§ 2. Свобода и правоспособность
§ 2. Свобода и правоспособность
Дело усугубляется тем, что долгое время римская провинция фактически не знает закона, властвующего в метрополии; поначалу она получает от победителя лишь его усечённый суррогат – так называемый lex provincialis, которым определялись её границы, административное деление и лишь некоторые сохраняющиеся за ней права. Каждая провинция поручалась римскому проконсулу или пропретору, которым вменялось в обязанность комплектовать и содержать войска, собирать налоги и через издаваемые эдикты осуществлять законную власть. Каждому наместнику был положен свой штат легатов (его формировал Сенат), свои воинские контингенты и, конечно же, масса жадных до наживы чиновников. Слабая связь с центральной властью и одновременно постоянная необходимость принятия оперативных управленческих решений делала римского наместника практически неограниченным диктатором, явочные права которого могли простираться вплоть до объявления войны правителям сопредельных с провинцией государств.
Но дело не объясняется ни слабой связью с метрополией, ни жадностью наместников, ни даже общей корыстью всех римских сословий, согласно «гревших руки» на ограблении захваченных оружием территорий. Все гораздо глубже, ибо здесь инстинкт наживы смыкается ещё и с древними представлениями человека о свободе. Повторимся: её идеал и здесь (в Республике и даже ранней Империи) не слишком отличается от греческого, иными словами, само представление о свободе существует только благодаря существованию противостоящей ей стихии неволи. Вернее сказать, свобода и здесь осознается как неотъемлемое право вершить свой суд над окружением; возможность же суда есть только там, где сохраняется утверждённое силой неравенство. Правда, в Риме это противопоставление не столько жёстко и контрастно, ибо свободе уже не противополагается одно только рабство; смысл этого многосложного понятия обогащается многими полутонами, и полное его определение вбирает в себя все промежуточные степени правосостояний всех категорий граждан. Поэтому институт рабства – при том, что относительные масштабы рабовладения на закате Республики, как кажется, значительно превосходят греческие – уже не оказывает решающего влияния на формирование представлений о правах и свободах римского гражданина. Так, сегодня существование обычных тюрем для уголовных преступников в общем-то мало сказывается на определении существа гражданских свобод.
Лейбниц (1646—1716), немецкий философ, математик, физик, лингвист, один из величайших мыслителей не только своего времени, где-то сравнивал римское право с математикой, и в какой-то степени его сравнение абсолютно справедливо, ибо в этом грандиозном творении чистого разума со скрупулёзной точностью расчислено все. Строгие зависимости объединяют все сферы частной и общественной жизни человека; чёткость формальных определений соперничает здесь с чеканными дефинициями логических категорий; все подведомственное закону складывается в некую единую систему строгих уравнений, род математических соотношений, где ни один даже самый ничтожный элемент общей гармонии уже не может быть изменён ничьим свободным произволом. Здесь решительно недопустима никакая приблизительность решений и даже бесконечно малое отклонение вердикта от истины оставляет вывод вне её сферы; степень отклонения уже не имеет решительно никакого значения, ибо, как и в математике, здесь правят только абсолютные результаты, а в сфере абсолютов любая неточность – ложь.
Сходные с математическими пропорциями, строгие количественные зависимости явственно прослеживаются и в правовом регулировании свободы. Ведь наличие разных категорий населения, которые обладают несопоставимыми объёмами прав, делает общую градацию правосостояний граждан родом сложной системы уравнений и неравенств. Свобода полноправного гражданина Рима – это уже не предмет какой-то отвлечённой умственной гимнастики не возвышенная абстракция; она может быть осмыслена до конца только в этой целостной системе конкретных связей, что скрепляют в единый монолит само государство. Отсюда, подобно тому, как полнота прав просто не существует там, где нет никакого неравноправия, свобода предстаёт как сложная юридическая категория, объемлющая собой всю сумму несвобод тех, кто когда-то был побеждён его легионами.
Краткий обзор многовековой политической борьбы показывает, что в правовом континууме Рима расширение правоспособности одних может быть достигнуто исключительно за счёт уменьшения реальной меры свободы других. Как, впрочем, и наоборот – любое сокращение правоспособности где-то на одном полюсе единого гражданского массива означает соразмерное ему расширение меры свободы всех тех, чьё место расположено у другого. Ничто иное немыслимо, никакое нарушение этих строгих взаимозависимостей недопустимо, ибо никакая свобода не возникает просто так из ничего, из абсолютной правовой пустоты; но точно так же никакую, даже самую малую её часть (там, где за человеком сохраняются хоть какие-то права, где он не продаётся в рабство) невозможно обратить в ничто. В какой-то степени было бы справедливым утверждать, что обществу отмерен лишь строго ограниченный объем прав и свобод, но вместе с тем смертный человек не властен изменить всемирные законы сохранения этих материй.
Да, поступательное расширение реальных прав низших слоёв населения действительно имело место в Риме; на протяжение нескольких столетий разделяющие патрициев и плебеев границы постепенно стирались, но все это только потому, что в то же самое время происходило столь же поступательное покорение новых городов и союзов. Римские плебеи уравнивались в политических возможностях с патрициями практически синхронно с завоеванием италийских народов, и в этой одновременности не было ничего случайного. Здесь не просто совпадение во времени, ведь распространение власти Рима на новые земли происходило, как мы уже могли видеть, с явным усечением былой свободы их народов, сопровождалось существенным поражением их в политических (да, впрочем, и в экономических) правах. Так после войны с Карфагеном даже латинское право, предоставленное былым союзникам, стало настолько ниже римского, что и последний римский бедняк при основании новых колоний уже не соглашался на переход в общину, пользующейся только им, – лишь полное римское право служило условием выхода колонистов в новые земли.
Ясно, что в таком раскладе собственно завоевание – это только полдела, вторая же половина состоит в том, чтобы удержать и как-то освоить завоёванное. Поэтому одной из основных – если вообще не главной – причин устранения политического неравенства римских сословий как раз и стала необходимость обеспечить безопасное сосуществование Рима с поражёнными в правах народами. Ведь должное их повиновение можно было обеспечить только соразмерным расширением численного состава тех, кто может противостоять их непокорству. А это значит тех, кто получал хоть какую-то выгоду от военных новообретений. Словом, без привлечения на свою сторону плебеев, без расширения и укрепления той социальной базы, которой надлежит осуществлять повседневный контроль повиновения и подавлять непокорство всех завоёванных Римом, его дальнейшие завоевания становятся просто немыслимыми. Таким образом, общий баланс прав и свобод, как кажется, оставался практически неизменным, ибо постепенное расширение свободы плебеев вполне компенсировалось увеличением общей массы неполноправных.
Точно так же изменение правового статуса граждан Италии происходит на фоне уже не региональной, но мировой экспансии Рима, на фоне превращения его в мировую державу. Завоевание новых провинций – это ещё и строительство новой системы правоотношений, в которую покорённые им народы включаются с гораздо большим поражением своих свобод, нежели прежде жители италийских городов. Поэтому и здесь возникает необходимость расширения социальной базы подавления, привлечение каких-то новых слоёв римского общества, которые могли бы способствовать обеспечению господства над завоёванными провинциями.
Разумеется, всё это должно делаться на строго возмездной основе, ибо без встречной заинтересованности тех, кто должен был принять участие в общем бизнесе, рассчитывать на сознательный и творческий подход к делу организованного ограбления новообретённых земель нельзя. Поэтому решающим аргументом в пользу повышения статуса недавно неполноправных жителей италийских городов была их способность (и одновременно недвусмысленно выказываемая готовность) взять на себя дополнительные обязанности по выкачиванию из провинций новых ресурсов для дальнейшей экспансии.
Так что и здесь общий баланс гражданских прав и политических свобод остаётся практически неизменным. Расширение реальной меры свободы одних по-прежнему сопровождается существенным поражением правоспособности других, – и, конечно же, те, кто долгое время сам подвергался эксплуатации и унижению, оказываются заинтересованными в том, чтобы римские провинции получили общий для всех правовой статус, ничуть не больше их прежних обидчиков. Впрочем, в этом нет решительно ничего удивительного, ибо требование угнетёнными каких-то прав – это всегда прямое посягательство на свободу того, кому именно неравноправие приносит свои дивиденды. В Риме же, как, впрочем, и в Греции (мы уже говорили об этом) несвобода одних не только крепила законную гордость за своё победоносное отечество, но и сытно кормила других.
Словом свобода – это подобие некоего строгого математического уравнения, долженствующего определять реальную меру правоспособности всех категорий населения: от занимающих господствующие высоты высокородных патрициев до полностью бесправных и обездоленных рабов.
Но все это только в чистой теории выглядит логически стройным и безупречным; повседневная же практическая жизнь преобразует эту гармонию уравнений в нечто иное. Здесь, в быту, абстрактно логическое различие правосостояний «физических» и, как мы видели, «юридических» лиц воплощается во вполне осязаемую разность процентов, которые получают разные люди с одних и тех же вложений труда и таланта. Между тем там, где сложные академические конструкции облекаются в плоть какого-то вещественного результата, и этим результатом оказывается не что иное, как упущенная выгода, уже не до эстетических совершенств. Так что, если свобода одних обращается в снижение реальной отдачи от собственных стараний других, то нужно ли удивляться что изящная математическая градация этой стихии вместо укрепления единого государства служит его разобщению.
Разность получаемых доходов отнюдь не умиротворяет общество, и каждый недополученный процент в сознании правообладателей трансформируется в ту или иную степень отчуждения и вражды. В свою очередь, любая вражда вызывает встречную реакцию отторжения, поэтому в конечном счёте все – от субкультуры до внешнего облика тех, кто принадлежит к противоположному полюсу полноты гражданских прав, – в глазах их визави начинает символизировать собой что-то чужое и ненавистное, источающее прямую угрозу.
Таким образом, для всех, кому Рим – настоящее отечество, свобода, как и в Греции, оказывается под постоянной угрозой, она требует активной защиты, и по-прежнему единственным средством её обеспечения в конечном счёте оказывается только одно – оружие. Поэтому в самых общих словах свобода и здесь – не что иное, как обеспеченное оружием право гражданина. Но, точно так же, как и в Греции, мысль обывателя, как правило, обрывается на этом пафосном итоге. Между тем итог лишь промежуточен, ибо полный вывод гласит, что это не просто право на что-то непонятное и отвлечённое от того, что намазывается на хлеб, но – оружием обеспеченная возможность отчуждения в свою пользу доли чужого труда и таланта. Логический же синтез прерывается только потому, что отчуждаемая доля (которая в глазах полноправного гражданина и в самом деле выглядит прямым порождением античной свободы, неотъемлемым её атрибутом) какими-то таинственными извивами разума осознается правообладателем как дар божественной стихии умножать результат его собственного (свободного!) труда. Иными словами, никакого противоправного отчуждения продукта нет и в природе, все делится в соответствии с высшей справедливостью, поэтому любая претензия изгоев на какое-то дополнительное участие в прибылях – это прямое поползновение на свободу, преступление против неё; ведь в сущности и то, что уже выделяется низшим, – ни в коем случае не честное воздаяние за их труды, но лишь великодушная уступка сильных.
Мир очень скоро окончательно расколется, и вопрос охранения мечом добытой свободы от всех тех, кто категорически не согласен с устройством римского мироздания, ещё более обострится. Одни по-прежнему будут видеть спасение в дальнейшем нагнетании насилия и террора, другие, кому достаются лишь объедки с пиршественного стола, – в своеобразном социальном аутизме, каким для многих станет раннее христианство; но и то, и другое лишь усилит ощущение надвигающейся грозы. Обездоленные Римом уже во весь голос пророчествуют о падении «нового Вавилона», в среде же тех, кто чувствует себя всецело обязанным этому победоносному городу, кто не отделяет свою личную судьбу от его исторической миссии, складывается уже знакомая нам психология осаждённого гарнизона. Правда, и здесь, в Риме (а может быть, тем более здесь) это не психология обречённых на поражение и гибель. Сознание своей неодолимой силы, предощущение победы царствует и в этом городе; это гарнизон героев, которым недостаёт только команды для того, чтобы, выйдя за стены, отбросить и уничтожить своих врагов.
Враждебный, во всём противостоящий сложившемуся правопорядку Рима мир, как и в умосозерцании эллина, подлежит решительному отбрасыванию и нейтрализации. Но всё же новые масштабы завоеваний диктуют совершенно иную стратегию сосуществования и с побеждёнными, и с теми, кого ещё только предстоит покорить. Обретаемая империей политическая культура формирует новое правосознание, заставляет победителей искать новые средства обеспечения своей свободы. Ведь, точно так же, как и для греческого полиса, обеспечение своей свободы – это вовсе не полное уничтожение всех, кто может составить угрозу ей, но беспрепятственная возможность вершить свой суд над миром: принуждать к смирению и покорности одних и – что, может быть, более действенно – великодушно покровительствовать другим. Тем, кто готов подставить своё плечо Риму.