит сверху вниз. Таким образом, Хичкок вводит в кино ментальный образ. Это не проблема взгляда, и если камера — глаз, то это глаз духа. Отсюда становится понятным экстраординарное положение Хичкока в кинематографе: он переходит от образа-действия к чему-то более глубокому, к ментальным отношениям, к разновидности ясновидения. Только вместо того чтобы увидеть в этом свой вклад в развитие кризиса образа-действия и, более широко, образа-движения, он способствует его завершению, его насыщению. Так что можно сказать, что Хичкок — и последний из представителей классического кино, и первый из модернистов.

— Для вас Хичкок — кинематографист отношений par exellence, того, что вы обозначаете как «терциальность». Отношения — это и есть то, что вы называете «целым»? Это сложный пункт вашей книги. Вы ссылаетесь на Бергсона, утверждая: целое не замкнуто; оно, напротив, есть само Открытое, нечто, что всегда открыто. Замкнуты как раз совокупности, не следует это смешивать…

— Открытое — это хорошо известное поэтическое понятие, которым дорожил Рильке. Но у Бергсона это также и философское понятие. То, что действительно важно, — это различие между совокупностью и целым. Если мы путаем их, то целое теряет свой смысл, и тогда мы попадаем в знаменитый парадокс о совокупности всех совокупностей. Совокупность может объединять самые разные элементы: она не является менее замкнутой, относительно замкнутой или искусственно закрытой. Я говорю «искусственно», потому что всегда есть нить, какой бы тонкой она ни была, нить, связывающая одну совокупность с более широкой, и так до бесконечности. Но у целого иная природа, оно принадлежит к порядку времени: оно пересекает все совокупности, и именно оно препятствует им завершить до конца свойственную им тенденцию, т. е. окончательно сформироваться. Бергсон постоянно говорит: Время — это Открытое, оно меняет и не перестает менять свою природу в каждое мгновение. Это —: целое, которое является не совокупностью, но вечным переходом от одной совокупности к другой, преобразованием одной совокупности в другую. Это очень трудно помыслить, это отношение «время — целое — открытое». Но именно кино позволяет нам легче это сделать. В кинематографе существуют три находящихся рядом друг с другом уровня: наводка (это определение временной совокупности, искусственно замкнутой); разбивка (это определение одного или нескольких движений, которые распределяются в элементах совокупности); однако движение выражает также определенное изменение или вариант целого, которое само по себе является предметом монтажа. Целое пересекает все совокупности и мешает им «тотально» замкнуться. Когда говорят о пространстве за кадром, то хотят сказать две вещи: во-первых, что любая данная совокупность является частью более широкой совокупности, в двух или трех измерениях, а также то, что все совокупности погрузились в некое целое иной природы, четвертого или пятого измерения, которое постоянно меняется посредством тех совокупностей, которые, какими бы широкими ни были, это целое пересекает. В одном случае это пространственная и материальная протяженность, в другом — духовная обусловленность на манер Дрейера или Брессона. Эти два аспекта не исключают, а дополняют друг друга, взаимодействуют друг с другом, и предпочтение отдается то одному, то другому. Кино постоянно играет этими существующими рядом друг с другом уровнями, каждый великий режиссер понимает и применяет их на практике по-своему. В выдающемся фильме, как и в любом произведении искусства, есть нечто открытое. И следует всякий раз отыскивать, что это такое: время или целое, и то, как они по-разному проявляются в фильме.

«Дневники кино»! № 352. Октябрь, 1983

(беседа с Паскалем Бонитцером и Жаном Нарбони от 13 сентября, записанная ее участниками).