§ 3. Месть рабов

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

§ 3. Месть рабов

Таким образом, город-Левиафан пожинает то, что он сам же и посеял. Все покорённое им и пропитанное (часто бессознательной, но от этого ещё более страшной, ибо она становится органичной) ненавистью к нему начинает со всей возможной жестокостью мстить. В этом нет никакой разумно поставленной цели, как (наверное?) нет сознательно поставленной цели у отравленной отходами цивилизации природы; но, как надругательство над природой возвращается цивилизации вырождением самого человека, поругание окружающего мира метит той же печатью вырождения сам Рим. Что толку от тех высоких идеалов, которые рождаются торжественным «римским мифом», если сам этот миф, укореняясь в искалеченных городом душах обращается «мерзостью запустения»? Мстит великому городу превратившийся в обуянного самыми низменными инстинктами подданного его былой патриций, мстит стремительно разлагающееся италийское крестьянство, мстит и все умножающееся поголовье рабов.

Условия содержания рабов, конечно, не остаются неизменными; рост общей культуры не проходит даром, да и вообще человеку свойственно оставаться человеком в любых условиях бытия, а это значит, что постоянное соприкосновение с обездоленными в сущности им же самим не может не трогать его душу, не задевать его совесть. Словом, постепенно отношения между рабом и господином меняются к лучшему.

Кроме того, с ростом завоеваний римлянин обретает вкус к богатству, а это влечёт за собой формирование разумного трезвого взгляда на ту выгоду, которую способно обеспечить бережливое рачительное отношение к своей «говорящей» собственности. Наконец, огромная концентрация весьма взрывоопасного материала в тесных городских пределах вынуждает строить с ним какие-то новые отношения, которые исключали бы возможность его самодетонации.

Словом, времена меняются, и постепенно раба берет под своё покровительство даже закон. Правда, римский закон ничуть не уравнивает его со свободным: за один и тот же проступок раба наказывают несравненно строже, чем римского гражданина; невольник не вправе жаловаться в суд на своего обидчика, не может владеть собственностью, вступать в брак; по-прежнему господин может его продавать, дарить, тиранить – но уже нельзя было его убить или изувечить. Стали даже вырабатываться общие правила, регулировавшие порядок и условия освобождение раба, положение рабыни, забеременевшей от своего господина, положение её ребёнка. В некоторых случаях обычай или закон давал рабу право апеллировать к закону о перемене своего господина и в отдельных – добиваться успеха. Вообще с течением времени закон всё чаще и чаще берет рабов под свою защиту.

А впрочем, здесь нужно принять во внимание и другое обстоятельство. С течением времени претерпевает значительные перемены самый дух общества, эволюционирует его взгляд на такие ещё со времён Гильгамеша вечные для человека материи, как добро и зло, вот только раб так и остаётся рабом, то есть существом, выброшенным за границы любых обязательств одного человека перед другим; и даже явное улучшение его положения едва ли поспевает за этими переменами. Поэтому в каком-то высшем – соотносительном с общей историей нравов – смысле его положение ничуть не меняется, больше того, не исключено даже, что и ухудшается, ведь развитие способности к состраданию сопровождается повышением чувствительности к тому, что раньше не вызывало никакой боли…

О рабах, занятых в сельскохозяйственном производстве и на горно-рудных работах, уже сказано. Именно эти люди, вытягивая на своих плечах всю экономику Рима, одновременно лишали её всех перспектив развития, постепенно загоняли её в глухой исторический тупик. Дешевизна невольничьего труда выступала разлагающим экономику огромного государства началом. Между тем необходимо понять, что развитие средств производства, совершенствование технологии, организации совместного труда – все это возможно (и необходимо) только там, где существует известный дефицит рабочей силы, именно её нехватка стимулирует поиск каких-то новых, более совершенных, технических, технологических, наконец, организационных решений. Говоря по-простому, организованная экономика возникает только там, где что-то необходимо «экономить». Греческое слово «oikonomike» означает искусство ведения домашнего хозяйства, меж тем домашнего хозяйства, где всё было бы в преизбытке, просто не существует в природе.

Там, где наличествует излишек дешёвой рабочей силы, любая производственная задача решается простым привлечением дополнительных толпищ работников. Кстати, именно существование избыточных масс невольников служило одной из основных причин, препятствовавших развитию ремесленного производства. В самом деле: зачем совершенствовать орудия труда, когда есть рабы? Но мы уже видели, что именно развитие средств производства, ремесленничества, хозяйственных связей крепит и цементирует общину. Словом, отсутствие дефицита рабочей силы, кроме всего прочего, служит ещё и препятствием развитию и сплочению самого общества.

Те из порабощённых Римом, кто концентрировался в самом городе, становились, сколь ни жестоко подобное определение по отношению к нещадно эксплуатируемым людям, такими же разносящими заразу всеобщего вырождения паразитами, как и большая часть развращённого бездельем римского охлоса. Заметим, кое-кто из них пользовался многими благами, доступ к которым открывала возможность залезать в господский карман; некоторые даже имели своих рабов. Плутарх, говоря о Катоне Старшем, пишет: «В походе с ним было пятеро рабов. Один из них, по имени Паккий, купил трёх пленных мальчиков. Катон об этом узнал, и Паккий, боясь показаться ему на глаза, повесился, а Катон продал мальчиков и внёс деньги в казну».[238]

Словом, нет, это совсем не те несчастные, которые от зари до зари трудятся на полях огромных латифундий или умирают от непосильного труда в серебряных и медных шахтах. Это не о них с сочувствием и болью пишет римский поэт и философ, Лукреций Кар (96—55 до н. э.):

Сколько зловредных паров золотая руда испускает,

Как изнуряет она рудокопов бескровные лица!

Иль не видал, не слыхал ты, в какое короткое время

Гибнут они и что сил лишается жизненных всякий,

Кто принуждён добывать пропитанье такою работой?

Городские рабы – люди совсем другой породы. Повара и кондитеры, парикмахеры и массажисты, банщики и брадобреи, декламаторы и танцоры, красиво наряжённые живые игрушки и забавные уродцы, библиотекари и счетоводы, секретари-номинаторы, камердинеры, пажи, камеристки, чтецы, певцы, писари, врачи, садовники, художники, лакеи, лакеи, лакеи… Здесь уже были упомянуты осуждённые на смерть четыреста рабов убитого кем-то из них римского префекта. Какие ещё занятия могли найтись подобным толпищам в его городском доме?

Правда, давно уже наличие домашней прислуги, находящейся во владении частных лиц, определялось отнюдь не потребностями их хозяйств (в сущности, большая часть хозяйства городских резиденций знати сводилась к тому, чтобы накормить, обмыть, да обшить самих рабов) – запросы диктовала безжалостная и к невольникам и к их господам мода. С расширением завоеваний пришло время совершенно бессмысленной роскоши и показного расточительства. Специфической разновидностью этого дикого развращающего всех поветрия стало закрепление специальных рабов за исполнением совершенно ничтожных – и, в общем-то, никому не нужных – обязанностей; рациональное совмещение функций домашней прислуги становилось теперь нарушением светских приличий, дурным тоном. Обязательно разные люди должны были следить за мебелью и посудой; обязанностью одних было принимать господских гостей, задачей других – объявлять их приход; паланкин господина не могли нести те же, кому надлежало носить госпожу; сопровождать выход возбранялось тому, кто прислуживал за обеденным столом; следить за корреспонденцией хозяина дома не мог тот, в чью обязанность входило управление перепиской его супруги; сидящий, словно пёс, на цепи перед дверью дома привратник не мог совмещать функции сторожа…

Содержание огромной массы абсолютно бесполезных рабов становилось очевидным для всех символом богатства, знаком достоинства и власти его обладателя. В сущности, все домашние рабы выполняли только одну функцию – функцию представительства; все они должны были служить утверждению значимости своего господина. Все они вместе выступали чем-то вроде огромного красочного ярлыка, при этом играла роль даже цена, отнюдь не петитом обозначенная на нём. Сотни тысяч сестерциев демонстративно выплачивались за специально обученного каким-нибудь искусствам невольника, но вовсе не потому, что была хоть какая-то нужда в самих этих искусствах, а просто так, для саморекламы; род болезненного самоутверждения, стремление возвыситься над своим окружением явственно проступает здесь.

Во многом именно эта бесполезность и ненужность рабов служит причиной того, что отпуск их на свободу становится вполне обычным – отчасти вынужденным – для Рима делом. Масштабы освобождения в конце республиканского периода начинают вызывать серьёзную озабоченность, больше того, – тревогу. Оно и понятно, Рим обретает иное этническое, социальное, да даже и нравственное лицо: государство переполняется новыми, часто развращёнными гражданами, чуждыми всему, что составляет и заботу, и гордость Вечного города. Об изменении этнического состава населения говорят захоронения. Так, например, на могильных надписях Рима времён ранней империи 75 процентов имён явно неиталийского происхождения. Меняется этническое лицо и других городов Италии: в Медиолане, Патавиии, Беневенте их больше 50 процентов, даже в маленьких городках – около 40.

Для противодействия наплыву вольноотпущенников в среду римских граждан принимались различные меры. Вообще говоря, меры, ограничивавшие освобождение, принимались уже давно, так, ещё в 357 г. до н. э. по закону Манлия всякий отпуск на волю был обложен налогом в 5 процентов рыночной стоимости отпускаемого раба. Более существенные ограничения были приняты при Августе, так, например, законом, изданным в 8 г., было запрещено поголовное освобождение рабов в завещаниях.

Но все это практически не касается рабов, занятых на рудниках и в поместьях римских богачей, ибо этих людей освобождает, как правило, только одно – смерть.

Нет, вовсе не городские рабы составят ударные отряды Спартака, не их распятой на крестах гниющей плотью будет заставлена вся Аппиева дорога от Капуи до Рима (впрочем, не только она одна). Городская челядь в массе своей не только не поддержит восстание, но даже будет вредить ему. Впрочем, это и понятно: что, кроме утраты сытой и полупраздной жизни мог дать ей успех мятежников, которые и сами большей частью не питали к ним никакого сочувствия? Невольники вообще редко питают приязнь к тем, кто служит их угнетателям…

Правда, это нисколько не мешает и городской прислуге таить глухую ненависть к своим господам, а впрочем, не только к ним, но и ко всему, что живёт здесь, в пределах городских стен, что олицетворяет безжалостный к ним город. Ничто не связывает рабов с его свободными гражданами, и уж тем более безразличны им судьбы самого Рима.

Убийство градоначальника, о котором повествует Тацит, – лишь одно из самых громких событий, способных оставить память в истории Вечного города. Но то, что кончилось кровавой развязкой, змеилось, без сомнения, за каждой дверью, и глубоко чтимые нашей памятью, нашей культурой имена сенаторов, военачальников, философов и правоведов в глазах этих несчастных чаще всего были объектом ненависти и мести. Поэтому нет решительно ничего удивительного в том, что именно рабы в 410 г. откроют городские ворота вестготскому королю Алариху, который разграбит город. Не чувствуя родства крови с теми, кого поведёт за собой Спартак, они – даже родившиеся и выросшие в Риме – останутся чужими всему, в чём материализуется это великое и страшное Имя.

А впрочем, даже не симпатизируя движению Спартака, они вряд ли бы отказали себе в удовольствии при случае свести счёты даже не со своими господами, а вообще со всем миром свободных, который презирал их и был так ненавистен им. В 73 г. до н. э. армия Спартака, отчаявшись взять сильно укреплённую Капую, подойдёт к воротам Нолы, одного из древнейших городов Кампании, на дороге между Капуей и Нуцерией. Этот город повидал на своём веку многое, когда-то он отразил свирепую атаку Ганнибала, выдержал осаду в ходе Союзнической войны, надо думать, сумел бы устоять и против необученной орды Спартака. Но рабы по обе стороны городских стен сумели каким-то образом договориться друг с другом. В результате ворота были открыты, и город стал объектом самой безжалостной мести, которую только можно было представить в те и без того жестокие времена. В течение всего нескольких коротких часов было сожжено, разграблено, изнасиловано и растерзано всё, что только было можно. Расправу над уже наполовину уничтоженным городом остановила лишь страшная весть о приближении к нему регулярной римской армии.

Словом, приведённая выше легенда о спасших город благородных невольниках, которые предпочли остаться рабами Рима, нежели стать свободными в мире варваров, как и положено всякой легенде, отразила в себе нечто чудесное, то есть решительно не вмещаемое общим рядом явлений.

Спартак хоть и нагонит ужас на Рим, но мало что изменит в образе его жизни; не вооружённый мятеж («мятеж не может кончиться удачей, в противном случае его зовут иначе»), – покорно принимающие свою долю рабы покончат с ним. Может, это и удивительно (в самом деле, месть, как правило, сопрягается с каким-то открытым протестом, восстанием, но уж никак не с покорностью), но всё же самым разрушительным для Рима было именно их повиновение. Именно те, кто остаются покорными поработившему их городу, мстят ему с наибольшей жестокостью и эффективностью. Ведь в первую очередь их переизбыток разлагает и деклассирует все римское крестьянство, именно их дешевизна препятствует развитию производительных сил величайшей державы древности, во многом именно они же способствуют вырождению некогда высшей нравственной силы республики – римского патриция. Словом, рабы – и в первую очередь те, кто, смирившись с судьбой, безропотно работает на своих господ, – становятся едва ли не основной причиной того глубочайшего кризиса, от которого Империи так никогда и не будет дано оправиться.