§ 6. Раса свободных и мечта об Апокалипсисе
§ 6. Раса свободных и мечта об Апокалипсисе
Впрочем, ни генезис, ни функция государственного мифа не ограничиваются тем немногим, что было сказано про него.
Весьма симптоматичен тот факт, что миф окончательно оформляется на рубеже эпох, когда Республика претерпевает необратимую мутацию и превращается в Империю, и уже одно только это обстоятельство способно навести на мысль, что именно его становление и маркирует собой конец долгой эры республиканизма.
Переход к режиму авторитарной власти не может быть внезапным, он требует многого и в первую очередь фундаментального идеологического обоснования. Впрочем, даже не так, ибо такое обоснование само по себе нуждается в существовании институтов авторитаризма. Здесь же требуется стихийная, не насилуемая никаким давлением официоза, естественная, как взросление человека, перестройка всего мировоззрения Рима. Ведь долгое время ему, точно так же, как и всей Греции, была категорически неприемлема любая форма автократического правления.
Правда, мы помним, что эта неприемлемость всё-таки не была абсолютной; в экстремальных условиях, когда решалась судьба государства, Рим совершенно добровольно вводил у себя режим диктатуры. Но даже назначая диктатора, он обставляет выполнение тем своих функций достаточно серьёзными и жёсткими ограничениями. Срок власти диктатора ограничивается шестью месяцами, и не было ни одного случая, когда он был нарушен (и это при том, что общий список диктатур[222] включает около ста позиций, правда, многие из упоминаемых здесь имён избирались не однажды). Призванный на эту высшую государственную должность не имеет никакой власти над казной и может распоряжаться лишь теми деньгами, которые выделил ему Сенат. Ему ни под каким предлогом не разрешается покидать Италию, ибо считалось, что в такой ситуации сосредоточивший в одних руках огромный объем власти человек становится слишком опасным для Республики (за все годы отмечен только один случай назначения диктатора для ведения военных действий вне пределов Италии в первую Пуническую войну). Наконец, ему даже не дозволяется ездить верхом в Риме без предварительного разрешения народа. Последнее ограничение только на первый взгляд кажется смешным и вздорным, в действительности и оно имеет весьма глубокий смысл, ибо принимается для того, чтобы диктатор даже внешне не напоминал собой царей, как правило, ездивших верхом.
Словом, личная власть представляла собой нечто такое, что всегда вызывало смутное беспокойство Рима. Плутарх пишет, что когда взявший Вейи диктатор въехал в Рим на колеснице, запряжённой четвёркой белых коней, «согражданам его, не привыкшим видеть подобного рода высокомерие, не понравилось поведение Камилла…».[223] В частности и за это оскорбляющее республиканский дух присвоение инсигний авторитарной власти герой-патриот, шесть раз избиравшийся трибуном с консульскими полномочиями, пять раз диктатором и трижды интеррексом, будущий спаситель города от галльского нашествия, которого нарекут «вторым основателем Рима», был изгнан из него и оштрафован на крупную сумму. Мы помним, что попытка Цезаря сконцентрировать в своих руках все ответвления государственной власти завершилась его убийством и последовавшей за этим кровавой гражданской смутой, успокоение которой потребовало многих лет.
Но, странное дело, проходит совсем немного времени, и уже преемники Августа не встречают решительно никакого (во всяком случае открытого, ибо дворцовые интриги и заговоры – не в счёт) противодействия ни в чём, что ещё совсем недавно было обязано возмущать республиканский дух воинствующих тираноборцев.
Одно из объяснений этой стремительной по всем историческим меркам перемены связано, как кажется, именно с содержанием «римского мифа».
Собственно, здесь обнаруживаются две составляющие: во-первых, та ничтожная временная дистанция, в которую укладываются произошедшие перемены, и уже только во-вторых, – их непосредственное содержание.
Первая объясняется постепенным и необратимым изменением этнического лица Рима. Изменение же этнической принадлежности означает собой и преобразование общего менталитета, объективную предрасположенность коллективного сознания к примирению уже с какой-то другой системой ценностей и – столь же объективное – отторжение других императивов. Это легко понять. Уже преодоление (критического для любого античного полиса) количественного предела невольников, сконцентрированных в его границах, и порождаемая этим невозможность полной их изоляции, иначе говоря, невозможность исключения любых контактов с ними обязана сказаться на развитии единой психологии города. Но, кроме этого, наплыв рабов сопровождается ещё и появлением большого количества вольноотпущенников. Пусть поначалу они и занимают одно из самых униженных положений в общественной иерархии, но уже их дети получают практически все права римского гражданина, со временем же с их потомков и вообще стирается всякая печать былой неполноценности. Между тем эти вольноотпущенники, в большинстве своём иноземцы, выросшие и воспитавшиеся в совершенно иных условиях, пополняя собой состав полноправных римских граждан, в отличие от природных римлян, часто не испытывают никакой аллергии к автократическим формам правления. Что же касается их потомков… мы и сегодня видим, что там, где скапливается слишком большое количество иммигрантов, полной их интеграции в новую этно-культурную среду так и не происходит.
Вторая составляющая общей перемены, претерпеваемой коллективным сознанием города, то есть собственно содержание новой идеологии, обнаруживает в себе нечто такое, что позволяет радикально изменить отношение гражданина к высшей политической власти, примирить римский менталитет с давно уже чуждой, если не сказать враждебной ему монархической идеей. Связующим же звеном между нею и воинствующим республиканским мировоззрением служит не что иное, как аксиома о сакральной природе империя, идеологема божественного источника как верховной власти, так и той, которая даётся самому городу.
Как раз в этом пункте государственная мифология Рима самым тесным образом смыкается с традиционными для всего Востока представлениями. В традициях последнего источником не ограниченной никаким законом власти царя служит не что иное, как его соприродность богам. Так, например, верховный владыка Египта являет собой миру прямое воплощение бога Солнца; богами были в его глазах и другие властители (кстати, не одного только Востока). Правда, сами владыки Вавилона, Ассирии, Персии не приписывали себе прямого божественного происхождения, но вместе с тем существенно отличались от своих подданных, ибо являли собой что-то вроде земных подобий и наместников своих богов.
Нельзя сказать, что здесь между Востоком и Западом пролегло нечто вроде неодолимой пропасти, что грекам или римлянам было совершенно чуждо подобное представление о природе власти. Так, например, уже диктатор, по мнению римлян, обладал некими магическими качествами, ставящими его вне общего людского ряда; народ Рима не только верил в его стратегический талант, но и испытывал, как свидетельствует Ливий, священный трепет перед ним: «После того как в Риме впервые избрали диктатора и люди увидели, как перед ним несут топоры, великий страх овладел народом – теперь ещё усерднее вынуждены были они повиноваться приказам, теперь не приходилось, как при равновластии, надеяться на защиту другого консула или на обращение к народу, единственное спасение было в повиновении».[224] Не случайно само известие о назначении диктатора, по свидетельству Ливия, было способно вселить великое смятение в ряды врагов Республики и подвигнуть их к поискам мира: «Даже сабиняне после избрания в Риме диктатора почувствовали страх, зная, что это сделано из-за них, и прислали послов для переговоров о мире, прося диктатора и сенат иметь снисхождение…»[225]
Правда, ручаться в этом, наверное, нельзя, скорее всего римлянам просто очень хотелось верить – и верилось – в то, что этот факт производит угнетающее впечатление на их противников. Но как бы то ни было сакральный оттенок чрезвычайной государственной власти различался ими со всей отчётливостью.
Не вызывала отторжения мысль о родстве с богами и у греков. Все великие герои Эллады ведут своё родословие в конечном счёте от небожителей. Может быть, поэтому многие из тех, кто составляет её живую славу, по меньшей мере не оспаривают своего божественного происхождения, какое часто приписывает им людская молва. Но если прямая генетическая причастность к бессмертным часто вызывает скепсис греческой интеллигенции (Демосфен язвил по поводу Александра, требовавшего себе, как сыну бога храмов, статуй и жертвенников: «Этот юнец жаждет алтарей. Так пусть ему их воздвигнут. Какие пустяки!»), то более скромные связи с ними не порождают никакого отторжения. Сохранилась древняя легенда. Она гласит, что Мнесах со своей молодой женой Парфенисой совершили паломничество в Дельфы (обычное для того времени дело), и там оракул предрёк им рождение сына, который станет известен всему миру своей мудростью. А ещё – великими делами и красотой. Оракул также сообщил, что бог Аполлон его устами повелевает им немедленно плыть в Сирию. Супруги повинуются воле богов, и вот через положенный срок в Сидоне на свет появляется мальчик. В благодарность солнечному богу, в честь Аполлона Пифийского, его мать принимает новое имя – Пифиада. Сына же, будущего великого учёного, согласно называют Пифагором, то есть «предсказанным пифией».
Поэтому нет ничего шокирующего в том, что и Александр не протестует против объявления его сыном бога, которое делается жрецами храма Амона в ливийском оазисе. В греческом пантеоне Амон – это Зевс, а значит, Александр становится сыном величайшего из богов. Это не может не льстить самолюбию, ибо подтверждает его абсолютную исключительность. А кроме того, признание автоматически делает его царём Египта, фараоном, а значит, позволяет единым махом разрубить не уступающий гордиеву, узел многих политических проблем. Правда, как только он в обосновании принимаемых решений пытается сослаться на свою божественную природу, македонские офицеры предлагают ему распустить армию и завоёвывать мир с помощью его «отца», Вседержителя Зевса. Однако воздержимся от того, чтобы видеть в этом вызове воинской элиты род обычного оскорбления, которое чувствует победитель, когда его пытаются уравнять с побеждёнными, ибо здесь не только это.
Римский же миф утверждает, что властные прерогативы даются именно богами, их воля сквозит во всех принимаемых принцепсом державных решениях. Не случайно поэтому, что и функции великого понтифика, то есть верховного жреца, передаются ему же (не будем пренебрегать этим фактом, о его значении говорит уже то обстоятельство, что в своё время соперничавшая с властью светских владык власть римских пап берёт своё начало именно здесь). Соединение же высшей политической и высшей духовной власти значительно поднимает авторитет и той и другой. Словом, теперь за первым лицом государства оказывается уже не только воля Сената и народа Рима, но и нечто неизмеримо более высокое.
Однако параллель с Востоком на этом и обрывается, ибо «консенсус» между Сенатом, народом и принцепсом достигается вовсе не этим возвеличением последнего. Риму – провозглашает новый взгляд на вещи – предначертано свыше владычествовать над целым миром, но владычествовать над миром назначено именно Риму; другими словами, богоизбранность города – это отличение всех, на чьих плечах он стоит, а значит и властные прерогативы должны быть справедливо распределены между всеми. Поэтому подвластность императору уравновешивается правом отмеченного богами народа вершить свой суд над всеми прочими, кто населяет эту землю. Превращение гордых своей свободой граждан в обычных подданных уравновешивается становлением совершенно необычной общности избранных, невиданной ранее расы. Расы свободных. Без этого компромисса между властителем и подвластными режим личного правления решительно невозможен в обществе, приверженном идее демократизма.
Таким образом, Pax Romana демонстрирует нам такое мироустройство, в котором именно – и только – новоявленной расе свободных надлежит выносить свой вердикт всем окрестным народам. Именно – и только – этой великой расе свободных надлежит нести свет цивилизации не всегда достойному его миру. Миссия великого Города в полной мере будет исполнена только тогда, когда единая семья народов обнимет собой всех живущих на земле. А впрочем, и после этого Риму останется роль мудрого и заботливого отца, до конца времён сохраняющего за собой все права над своими домочадцами и клиентами.
Понятно, что осознание столь высокой миссии не может не воодушевлять привыкший к героическим свершениям и победам дух. Но упоение своей богоизбранностью проявляется у разных слоёв населения по-разному; одни проникаются высоким долгом жертвенного служения заблудшим народам, часто неспособным даже понять счастье римского благодеяния, другие… В общем, вряд ли было бы правильно объяснять одной только жестокостью городской черни её требование все большей и большей крови, которая должна была проливаться на римских аренах. Массовые казни христиан оказываются и в самом деле довольно удачной попыткой отвести народное недовольство от центральной власти; но всё это – только потому, что ими подтверждается священное право римского народа вершить суд над другими народами. Собственно, и распространение христианства, религии изгоев того времени, – суть не что иное, как своеобразная реакция именно на такое самовозвеличение великой расы свободных, на противопоставление этой самозванной элиты мира тёмному миру «варваров», вернее сказать, на превращение всех населённых «неспособными к властвованию», «с самого часа своего рождения предназначенными для подчинения», территорий в некое гетто для тех, в непременные обязанности которых входит обеспечивать победителям «счастливую и прекрасную жизнь». Словом, здесь мы видим наивную и трогательную мечту, светлый утешительный сон, попытку найти воздаяние за муки если и не здесь, в этой незадавшейся жизни, то пусть хотя бы в каком-то ином, более устроенном и справедливом мире…
Не свободными от гордынного сознания собственной исключительности, которая порождается принадлежностью к избранной расе свободных, оказываются и третьи… мы уже видели дерзкий вызов апостола Павла, который бросается им по существу всей администрации покорённой Римом области.
Александра останавливает бунт его армии, и в конечном счёте он оказывается вынужденным отступить перед нею. Македонское воинство решительно не желает завоёвывать для него всю вселенную, в которой победителям не достаётся вообще никаких привилегий. Отнюдь не размеры вселенной, не усталость войска (хотя, конечно, и это тоже) прерывают героическую песнь не знающего поражений греческого оружия; отсутствие главного – приза исключительных прав по отношению к завоёванному миру делает дальнейший поход абсолютно бессмысленным. Вот эта бессмысленность и становится причиной протеста. Повторим сказанное: «римский миф» – это великий компромисс между верховным вождём и новой расой, призванной править миром. Александр не идёт на него и поэтому терпит поражение – умудрённый же многовековым опытом Рим видит гораздо дальше, глубинный государственный инстинкт движет им…
Можно долго спорить по поводу того, чья модель мироустройства гуманней и лучше, но объективный ответ никогда не будет получен, ибо сама история рассудила по-своему, отказав и тому и другому, – проиграл Александр, не досталась победа и Риму. И вместе с тем в течение двух тысячелетий все империи мира видели перед собой только один образец мирового порядка…
Только этим высоким каноном будут вдохновляться все пассионарии, воспламенившиеся духом великих античных городов. Но вряд ли восторг и умиление немногих могут исчерпать собою воздействие этого красивого и величественного мифа на завоёванные земли. Мнение нескольких, пусть даже выдающихся из общей массы, интеллигентов – это ещё не общественное мнение.
Мы знаем, что в столичных цирках настроение толпы могло возобладать даже над волей тех, кто от её имени владычествовал над всем миром. Но в самом Риме это только крепило связь императоров и черни. В далёких же провинциях Империи проримски настроенные круги интеллигентов большей частью оторваны от своего народа и представляют только самих себя. Вдохновлённые неземным величием Рима, они мало кого, кроме себе подобных, могли воодушевить его великой всемирно исторической миссией. Между тем водительство народа успешно только там, где идеалы тех, кто претендует на духовное лидерство, совпадают с настроениями самых широких масс. Если подобного совпадения нет, нет и подлинных вождей, а значит, – нет и широкого движения.
Кроме того, нельзя забывать о том, что право владычествовать над покорёнными народами, которое присваивает себе избранная раса свободных, римлян, мира владык, облачённое тогою племя,[226] никогда в истории не признавалось ни одним из них, кому доставался ярлык второсортности, роль «унтерменшей», «недочеловеков». Поэтому тот факт, что сокрушённых римскими легионами, после всех грабежей, убийств и надругательств, заставляют ещё и умиляться величием и благородством левиафана, растоптавшего и унизившего их отечество, не может не обострять вражду. Впрочем, насилием навязываемые ценности вообще очень редко порождают благодарность, чаще они просто отторгаются побеждёнными уже из одной только инстинктивной ненависти ко всему, что исходит от врага.
В свою очередь, и нежелание восхититься благородной исторической миссией завоевателей, упрямое неприятие побеждёнными всего того, что следует за римскими легионами, лишь обостряет встречное озлобление победителей, и, сталкиваясь с отторжением тех благ, которые простирает на покорённые земли Рим, сам Город начинает демонизировать всё, что противостает ему. Со временем, в глазах и вооружённых «культуртрегеров» и всех тех, кто кормится результатами их миссии, диссиденты начинают казаться уже не просто какими-то убогими отсталыми глупцами, не способными понять вдруг обрушившегося на них счастья, но сознательными врагами цивилизации, свободы и права. А значит, само их существование – прямая угроза всем этим великим началам (и потому можно только приветствовать ту справедливость, которую вершит над толпищами некоторых из этого мстительного отребья высший суд римских цирков и арен).
Здесь уже цитировался средневековый эпос, который объединил в числе смертельных врагов цивилизации, в сущности все народы тогдашнего мира, перед кем оказалась бессильной магия «римского мифа»; забегая вперёд, заметим, что именно им придётся на протяжении столетий стоять перед этим высшим трибуналом великой расы свободных. В этой связи любопытно заметить, что другой эпос, литературная форма которого чеканилась практически одновременно с «Песней о Роланде», эпос народов, сумевших остановить экспансию Рима и отторгших само Имя этого великого и ужасного Города, свободен от идеи конечного суда над миром. Так, в XXII авентюре «Песни о нибелунгах» мы видим, что
Мчась по дорогам людным под гул разноязыкий,
Со свитою к Кримхильде летел король великий.
Его сопровождали бойцы из разных стран —
Он взял с собой язычников, равно как христиан.
То на дыбы вздымая своих коней лихих,
То снова с громким криком пришпоривая их,
Скакали русы, греки, валахи и поляки.
Бесстрашием и ловкостью блеснуть старался всякий.
Из луков печенеги – они там тоже были—
Влёт меткою стрелою любую птицу били.
Вослед за их шумливой и дикою ордою
Бойцы из Киевской земли неслись густой толпою.[227]
Увы, на роду именно германского духа, которому со временем достанется полной чашей хлебнуть отравы древних демократий, написано стать одним из самых кошмарных воплощений мечты о собственной избранности…
Но вернёмся в прошлое; уже там мы обнаруживаем, что и миф не приносит умиротворения ни победителям, ни побеждённым.
Здесь уже было упомянуто о том, что само христианство – это светлый сон униженных и порабощённых Римом о каком-то другом мире, где будут счастливы все, трогательная мечта о воздаянии за все понесённые муки. Но справедливое воздаяние не может, не вправе быть одним для всех… И память оставила нам не только мечту о «царствии небесном», но и пламенные провозвествования великого Откровения Иоанна Богослова; напечатленные им апокалипсические видения – это ведь не что иное, как излитая на пергамент мечта о справедливом и страшном возмездии, которое само небо обязано обрушить на надругавшуюся над миром Вавилонскую блудницу. «После сего я увидел иного Ангела, сходящего с неба и имеющего власть великую; земля осветилась от славы его. И воскликнул он сильно, громким голосом, говоря: пал, пал Вавилон, великая блудница, сделался жилищем бесов и пристанищем всякому нечистому духу, пристанищем всякой нечистой и отвратительной птице; ибо яростным вином блудодеяния своего она напоила все народы. И цари земные любодействовали с нею, и купцы земные разбогатели от великой роскоши её. И услышал я иной голос с неба, говорящий: выйди от неё народ Мой, чтобы не участвовать вам в грехах её и не подвергнуться язвам её; ибо грехи её дошли до неба, и Бог воспомянул неправды её. Воздайте ей так, как и она воздала вам, и вдвое воздайте ей по делам её; в чаше, в которой она приготовляла вам вино, приготовьте ей вдвое.»[228]
Словом, в духовном космосе того времени царствовал не только «римский миф», но и эти страстные ожидания: «Горе, горе тебе, великий город, одетый в виссон и порфиру и багряницу, украшенный золотом и камнями драгоценными и жемчугом!»[229] Веселись о сём, небо и святые Апостолы и пророки, ибо совершил Бог суд ваш над ним.»[230]
Рим падёт. Причиной тому будет не только нашествие варварских народов, и уж тем более не разложение нравов, о которых когда с сарказмом, а чаще с болью по утраченным нравственным ценностям говорили лучшие его ораторы, поэты, философы. В конечном счёте его становой хребет, как и хребет греческих полисов, будет надломлен тяжестью военной добычи; объем завоёванного вступит в неразрешимое противоречие с тем имеющимся в его распоряжении потенциалом, с помощью которого можно было бы удержать, утилизировать, а в перспективе и пересоздать на новой основе уже своей культуры и своего закона. (Приближение к пределу возможного для Рима будет чувствовать уже Август, не случайно перед самой своей смертью, в 14 году, он будет наставлять своего приёмного сына и наследника Тиберия не расширять имперские владения; Тиберий послушается его, но уже его преемники будут судить иначе…) Необходимость расширения этого потенциала, с одной стороны, и жажда свободы, стремление к справедливому уравнению прав, с другой, повлекут за собой распространение римского гражданства на всех, но равномерно размазанная тонким слоем по всему массиву граждан, дарованная свобода вдруг куда-то исчезнет, сделав всех обыкновенными подданными. Республика окончательно переродится в империю. В империи же то, что ранее было «общим делом» становится делом одного. Единство народа, несмотря на обретённое равенство в правах (а может быть, именно благодаря ему) распадётся. «римский миф», умилив лишь интеллигентов, не принесёт ни счастья, ни умиротворения народам, но только обострит противостояние.
Одним из самых ожесточённых станет восстание Иудеи. Четыре года будет длиться затяжная и яростная война, наконец, римляне возьмут Иерусалим и разрушат Храм, затем начнётся «смирение войною надменных». Иосиф Флавий (Иосиф бен Матиас, ок. 37 – после 100), древнееврейский историк, непосредственный участник событий, больше того, один из вождей своего народа (ему была поручена оборона Галилеи, т е. северной части Палестины), оставил нам яркие их описания. Нужно заметить, что сдавшийся римлянам и впоследствии пользовавшийся покровительством Веспасиана, в «Иудейской войне» он смягчает многое, что касается их, и всё же даже сквозь самоцензуру – которая, кстати, отчётливо проступает и в приводимом фрагменте – прорывается вся ярость Рима: «Тогда они устремились с обнажёнными мечами по улицам, убивая беспощадно все попадавшееся им на пути и сжигая дома вместе с бежавшими туда. Они грабили много, но часто, вторгаясь в дома за добычей, они находили там целые семейства мертвецов и крыши, полные умерших от голода, и так были устрашены этим видом, что выходили оттуда с пустыми руками. Однако искреннее сожаление, которое они питали к погибшим, не простиралось на живых: всех, попадавшихся им в руки, они умерщвляли, запруживая трупами узкие улицы и так наводняя город кровью, что иные загоревшиеся дома были потушены этой кровью.»[231]
Через непродолжительное время, в 132 г., Иудея, разъярённая запретом обрезания – знака завета её с Богом – снова восстанет. Снова будет разрушен Иерусалим, а вместе с ним, по подсчётам одного римского историка, 985 деревень и 50 крепостей; будет убито около полумиллиона человек…
Тяжёлый сон о справедливости, мечта Апокалипсиса разрушит его.
Ещё будет ностальгия по Риму, «римский миф» останется жить надолго. Священная Римская империя будет ставить своей целью возрождение того счастливого единения народов, которое было создано им. Будут и другие, но не умрёт и проповедь великого Откровения, и ещё долгие столетия Европа будет испытывать острую аллергию ко всякому объединению…