§ 4. Конфликт между свободой и ресурсами её обеспечения
§ 4. Конфликт между свободой и ресурсами её обеспечения
А впрочем, и сплошная цепь триумфов не может спасти от застоя, не в состоянии застраховать город от утраты его собственной свободы.
В конечном счёте сила любого претендующего на гегемонию города в его воинстве. Но даже сохраняющее и свою численность, и боевые качества ополчение, формируемое демократическим полисом, с расширением принудительных союзов было бы уже недостаточным для удержания своего господства ни одной из мегавеличин греческого мира. Дополнительные подразделения, которые, по условиям мирного договора, в случае нужды выставлялись вошедшими в союз городами, позволяли сформировать в целом достаточно многочисленное войско, но крепость самого союза – а значит, и возможность положиться на все выставляемые им контингенты – в конечном счёте обеспечивалась только собственной фалангой гегемона. Поэтому должен был существовать какой-то предел, за которым дальнейшая экспансия становилась уже физически невозможной (стратегия его одоления будет найдена только Римом). Отсюда следует, что объединение Греции, её сплочение под эгидой единого военно-политического центра становилось недостижимым ни для Спарты, ни для Афин, ни для Фив во время их недолгого возвышения. Будь в Греции того времени (как впоследствии сложится в Италии) только один реальный претендент на роль общенационального лидера, объединение, возможно, и стало бы действительностью, существование же нескольких претендентов вело только к усилению противоречий между ними и возрастанию накала сопротивления каждому из них.
Не забудем ещё одно – не последнее по своей важности – обстоятельство. Наличие нескольких могущественных соперников в борьбе за панэллинскую гегемонию делало не вполне устойчивым положение присоединённых каждым из них городов. Положиться на них в полной мере было уже невозможно, и в этих условиях многие из насильно присоединяемых получали возможность проводить какую-то свою линию, которая также подрывала экономические и мобилизационные возможности гегемонов. Появление же внешнего фактора, каким со временем станет Македонское царство Филиппа V, резко повышало значимость этого обстоятельства.
Наконец, необходимо упомянуть ещё об одном. Распространение своей гегемонии на все большие и большие пространства пусть и способствовало обогащению военно-политического центра, но отнюдь не укрепляло общую мощь формируемого им союза. Включение в свою орбиту новых земель и обкладывание их чувствительной данью, конечно, вело к обогащению гегемона, но одновременно подрывало экономику тех, кто вынужден был подчиняться его политической воле, ведь это обогащение достигалось простым перераспределением ресурсов (если не сказать грабежом союзников), а вовсе не их умножением. Однако могущество государства в конечном счёте определяется не объёмами трофеев, но развитием его производительных сил. Где этого не происходит, может существовать лишь временное превосходство, но там, за обозримым историческим горизонтом, полис оказывается обречённым на стагнацию и разложение. Однако, несмотря ни на что атакующий город озабочен только одним – чисто военным преобладанием, он не глядит в далёкое будущее; в сущности, это самое детство человечества, а во всяком детстве сегодняшний успех кажется обеспеченным навсегда.
С наибольшей отчётливостью это видно на примере Спарты. Это государство поставило едва ли не в центр своей политики всяческое воспрепятствование любому развитию; сохранение доставшегося от отцов уклада – вот что заботит её больше всего. Для того, чтобы понять, что сумма трофеев, размер дани, регулярно поставляемой всеми «союзниками», – это ещё вовсе не то богатство, которое может надёжно обеспечить будущее, нужна государственная мудрость. Однако ни демос, ни (тем более) охлос, ни даже аристократия, ещё не обладают мудростью, их забота – только сиюминутность. Всё это – только в ещё более выраженной и контрастной форме – мы увидим в Риме. Именно небрежение развитием собственных производительных сил станет одной из причин и его исторического поражения.
Впрочем, «небрежение» – наверное всё-таки не то слово, которое должно быть употреблено здесь. В действительности на развитие производительных сил демократического полиса накладывает свою печать всё та же мифологема свободы. Свобода государства – это далеко не в последнюю очередь и его полная хозяйственная независимость. А ещё свобода – это постоянная готовность к войне со всеми её врагами. Готовность же к вооружённому противостоянию чуть ли не всему, что расположено за периметром границ его «союза», тем более исключает какую бы то ни было зависимость полиса от явного ли, потенциального… любого противника. Поэтому экономика демократического государства обязана, больше того – обречена быть автаркичной (от греч. autarkeia – самоудовлетворение), то есть абсолютно герметичной, замкнутой в рамках государственных границ. Конечно, полной автаркии достичь никому никогда не удавалось, но тенденция к хозяйственной самоизоляции тем сильней, чем острее жажда свободы. Меж тем автаркия пусть и позволяет создать временное военное преобладание над противником, но всё же в конечном счёте наносит невосполнимый ущерб любой экономике. Это ещё будет доказано историей не только античного мира.
Кстати, именно такой взгляд демократического полиса на свою свободу, а значит и на автаркию, порождал не просто идеологию – настоящий культ бедности. Именно бедность связывалась им с добродетелью, богатство и роскошь приличествовали только рабству и были неотделимы от всех связанных с ними пороков. Плутарх от имени Александра говорит: «Разве не видят они, сравнивая свой образ жизни с образом жизни персов, что нет ничего более рабского, чем роскошь и нега».[151] Тит Ливий уже в Предисловии к своему грандиозному труду (11—12) пишет: «Не было никогда государства более великого, более благочестивого, более богатого добрыми примерами, куда алчность и роскошь проникли бы так поздно, где так долго и так высоко чтили бы бедность и бережливость. Да, чем меньше было имущество, тем меньшею была жадность; лишь недавно богатство привело за собою корыстолюбие, а избыток удовольствий – готовность погубить все ради роскоши и телесных утех».[152] «Начало порчи и недуга Лакедемонского государства, – пишет Плутарх, – восходит примерно к тем временам, когда спартанцы, низвергнув афинское владычество, наводнили собственный город золотом и серебром»[153].
Говоря о причинной обусловленности упадка и разложения, нужно иметь в виду, что постоянные войны и связанная с этим невозможность развивать собственную экономику постепенно истощали самый ценный ресурс полиса. Мы сказали, что даже умножая свои союзы, город в конечном счёте может принудить их к исполнению союзнического долга на поле боя только опираясь на боевые качества собственной фаланги. Но она состоит уже не из былых героев. Так, например, спартанская фаланга при Ликурге состояла из девяти тысяч тяжело вооружённых гоплитов. Геродот, устами Демарата, отвечающего персидскому царю, говорит о том, что в Спарте около восьми тысяч «мужей», подобных тем, что сражались и пали в Фермопильском ущелье;[154] в битве же при Платеях она смогла поставить в строй только пять тысяч (формирование илотов не в счёт, ибо его надёжность и боеспособность обеспечивались не только хорошей идеологической подготовкой войны и бдительно надзирающими за ними спартиатами, но и присутствием войск афинян и других греческих городов). К 418 г. до н. э. способных носить оружие было уже менее 5000 человек. Во времена Аристотеля их осталось лишь около тысячи: «Вышло то, что, хотя государство в состоянии прокормить тысячу пятьсот всадников и тридцать тысяч тяжеловооружённых воинов, их не набралось и тысячи»[155]. По свидетельству же Плутарха, к середине III в. до н. э. выжило не более 700 спартиатов, из коих только 100 имели свои земельные наделы. Остальные превратились в неимущую и бесправную толпу. «Сильные стали наживаться безо всякого удержу, оттесняя прямых наследников, и скоро богатство собралось в руках немногих, а государством завладела бедность, которая, вместе с завистью и враждою к имущим, приводит за собою разного рода низменные занятия, не оставляющие досуга ни для чего достойного и прекрасного. Спартиатов было теперь не более семисот, да и среди тех лишь около ста владели землёю и наследственным имуществом, а все остальные нищею и жалкою толпой сидели в городе, вяло и неохотно поднимаясь на защиту Лакедемона от врагов, но в постоянной готовности воспользоваться любым случаем для переворота и изменения существующих порядков».[156]
Это, конечно, не значит, что сокращается общая численность ударного формирования полиса, просто место фалангитов постепенно занимают те, кому раньше он никогда не доверил бы оружие. Собственно, трагическая для Спарты битва при Левктрах, о которой вкратце уже упоминалось здесь, была проиграна, в частности, и по этой причине. Численное превосходство спартанской фаланги не помогло уже хотя бы потому, что составлявшие её гоплиты были совсем не теми природными спартиатами, которые ещё до битвы вселяли ужас во всех, кому предстояло встретиться с ней.
Умноженное мифологемой свободы, идеологическими запретами на любое начинание, которое могло бы поставить собственную экономику в зависимость от неприятеля, небрежение развитием производительных сил – вот далеко не последняя из причин, определивших упадок полиса.
Экономическое разорение землевладельцев и общее сокращение земельных участков приводит к тому, что прежнее равенство отходит в область преданий. В Спарте появляются весьма богатые граждане, об этом говорит увлечение спартанцев коневодством и участие их в конных агонах в Олимпии; причём их участники, как правило, представители одних и тех же семей. Между тем, содержание лошадей – это знак большого богатства: «Замечая, как некоторые из граждан гордятся и чванятся тем, что выкармливают коней для ристалищ, – пишет Плутарх, – Агесилай уговорил сестру свою Киниску отправить колесницу для участия в олимпийских состязаниях. Этим он хотел показать грекам, что подобная победа не требует никакой доблести, а лишь богатства и расточительности».[157] Об этом же говорит и Геродот.[158] Рядом же с классом богатых встаёт толпа обедневших спартиатов, которые лишились гражданского полноправия вследствие экономической слабости, невозможности отбывать государственные повинности и участвовать в сисситиях (совместных трапезах). Многие из них теперь живут в имениях богачей, занимаясь прежде запрещённым спартанцам ручным трудом. Другие эмигрируют и поступают в наёмники. Целые толпища таких эмигрантов бродят по всей ойкумене, нанимаясь к кому угодно и нередко воюя друг против друга в составе иноземных формирований.
Впрочем, справедливость требует сказать, что спартиатам долгое время было запрещено участвовать в наёмных формированиях за границей в качестве простых солдат, но при этом отнюдь не возбранялось занимать офицерские должности. Между тем в толковых командирах нуждалось каждое из таких формирований, бродячих наёмных контингентов, как уже сказано, было великое множество, так что вакансий было вполне достаточно. Да и для Спарты откомандирование своих представителей было достойной формой утверждения собственного авторитета в греческом мире; военный авторитет был и в самом деле высок, поэтому присутствие лакедемонян в отряде поднимало и его рейтинг. Конечно, на должность стратегов посылались только видные члены общины, но общая потребность в командирах среднего звена не могла быть удовлетворена ими.
К слову, в корпусе, поход вглубь страны и отступление которого запечатлены в «Анабасисе», присутствуют и спартанцы: 800 спартанских воинов под предводительством Хирисофа были посланы Киру Спартой в ответ на его просьбу о помощи. Решив начать войну, Кир «пишет лакедемонянам, призывая их оказать ему поддержку и прислать воинов, и тем, кто придёт пешим, обещает коней, кто явится верхом – парные запряжки, тем, у кого есть поле, он даст деревню, у кого деревня – даст город, а жалование солдатам будет не отсчитывать, но отмерять меркою!».[159] Правда, это род государственной политики, а не частный поиск, но и здесь все решают персидские деньги – спартанские гоплиты, пусть и централизованно, направляются на все те же «заработки».
Всё это заставляет спартанское правительство усиленно привлекать к военной службе периэков и даже илотов; приходится массами освобождать последних и делать их гоплитами. Однако гоплит грозен врагу не только своей исключительной военной выучкой, которая шлифуется на протяжении всей его жизни, но и особым («яростным», по определению Платона) духом, формируемым атмосферой победоносного братства. Вчерашний же раб или даже просто униженный былым неполноправием человек по вполне понятным причинам не обладает ни тем, ни другим. Да и свободнорождённые герои никогда не примут как равного вчерашнего раба. Так что победоносная когда-то фаланга если и не сокращается количественно, то во всяком случае перерождается качественно.
Кстати, так обстоит дело не в одной только Спарте. Обезземеливание (и обнищание) среднего класса принуждает к наёмничеству и афинян, и фиванцев… всех; в оставляемых же ими городах все большее влияние получают вольноотпущенники и метэки, те, кто раньше не смели и мечтать о праве голоса в принятии государственных решений. Именно ими и заполняются бреши, образуемые в боевом строю города. Отличие только в том, что граждане всех прочих городов не гнушаются и вакансиями рядовых.
Но всё же самое главное – в другом.
Мы видели, что демократически устроенный город впервые в мировой истории добивается тотальной мобилизации ресурсов, которыми располагает человек. Именно это обстоятельство даёт ему решающее преимущество над всеми, ибо кулак, в который вкладывают весь вес своего тела, потрясает куда сильнее пощёчины. Меж тем всецело подчинить себе не только действия, но и всю систему их мотивации, эмоциональную сферу, сознание, нравственное чувство индивида возможно только там, где сохраняется родство психики, этническое единство граждан. Атакующий же город балансирует на самой грани этно-культурного равновесия.
Мы знаем, что резкое ускорение его военной экспансии придаёт прехождение некоего критического предела накопления массы сгоняемых сюда рабов; именно их труд обеспечивает формирование наступательного потенциала, даёт превосходство над противниками. Но эта же масса таит в себе и самую страшную опасность для полиса. Принципиальная невозможность полной изоляции носителей иной культуры, языка, веры, иных обычаев, традиций, ценностей, предрассудков порождает взаимодействие всех этих стихий. К тому же герметизация иноплеменного начала противоречит самому назначению рабов, поэтому в тесном пространстве расконвоированного концлагеря-города взаимовлияние культур оказывается неизбежным. Кроме того, следует помнить о том, что демократический полис, в особенности Афины, отличался известной свободой рабов и сравнительной мягкостью в обращении с ними; в условиях постоянного соприкосновения это становится элементом единой стратегии охраны, обеспечения безопасности.
Поэтому там, где такое взаимодействие продолжается на протяжении не одного поколения граждан, оно не может не размывать монолитное единство менталитета тех, кто диктовал свою волю огромным союзам подчинённых гегемону народов. Словом, возможность действительно полной мобилизации всех ресурсов гражданина может сохраняться лишь до известного предела (и, может быть, только на сравнительно короткое время). Однако дальнейшее умножение общего количества рабов означает собой его преодоление, – и вот тогда настаёт разложение единого психотипа, резкое снижение суммарной энергетики ударного контингента города, нравственное его разоружение.
Теперь уже ничто не может помочь некогда победоносному городу, он становится обречённым на стагнацию.
Именно это и происходит с греческим полисом. Песнь о свободе ещё продолжает звучать в нём, но уже рождается неодолимое желание граждан вдосталь насладиться ею. Соблазн попользоваться хлынувшими в полис богатствами значительно снижает пафос его пассионариев и необратимо развращает демос. Обнаруживается, что теперь уже не обязательно рисковать своей собственной жизнью и утруждать себя тяготами боевых походов; становится возможным пользоваться услугами платных наёмников. (Так жители цветущего Тарента, наняв Эпирского царя для борьбы с подступающим к нему Римом, посчитали, что, заплатив немалые деньги, они уже сделали все, требуемое для одоления последнего и восторжествования своей свободы.) Что толку со всех одержанных полисом побед, если нельзя пользоваться их плодами? – и как-то незаметно рождается тяготение к иному. «Жизнь удалась!» – этот, так и напрашивающийся здесь девиз «новых русских», как кажется, очень хорошо подходит к умонастроению многих греческих городов, граждане которых теперь оставляли себе лишь стрижку купонов с результатов когда-то свершённых героических подвигов:
В этом вся жизнь. В наслаждении жизнь. Отойдите заботы!
Смертного жребий недолог. Сегодня – дары Диониса,
Хоры, венки из цветов и женщины с нами. Сегодня
Пользуйтесь благами всеми. А завтрашний день неизвестен.
Вот не лишённое страсти свидетельство современника: «афинские юноши проводили целые дни в домах флейтисток и гетер, пожилые люди предавались только игре в кости и подобным безнравственным занятиям. Для народа же гораздо важнее были общественные обеды и даровая раздача мяса, нежели заботы о государстве». Ясно, что демос скорее поддержит бесплатные раздачи, чем лидера, который способен поставить его в строй.
Демосфен (ок. 384—322 до н. э.), по общему признанию, первый из десяти «канонических» ораторов Древней Греции, в своей третьей пламенной «филиппике» против македонского царя, с горечью говорит: «Да, было тогда, было, граждане афинские, в сознании большинства нечто такое, чего теперь уже нет, – то самое, что одержало верх и над богатством персов, и вело Грецию к свободе, и не давало себя победить ни в морском, ни в сухопутном бою; а теперь это свойство утрачено, и его утрата привела в негодность все и перевернула сверху донизу весь греческий мир. Что же это такое было? Да ничего хитрого и мудрёного, а только то, что людей, получивших деньги с разных охотников до власти и совратителей Греции, все тогда ненавидели, и считалось тягчайшим позором быть уличённым в подкупе; виновного в этом карали величайшим наказанием, и для него не существовало ни заступничества, ни снисхождения… А теперь все это распродано, словно на рынке, а в обмен привезены вместо этого такие вещи, от которых смертельно больна вся Греция. Ведь что касается триер, численности войска и денежных запасов, изобилия всяких средств и вообще всего, по чему можно судить о силе государства, то теперь у всех это есть в гораздо большем количестве и в больших размерах, чем у людей того времени. Но только всё это становится ненужным, бесполезным и бесплодным по вине этих продажных людей».[160] Патриотизм, гражданский долг – все это куда-то уходит, ранее имевшее приоритет перед всем личным, общественное теперь становится обузой:
Быть не хочет никто триерархом теперь из богатых по этой причине,
Но, одевшись в лохмотья, он в голос ревёт и кричит, что всегда голодает.[161]
Раньше граждане считали своим патриотическим долгом исполнение разного рода литургий, теперь все стремятся уклониться от этих обязанностей, чтобы не тратить своё добро на прокорм огромной массы дармоедов:
Но, Деметрой клянусь, под плащом у него есть рубашка из шерсти отличной,
И едва он слезами обманет народ, направляется к рыбному ряду…[162]
Недавнее единство полиса распадается, и даже философия отходит от общего и погружается в познание индивидуального «Я»: «Познай самого себя», – вот программа Сократа. Пафос патриотической риторики угасает, и даже демосфенам уже не зажечь потомков былых героев; романтика военного похода уже не увлекает полис, – и со всем этим куда-то уходит его демократия…
Богатые наслаждаются жизнью, другие…
Если раньше в демократических городских общинах военная служба считалась почётным долгом лучших граждан, то с упадком полиса, как уже сказано, возникает явление наёмничества. Греческий гражданин, демократическим строем своего государства воспитанный только для войны, не знает иного занятия, кроме ратного дела, но теперь эллин идёт на войну не по нравственному долгу, не по зову патриотического чувства, а преимущественно за деньги, особенно, если это хорошие деньги. Продают себя не только рядовые воины, типичной фигурой того времени становятся и бродячие военачальники, готовые служить у кого угодно и воевать хоть против своих соплеменников; об одном из таких странствующих наёмных стратегов, Койратиде из Фив, с тонкой иронией пишет в своём «Анабасисе» Ксенофонт.[163] Что же касается простых солдат, то их по всей ойкумене разбрасывает в неимоверных количествах. Так, например, персидское золото собирает у Кира Младшего немалое по тем временам войско (современники говорят о 13 тысячах), в котором сошлись наёмники чуть ли не со всех греческих земель. Мы уже упоминали о героическом его отступлении из пределов Персии; современники с изумлением говорили о подвигах этих героев во время их знаменитого похода.
Однако отметим и печальное обстоятельство. Элементом официальной государственной идеологии являлась максима, утверждавшая, что война за свободу своего отечества рождает в человеке лучшие нравственные качества, готовность же умирать за деньги – пробуждает в нём самые низменные чувства. Так это или нет, судить трудно, но многие из тех, кто восхищался ими, не забывают добавить, что большинство этого корпуса составили мало достойные люди и даже откровенные негодяи, которым зачастую не было места на родине. Собственно, иногда это сквозит и у самого Ксенофонта.[164]
Справедливости ради, следует добавить, что греки издревле служили наёмниками в землях восточного Средиземноморья. Впрочем, не только восточного: мы встречаем их в Египте во время похода персидского царя Камбиза. Кстати, там, например, при осаде Пелусия они были на обеих сторонах противостояния, и часть из них запятнала себя изменой фараону, за что, по древней легенде, сохранённой для нас Геродотом, «в гневе на Фанеса за то, что тот привёл вражеское войско в Египет, придумали отомстить ему вот как. Были у Фанеса сыновья, оставленные отцом в Египте. Этих-то сыновей наёмники привели в стан, поставили между двумя войсками чашу для смешения вина и затем на виду у отца закололи их над чашей одного за другим. Покончив с ними, наёмники влили в чашу вина с водой, а затем жадно выпили кровь и ринулись в бой. После жаркой битвы, когда с обеих сторон пало много воинов, египтяне обратились в бегство».[165]
Кстати, герои этих событий были не первыми, как не единственны свидетельства Геродота. Существуют и более весомые доказательства (свойственное смертному желание оставить о себе вечную память неистребимо, наверное, ничем). Ещё до того, во времена Псамметиха II, правившего Египтом в 594—589 до н. э., греческими наёмниками, участвовавшими в его походе в Элефантину, были вырезаны надписи на ногах колоссов в Абу-Симбеле. Так, например, мемориал на левой ноге Рамзеса II гласит: «Когда царь Псамметих пришёл в Элефантину, это написали те, которые плыли с Псамметихом сыном Феокла. Они продвинулись выше Керкия, насколько позволяла река. Иноязычными командовал Потасимто, египтянами – Амасис. Запись о нас сделали Архон сын Амебихо и Пелек сын Худамо».[166] (перевод А. Я. Гуревича).
Греческое оружие и доспехи были обнаружены археологами даже в Испании. Однако больше самого оружия, конечно же, ценились люди, умевшие с ним обращаться. Об этом свидетельствуют древние египетские и азийские надписи. Но с разложением полиса эллины начинают искать службу в греческих же городах, в результате чего наполовину наёмной становится и их собственное ополчение. В Сиракузах аркадские наёмники из Мантинеи, взятые на службу афинянами, были чрезвычайно удивлены тем обстоятельством, что их соплеменники воевали на противоположной стороне. Прибегает к наёмным контингентам даже Спарта, многие жители которой, как уже сказано, воюют на чужбине.
Пройдёт ещё совсем немного времени и когда-то потрясавшие пределы вселенной герои станут персонажами безжалостных насмешек Ювенала (ок. 50 Аквинум, близ Рима, – ок. 127, Египет (?)), римского поэта, автора шестнадцати сохранившихся гекзаметрических «Сатир». В третьей из них (автор предпочитает первый её перевод, выполненный известным российским сатириком Д.Д.Минаевым, который, конечно же, проигрывает в филологической строгости более поздним, например, переводу Д.Недовича, но, как кажется, более точен в передаче эмоционального и образного строя) мы читаем:
Грек – это всё: он ритор, врач, обманщик,
Учёный и авгур, фигляр, поэт и банщик.
За деньги он готов идти на чудеса,
Скажите: полезай сейчас на небеса!
Голодный, жадный грек лишь из-за корки хлеба,
Недолго думая, полезет и на небо…[167]