§ 3. Демократия и тирания
§ 3. Демократия и тирания
Проще всего возразить тем, что каждое слово имеет какую-то свою сферу распространения, его смысл способен объять собою лишь немногое из того, что окружает человека – для всего же остального есть какие-то другие слова с иным значением. Вот так и здесь категории свободы и демократии служат для обозначения лишь каких-то одних специфических измерений социального устройства, другие обозначаются иными понятиями. Но это не так, свобода и рабство, тирания и демократия насквозь пронизывают друг друга. Больше того, если бы не существовало противоположного полюса обозначаемых этим кругом идей социальных явлений, ни одна из них вообще не имела бы внятного определения. Так что их содержание – это вовсе не тупое противопоставление понятий; их, как сказали бы раньше, диалектика куда более тонка и изящна, чем механическое отторжение всего того, что кроется в противостоящих им лексических антиподах…
Кстати, и сама тирания в представлении древних – это вовсе не такая уж и абсолютная противоположность демократии, вовсе не полное отрицание свободы, как это рисуется сегодняшнему сознанию. В сущности, это тоже форма свободного выбора свободных людей, ибо устанавливалась она в результате борьбы политических партий. Слова «тирания» (в старой орфографии «тиранния» от ????????) и «тиран» (тиранн от ????????) впервые встречаются, как кажется, у поэта Архилоха (нам ещё придётся обращаться к немуи его творчеству). Но древние греки понимали под ними совсем не то, что понимаем мы. Для них это вовсе не синоним жестокого правления и свирепого правителя; тирания – это просто не вполне законными путями (часто силой или хитростью) добытая власть. Так что здесь своеобразный синоним узурпированной власти и узурпатора. При этом и сам узурпатор может быть вполне просвещённым гуманистом, и его власть не иметь ничего общего с насилием и беззаконием. Впрочем, все это только в теории, практический же смысл этих понятий уже самой логикой узурпации сближался с тем, что сегодня вызывается в нашем сознании.
Время правления тиранов в Греции – это VII и VI вв. до н. э. Это, так называемые, ранние тирании, ибо будут ещё и поздние, которые возникнут на волне кризиса демократического полиса. Из этих ранних тираний наиболее известны коринфская, сикионская, мегарская, афинская, сиракузская, древнейшая аргивская (Фидон). Кстати, именно тираны, часто шедшие навстречу действительным нуждам народа, помогали ему сломить сопротивление родовой знати. Больше того, тираны проводили важные преобразования по улучшению положения беднейших слоёв населения, способствовали развитию ремесла, торговли и процесса колонизации. Только войдя во вкус политической власти они начинали преследовать какие-то личные цели, тем самым возбуждая против себя всеобщую ненависть. Так что далеко не сразу имя тирана стало позорным, а действия против него – проявлением патриотизма и гражданской доблести. Впрочем, не исключалось и временное введение обществом такого режима для разрешения каких-то форс-мажорных обстоятельств, аналог чрезвычайного положения, не отвергаемого и сегодня самыми развитыми формами демократии. Так, в Риме диктатура являлась вполне законным институтом: в экстремальной для государства ситуации диктатор назначался Сенатом; от имени народа на шесть месяцев вся полнота власти передавалась одному человеку. Впрочем, оправдывалось это иногда ещё и тем, что если во время потрясений не передать власть одному человеку законным путём, он сам захватит её – незаконным. Возможность введения чрезвычайного положения (читай тирании, диктатуры) сегодня предусматривается конституциями, как кажется, всех стран. Поэтому тиран в античном мире – не всегда однозначно зловещая фигура, иногда это и просто должностное лицо, наделённое своими согражданами какими-то особыми властными полномочиями. (Правда – и это, наверное, в природе всякой исполнительной власти вообще – серьёзные злоупотребления своими полномочиями случались и в те охотно романтизируемые нами времена.)
Да ведь и демократия далеко не всегда устанавливается «демократическим» путём. Младший современник Геродота, Фукидид (ок. 454– ок. 396/399 до н. э.), древнегреческий историк, оставил нам пример того, как она водворялась на Керкире: узнав о подходе афинского флота сторонники демократической партии «принялись убивать в городе тех из своих противников, кого удалось отыскать и схватить. Своих противников, согласившихся служить на кораблях, они заставили сойти на берег и перебили их всех. Затем, тайно вступив в святилище Геры, они убедили около пятидесяти находившихся там молящих выйти, чтобы предстать перед судом, и осудили всех на смерть. Однако большая часть молящих не согласилась выйти. Когда они увидели, что происходит с другими, то стали убивать друг друга на самом священном участке. Некоторые повесились на деревьях, а другие покончили с собой кто как мог. В течение семи дней <…> демократы продолжали избиение тех сограждан, которых они считали врагами, обвиняя их в покушении на демократию, в действительности же некоторые были убиты из-за личной вражды, а иные – даже своими должниками из-за денег…»[10].
Противопоставлению понятий демократии и тирании своеобразный итог подводит уже упомянутый здесь Полибий (ок. 200 – ок. 120 до н. э.), древнегреческий историк, автор «Всеобщей истории», охватывающей историю Греции, Македонии, Малой Азии, Рима и других стран от 220 до 146 до н. э., который утверждает, что своего подъёма греческие государства достигали вовсе не благодаря первой. Харизма Фемистокла и Перикла обусловила расцвет Афин. С именами фиванских полководцев Эпаминондома (ок. 418—362 до н. э.), который одержал победу над спартанцами при Левктрах и восстановил свободу Мессении, и Пелопидома (ок. 410—364 до н. э.) связывается взлёт Фив. Иными словами, вершина достигалась лишь тогда, когда правление только по форме было демократичным, по существу же – это была вполне личная власть: «Ибо известно, что преуспеяние и расцвет Фивского государства, равно как и упадок его, совпадают со временем жизни Эпаминонда и Пелопида. Следовательно, источником тогдашнего блеска фивской общины должно считать не государственное устройство её, но названных выше людей. Так же точно нужно понимать и государство афинян. И оно много раз бывало в цветущем состоянии, наибольшего блеска достигло трудами Фемистокла, но быстро испытало обратную долю вследствие присущей ему неустойчивости».[11]
Собственно, об этом же пишет и Плутарх: «Но Перикл был уже не тот, – не был, как прежде, послушным орудием народа, легко уступавшим и мирволившим страстям толпы, как будто дуновениям ветра; вместо прежней слабой, иногда несколько уступчивой демагогии, наподобие приятной нежной музыки, он в своей политике затянул песню на аристократический и монархический лад и проводил эту политику согласно с государственным благом прямолинейно и непреклонно»[12].
Так что не только противопоставление, но и постоянное взаимопроникновение демократических и автократических начал – вещь обычная для сознания древних авторов. Да и в Афинах, наиболее демократически устроенном государстве Древней Греции, позиции аристократической партии были очень сильны, достаточно вспомнить борьбу Перикла и Кимона, Перикла и Фукидида.
Кстати, в своей «Всеобщей истории» Полибий пишет, что демократия – это не столько противопоставление режиму тирании, сколько вполне закономерный этап в развитии государственности: «Таким образом, следует признавать шесть форм государственного устройства, три из которых, поименованные выше [монархия, аристократия, демократия. – ЕЁ], у всех на устах, а остальные три общего происхождения с первыми, я разумею монархию, олигархию, охлократию. Прежде всего возникает единовластие без всякого плана, само собою; за ним следует и из него образуется посредством упорядочения и исправления царство. Когда царское управление переходит в соответствующую ему по природе извращённую форму, то есть в тиранию, тогда в свою очередь на развалинах этой последней вырастает аристократия. Когда затем и аристократия выродится по закону природы в олигархию и разгневанный народ выместит обиды правителей, тогда нарождается демократия. Необузданность народной массы и пренебрежение к законам порождает с течением времени охлократию»[13]. Собственно, именно к этим заключениям и относится упомянутое выше замечание Николо Макиавелли: «Самодержавие легко становится тираническим, Аристократии с лёгкостью делаются олигархиями, Народное правление без труда обращается в разнузданность. Таким образом, если учредитель республики учреждает в городе одну из трёх перечисленных форм правления, он учреждает её ненадолго, ибо нет средства помешать ей скатиться в собственную противоположность, поскольку схожесть между пороком и добродетелью в данном случае слишком невелика»[14].
Понятно, что если социальное вырождение доходит до некоего критического предела, возникает острая потребность в соответствующем лечении, и переход к нему в конечном счёте совершается тоже в результате борьбы политических партий, то есть вполне демократическим путём. Поэтому правильней было бы сказать, что в Греции никогда не было абсолютного противопоставления моделей государственного устройства; демократические принципы (вопрос лишь в том, в какой мере?) действовали в любом, даже самом аристократически устроенном полисе. Причина тому – некие общие условия существования, о которых нам и придётся говорить здесь.
Употребляемые нами слова нередко хранят в себе загадки (если не сказать тайны), и всё оттого что скрываемое ими значение – в действительности род некоего зеркала, в которое мы время от времени заглядываем, пытаясь лучше познать самих себя. А это значит, что часто (увы, слишком часто) мы – как и в настоящем зеркале – распознаем в них только то, что сами же и хотим увидеть. Но ведь и зеркало в действительности отображает не только желаемое, но и то, на что мы подсознательно закрываем глаза. Вот так и слово, оно тоже несвободно от тех реалий, которые обрамляют нашу повседневность, но, как атмосферный воздух, чаще всего вообще не замечаются нами.
Нельзя сводить все и вся к одному только обострению социального конфликта между экономически мощными кланами и неимущими, – мы не найдём удовлетворительного ответа, если не осознаем связь между настоящей революцией в рабовладении и столь же революционным переустройством общества – его демократизацией.
В том факте, что именно классические рабовладельческие государства породили те политические реалии, которые сегодня связываются с понятиями свободы и демократии, нет решительно ничего удивительного и уж тем более невозможного. Больше того, иначе просто и не могло быть, ибо именно развитие рабовладения и стало причиной возникновения тех форм демократии, которые образовали настоящую пропасть между цивилизациями Востока и Запада.
Но для начала зададимся отнюдь не наивным вопросом: а как вообще могло существовать рабство в тех далёких от нас политических системах, которым была в принципе неведома технология тоталитаризма, то есть технология ограничения свободы не отдельных лиц, но огромных масс?
Нам, конечно же, трудно понять психологию и умосостояние людей, живших две с половиной тысячи лет тому назад. Но ведь в человеке (как заметил обладающий обострённым чувством справедливости булгаковский Воланд) меняется лишь немногое, поэтому что-то из того, чем когда-то дышал античный полис, можно различить ещё и сегодня. Вот и не будем идеализировать самих себя и, чтобы представить возможность рабовладения в некоем подобии осязаемой формы, обратимся к реалиям наших дней.
Уже первая чеченская война предала гласности один отвратительный и одновременно трагический факт: российская общественность вдруг узнала о том, что самая страшная форма эксплуатации – рабовладение, оказывается, совсем не умерло в каком-то далёком прошлом, оно благополучно процветало и на исходе двадцатого столетия, причём не где-то там, в далёких джунглях, а совсем рядом с нашим собственным домом. В средствах массовой информации того времени вдруг стали появляться сведения об освобождённых российскими войсками самых настоящих рабах, которые содержались в горных селениях. Спрашивается, как в наши дни могло случиться такое, что свободные граждане пусть и не очень демократического государства годами, а иногда даже и целыми десятилетиями (упоминалось и такое) могли пребывать в самом настоящем рабстве? При этом речь идёт совсем не о военнопленных, которых загнало в колодки остервенение междоусобной войны, многие из них попали в неволю задолго до тех событий, которые послужили её непосредственной причиной, и даже ещё до распада великой империи. Вдумаемся: ещё не было никакого вооружённого противостояния, ещё существовал могучий Советский Союз с его огромной армией, всепроникающим Комитетом государственной безопасности, судебной системой, милицией, прокуратурой. Какое рабство могло быть там, где достаточно было просто обратиться к властям… Наконец, существовало ещё и такое начало, как общественная нравственность, а какая неволя может быть там, где тебя окружают психически нормальные способные чувствовать чужую боль люди?
Понятно, что рабы существуют только для того, чтобы работать, иначе зачем вообще они нужны – к практике выкупов вернутся (ибо захват ради выкупа известен ещё из прежних кавказских войн) позднее, уже в ходе боевых столкновений. А это значит, что удержать в тайне от своих соседей факт эксплуатации тех несчастных, которые оказались в неволе, решительно невозможно. Поэтому рабовладение, как бы парадоксально для наших дней это ни выглядело, – могло быть только явным, совершенно открытым и беззастенчивым, во всяком случае для всех «своих». Но и этого мало. Содержать рабов в населённом людьми месте мыслимо только там, где само население состоит в негласном сговоре с рабовладельцем. Проще говоря, где все жители – или, по меньшей мере, подавляющая их часть – «по совместительству» работают обыкновенной для любого концлагеря охраной. Где даже малые дети обучены подавать знаки тревоги, когда обнаруживают попытку невольника к бегству, где любой бунт будет тотчас же подавлен самим селением. Все эти реалии кавказских войн давно известны российской литературе.
Отметим этот факт, и вновь вернёмся в прошлое Европы.