§ 3. Римское право

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

§ 3. Римское право

Так что полноту своей правоспособности, свою свободу низшее сословие получало не только (а может, и не столько) за подвиги, свершаемые на полях сражений, но и за усердие в обеспечении бесперебойной работы той огромной машины, назначением которой служило выдавливать из всего порабощённого Римом массива племён и территорий дополнительные ресурсы для новых и новых завоеваний.

Впрочем, представление Рима о свободе уже не столь наивны, как представления греческих пассионариев, ибо для него свобода – это не просто противопоставление рабству или даже всем промежуточным степеням несвободы. Прежде всего – это категория писаного права, ибо реальная мера свободы каждого члена общества должна быть строго оговорена его законом. Собственно, уже греки прямым противопоставлением её неволе со всей отчётливостью выразили мысль, которая одновременно и предвосхитит лозунг Великой Французской революции («свобода, равенство, братство) и будет опровергать его. Полная свобода возможна только среди равных, и орден гоплитов – это братство, в котором никто не может встать над другим. Но в то же самое время полная свобода может существовать только там, где есть приоритет прав, где нет никакого уравнения возможностей, где есть все промежуточные состояния от абсолютной несвободы до обладания всей мыслимой правоспособностью. Словом, где есть законодательно оформленное неравенство. (Кстати, и во Франции «равенство и братство» отнюдь не рождали гармонию отношений между сословиями, ибо практически в унисон этому лозунгу звучал и другой: «Аристократов на фонарь»; да и «диктатура пролетариата» исключала возможность полного равенства всех, поскольку в пролетарском государстве долгое время оставались поражёнными в правах многие слои населения). Поэтому на практике реальная мера свободы каждого – это закреплённая законом степень его правоспособности. Рим во многом именно на этой почве построит грандиозное и величественное здание и своего права, и своей мощи.

По одному известному выражению, римляне трижды покоряли мир. Первый раз – своими легионами, второй – христианством, третий раз – правом, и в этом нет большого преувеличения: римское право ещё будет воспринято чуть ли не всеми монархиями (и уж тем более республиками) Западной Европы; впрочем, оно и по сей день лежит в основе многих государственных институтов Западной цивилизации.

Исходной точкой в формировании любого права является обычай; собственно закон, то есть норма права, которая в строго установленном порядке принимается законодательной властью государства, появляется значительно позднее. Установления патриархального права (то есть системы, опирающейся на хранимый народной памятью обычай), и даже писаные законы существовали задолго до Рима. Уже первые цивилизации Междуречья формируют свои кодексы. Мы знаем законы Хаммурапи. Созданные около 1760 г. до н. э., они представляют важнейший памятник древневосточного права. В Лувре хранится текст законов, начертанный клинописью на диоритовой стеле, которая была найдена в 1901—1902 при раскопках на месте столицы древнего Элама, куда она, видимо, была увезена в качестве военного трофея. Широко известен свод законов, которыми руководствовался Израиль; они подробно представлены в первых книгах Библии, и так называемое Пятикнижие, у евреев именуется именно Законом (Торой).

Задолго до Рима знакома народам и судебная система. Так, например, в Древнем Шумере по законам Хаммурапи судебные дела вне зависимости от того, шла ли речь о преступлении или об ином споре сторон, возбуждались по инициативе частных лиц. Стороны в процессе должны были сами вести своё дело, как бы состязаясь перед судьёй. Судебное дело заканчивалось вынесением судебного решения, которое записывалось на специальной глиняной таблетке и скреплялось печатью. Судья уже не мог изменить такое решение. С ходатайством о помиловании или о пересмотре решения суда можно было обращаться только к царю. Кстати, Рим мало что изменит в общем ритуале правосудия – и в нём в сфере частного права возбуждение дела, его ведение в суде и даже организация исполнения судебного приговора будет заботой частного лица.

Древнейшая, согласно греческой традиции, кодификация права, была проведена Залевком, знаменитым законодателем из Локров Эпизефирийских, что в Нижней Италии, жившим в VII в. до н. э. Кстати, легенда гласит, что с целью утверждения незыблемости права одна из его норм гласила, что каждый, кто пожелает внести изменение в законодательство, должен приходить в собрание с верёвкой на шее и в случае непринятия его предложения платиться жизнью. Известен Греции и Харонд из Катано в Сицилии; его законодательство пользовалось столь глубоким уважением, что в Афинах был обычай на пирах читать наизусть извлечения из него. Аналогичные сборники составлялись и в других греческих городах-государствах, в том числе и в Афинах в конце VII в. до н. э. К слову, память об афинском кодексе (так называемых законах Драконта) осталась в веках, породив выражение «драконовские законы».

Словом, право в той или иной мере известно любому народу, поэтому Рим идёт по пути, проторённому, в общем-то, задолго до его основания.

И всё же этот великий город не встаёт в единый растворяющий всех ряд, он резко выделяется из него, ибо вдруг создаёт нечто такое, что было неведомо никем ни до, ни долгое время после него. Более того, основополагающие принципы, формирующие всю систему его права, продолжают действовать и по сию пору в наиболее развитых государствах мирового сообщества. Именно римский закон многие (не одни только юристы) называют едва ли не самым важным вкладом римлян в мировую историю, римское право признано ещё и одним из контрфорсов здания всей современной европейской культуры. И это действительно так. Забытое с распадом империи и вновь открытое в средние века, римское право будет возведено в неслыханный ранее ранг «писаного разума»; оно станет одним из самых фундаментальных институтов всей Западной цивилизации. Во многом именно право и скрепит её. Кстати, латинское слово lex как раз и означает собой скрепу, соединение, крепь.

Начало римскому праву кладут упомянутые выше законы XII таблиц (Leges duodecim tabularum), составленные во время правления децимвиров. Тит Ливий назвал их «fons omnis publici privatique iuris», то есть источником всего публичного и частного права государства. Они пользовались огромным уважением римлян даже тогда, когда устарели и были вытеснены новыми законами. По свидетельству Цицерона, ещё в его время (а это уже самый конец Республики) Двенадцать таблиц изучали мальчики в школах, так как знать эти законы, явившиеся первым шагом к равноправности патрициев и плебеев в гражданско-правовой сфере, считалось честью для каждого гражданина. Кстати, ему принадлежит одно из самых известных в истории политической мысли определений государства как общности, связанной согласием в области права: «Государство есть достояние народа, а народ не любое соединение людей, собранных вместе каким бы то ни было образом, а соединение многих людей, связанных между собой согласием в области права и общностью интересов».[197] Сами они до нас они не дошли, поскольку доски, на которых они были начертаны, сгорели во время упоминавшегося нами галльского нашествия 390 г. до н. э. Сохранились лишь фрагментарные сведения об их содержании, которые были переданы позднейшими писателями, и уже приводившиеся здесь нормы взяты именно из подобных переложений.

Первое время Рим, наряду с ними, разумеет под законом (lех) лишь постановления народных собраний (куриатских и центуриатских); с победой плебса к ним, как уже было сказано, приравниваются и плебисциты, то есть постановления трибутских собраний. Впоследствии силу закона и значение источников права примут сенатские постановления, ещё дальше – императорские указы… Но мы говорим преимущественно о Республике, ибо рамки нашего исследования ограничиваются пределами демократии.

Здесь уже отмечалось, что самый дух античного полиса формирует совершенно особое отношение гражданина ко всем законодательным установлениям своего города, и то монолитное единство, о которое вдребезги разбивалось все иноплеменное и враждебное городу, было замешено также и на абсолютном законопослушании преданного ему гражданина. Но непререкаемость римского закона уникальна и в этом ряду, ибо он в сознании граждан воспринимается уже не как установление наделённых законодательной властью государственных институтов. Его особенность состоит в том, что он формирует собой совершенно новую, граничащую с чем-то божественным и запредельным сферу бытия.

Так, в книгах Платона развивается учение о некоем мире идей. Он существует вне той низменной действительности, где замыкается земное существование смертного человека. Осязаемая реальность, с которой сталкиваемся все мы в своей повседневности, представляет собой лишь его бледную тень, копию. Римское же право – это некое отражение самого оригинала – виртуального платоновского мира.

Ничто в упорядоченной жизни рационально устроенного государства не может получить самостоятельного существования, пока не будет переоткрыто или воздвигнуто на началах чистого разума его нерушимое основание там – в вечном, где чёткие контуры абсолютной истины уже не могут исказиться ничьим частным интересом. Под влиянием греческих философских школ римская юридическая мысль возвысилась до осознания права как проистекающего из самых вершин абсолютного разума, из некоего «высшего закона», который возник до почина веков: «Будем же при обосновании права исходить из того высшего закона, который, будучи общим для всех веков, возник раньше, чем какой бы то ни было писаный закон, вернее, раньше, чем какое-либо государство вообще было основано».[198] Закон, – утверждает он, – «не был придуман человеком, и не представляет собой какого-то постановления народов, но он – нечто извечное, правящее всем миром благодаря мудрости своих повелений и запретов».[199] «Истинный закон – это разумное положение, соответствующее природе, распространяющееся на всех людей, постоянное, вечное…»[200] Прямая прикосновенность к этому надмирному началу делала сферу закона неким особым космосом, не смешивающимся с путанной земной жизнью. Последнее оправдание всех институтов государства, любых отправлений совместного бытия парит, не смешиваясь с ней, над сиюминутной обыденностью; все существующее здесь, по сию сторону осязаемого, – суть не более чем специфическая проекция идеальной правовой нормы на искривлённую плоскость практической жизни; и задача того, кто служит закону, состоит в том, чтобы постичь действительные, не искажённые переплетением частных воль, измерения реальности, для того чтобы сама реальность стала, наконец, такой, какой ей и надлежит быть. Таким образом, кроме функции всеобщего государственного устроителя, праву принадлежит и роль всеобщего врачевателя социальных язв и пороков.

Можно было бы приветствовать подобное отношение к закону не только профессионального правоведа, но и вообще всякого гражданина, если бы не одно до чрезвычайности важное (особенно в условиях столетиями не прекращающейся войны против всего мира) обстоятельство. Никакое право не может быть оторвано от национальных корней, от истории, быта, религиозных верований, культуры, наконец, от предрассудков и заблуждений породившего его народа; никакой закон не может противоречить вековым его чаяниям о справедливости. Другими словами, нет и не может быть никаких эталонных, то есть обязанных разделяться всеми, представлений о формах устроения общества и врачевания его недугов. Возведение же частноплеменного закона в ранг абсолютной истины, парящей высоко над земной суетностью, лишает его всякой связи с историей и культурой не только той замкнутой общины, которая принимает его для себя. Абсолютизация частного права – это навязывание своих представлений о справедливости в конечном счёте всему миру. Но ведь народы, составляющие этот мир, прошли совсем другой исторический путь, их бытие растворено в совершенно ином духовном космосе, и эти обстоятельства находят своё отражение в его собственных канонах правды, в присущих ему идеалах справедливости, которые отнюдь не обязаны во всём совпадать с представлениями каких-то иных – пусть и очень могущественных – племён. А значит, провозглашение своего собственного закона как некоего незыблемого и всеобщего фундамента любого государственного разума – это скрытая форма разложения чужой государственности, и вряд ли стоит рассчитывать на то, что это будет с благодарностью принято теми, кому он навязывается.

В 9 г. к управлению уже покорёнными Римом германскими племенами был призван Публий Квинтилий Вар, известный к тому времени бесстыдными вымогательствами в Сирии, которая находилась в его управлении. Кроме всего прочего, что отягощало и быт, и самосознание покорённых германцев, ему придёт в голову ввести среди них римское судопроизводство, и это окончательно переполнит чашу терпения; силовое внедрение чуждых германскому духу представлений о правде и справедливости вызывает всеобщий взрыв возмущения. Восстание возглавляет знатный херуск, кстати, римский гражданин, Арминий. Направленные на подавление легионы терпят жестокое поражение в Тевтобургском лесу, практически все римские солдаты были тогда перебиты восставшими, отрубленная же голова самого Вара была послана в Рим. Воспоминание о потере многочисленного войска отравляло последние годы жизни императора Августа. К слову сказать, именно это поражение положит предел продвижению Рима в сторону германских земель.

Хотим мы того или нет, навязывание своего закона – это род посягательства на самые устои чужого бытия, разновидность агрессии, пусть даже и неразличимой за возвышенной риторикой о царстве всеобщей справедливости, правды и праведности. Впрочем, в этой риторике не только посягательство на чужой суверенитет, – здесь (пусть и неосознанное) осквернение чужих верований, убеждений, чужой культуры. В Средние века аналогом этому станет насильственное навязывание своей веры и ругательство над чужими богами. Вот только там это будет делаться в неприкрытой ничем, открыто агрессивной воинствующей форме.

Словом, во всём этом род своеобразного суда над всем окружающим миром. Меж тем никакой суд немыслим без вынесения приговора, в свою очередь обвинительный приговор решительно непредставим без практического его исполнения. Ведь назначение судьи, в конечном счёте, состоит совсем не в судоговорении, но в действенном исправлении всех государственных пороков, во врачевании разъедающих общество язв, поэтому абсолютизация своего закона не может, не вправе ограничиться исключительно формами возвышенной риторики. Впрочем, подобное исправление чужих традиций, чужой государственности, чужого быта, чужой культуры ещё впереди. Пока же в возвеличивании римского закона звучит лишь род цеховой гордости.

Магия основанного на абсолютных принципах права начинает царствовать надо всем; она властно вторгается в любые отношения, которые связывают отцов и детей, кредиторов и должников, рабов и хозяев, свободных граждан и неполноправных выходцев из других общин, сословия, земли, города… Всё, что соединяет или, напротив, разъединяет их, обязано неукоснительно подчиняться его непререкаемому диктату, никакое изъявление ничьей воли уже не может быть свободным от требований закона. Закон как обязательное средостение встаёт между всяким волением и практической целью, между любым физическим действием и его реальным исходом; ни один результат никакого практического действия уже не может быть принят обществом до тех пор, пока он не кристаллизуется в этой парящей над обыденностью сфере чистых абсолютов. Ничто не подтверждённое императивами чистого разума – не истинно, ничто в общественной жизни не имеет права на существование не будучи освящённым ими.

Это меняет многое. Формирование подобных представлений в сущности революционизирует всю социальную практику античного полиса. Ведь до того любой исход был производен только от одного – фактического состава действия, предпринимаемого его гражданином. В сущности, любая возможность при стечении определённых условий могла стать реальной действительностью, если, конечно, обращению одной в другую не препятствовали какие-то неодолимые материальные силы. С новой действительностью можно было соглашаться, она могла быть опротестована теми, чьи интересы оказались нарушены, но право, опирающееся на людской обычай, лишь сверяло её с прошлым опытом общины и выносило какой-то свой вердикт. Если хранимый памятью обычай противоречил конечному результату, тот мог быть изменён, но – часто – только тогда, когда община располагала достаточными для этого средствами принуждения. Отсутствие же последних не могло не создавать прецедент, а значит, делало неправый результат элементом права, поэтому противоположно направленное действие по истечении какого-то времени само становилось незаконным.

Здесь же одного действия уже недостаточно, требуется свершение каких-то предваряющих его исход ритуалов, и если результат не находит своего обоснования в безупречности каких-то абстрактных правовых фигур, он обязан просто дематериализоваться, аннигилировать под влиянием высшей истины. Отныне любая возможность может реализоваться в обществе только в том случае, если этому не препятствует закон. А это значит, что никакое обладание уже не опирается на одну только силу; её совершенно недостаточно для утверждения достигнутой захватным действием цели, ибо отсутствие закона если и не парализует само действие, то обращает в ничто любой его итог. А значит, там, где соотношение возможного и действительного, их обращение друг в друга не урегулировано нормой права, любая возможность остаётся голой абстракцией, не имеющей никаких реальных перспектив на воплощение в нечто осязаемое.

Это стабилизирует общество, исправляет его нравы, ибо вошедшая в кровь народа правовая норма со временем становится нормой общественной морали. Внезапные потрясения уже не грозят государству, поскольку любое действие, имеющее целью изменение каких-то его институтов, прежде всего, должно совершиться в сфере права, но эта сфера надёжно защищена некими абсолютами чистого разума, и любой, кто дерзает посягать на них, обязан хотя бы домысливать уже стянувшуюся верёвку на своей шее.