Глава 19 Власть народа и рыночная экономика

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 19

Власть народа и рыночная экономика

Когда в 1920-х гг. прежний мировой порядок потерпел крах, на поверхность вновь всплыли почти забытые к тому времени вопросы, служившие предметом ожесточенных споров еще в эпоху раннего капитализма, и прежде всего — проблема народного правления.

Фашистское наступление на народную демократию лишь заново поставило вопрос о политическом интернационализме, преследовавший рыночную экономику на всем протяжении ее истории, ибо данный вопрос был не более чем иной формулировкой ключевой проблемы отделения экономики от политики.

Применительно к труду проблема интервенционизма впервые достигла критической остроты под действием Спинхемленда и Нового закона о бедных, с одной стороны, Парламентской реформы и чартистского движения — с другой. Применительно к земле и деньгам интервенционизм сыграл ничуть не меньшую роль, пусть даже столкновения здесь были столь драматическими. На континенте сходные трудности в сфере труда, земли и денег возникли позднее, вследствие чего соответствующие конфликты происходили в сфере, более современной в индустриальном отношении, зато менее сплоченной социально. Отделение экономики от политики всюду явилось результатом однотипного процесса, отправными точками которого, как в Англии, так и на континенте, были создание конкурентного рынка труда и демократизация государственного строя.

В Спинхемленде справедливо видят превентивный акт вмешательства, воспрепятствовавший формированию рынка труда. Сражение за индустриальную Англию было впервые дано — ив тот раз проиграно — на поле Спинхемленда. В ходе этой борьбы классические экономисты придумали само словечко «интервенционизм», Спинхемленд же был заклеймен как искусственное вмешательство в рыночную систему (в действительности еще не существовавшую). На шатком фундаменте условий, созданном Законом о бедных, Таунсенд, Мальтус и Рикардо воздвигли здание классической политэкономии — самого грозного теоретического орудия разрушения, которое когда-либо обращалось против отживших свой век порядков. И однако, в течение еще примерно 30 лет система пособий защищала английскую деревню от притягательной силы высоких городских заработков. К середине 1820-х гг. Хаскиссон и Пиль расширили возможности для внешней торговли, был разрешен экспорт оборудования, снят запрет на вывоз шерсти, отменены ограничения в сфере морских перевозок, облегчена эмиграция; в то же время был формально аннулирован Статут о ремесленниках в пунктах о сроке ученичества и об установлении заработной платы мировыми судьями, после чего были отменены законы против рабочих союзов. Тем не менее развращающий Закон Спинхемленда продолжал распространяться от графства к графству, отбивая всякую охоту к честному труду и превращая само понятие «самостоятельного рабочего» в бессмыслицу. Время для рынка труда уже пришло, но «закон» сквайров препятствовал его рождению.

Реформированный парламент тотчас же решил покончить с системой пособий. Новый закон о бедных, практически осуществивший это намерение, называют самым важным актом социального законодательства, когда-либо принятым Палатой общин. Между тем в основе своей данный билль явился лишь отменой Спинхемленда. Ничто не доказывает с большей убедительностью, что простое отсутствие вмешательства в рынок труда было признано к этому времени важнейшим фактом, который должен определять весь будущий общественный строй. Об экономических источниках напряженности сказано достаточно.

Что же касается политических ее причин, то Парламентская реформа 1832 г. обеспечила мирную революцию. Поправка к Закону о бедных 1834 г. изменила социальную структуру страны, совершенно по-новому интерпретировав некоторые важнейшие феномены английской жизни. Новый Закон о бедных упразднил общую категорию бедных, «честных бедняков», или «трудящихся бедняков», — термины, против которых яростно восставал Эдмунд Берк. Прежние бедняки были теперь подразделены на физически беспомощных пауперов, чье место было в работном доме, и самостоятельных наемных рабочих, которые зарабатывали на жизнь продажей своего труда. Это создало совершенно новую категорию бедных, а именно безработных, впервые открыто выступивших на социальной сцене. Если пауперам из соображений гуманности следовало помогать, то безработным — в интересах промышленности — помогать не следовало. То обстоятельство, что участь безработного не была его собственной виной, значения не имело. Суть вопроса заключалась не в том, мог бы он или нет найти работу, если бы действительно постарался, а в том, что если не поставить его перед реальной угрозой голода, с единственной альтернативой в виде ненавистного работного дома, то вся система наемного труда рухнет и общество будет ввергнуто в бездну хаоса и нищеты. Никто и не думал отрицать, что это означает наказание невиновных. Изощренная жестокость в том как раз и состояла, что целью освобождения работника — целью, признававшейся вполне открыто, — было сделать угрозу голодной смерти действенной. Подобный шаг объясняет то мрачное, безысходное отчаяние, которым дышат сочинения классических экономистов. Но чтобы покрепче запереть клетку рынка труда, в которую были теперь загнаны «лишние» люди, правительство заставили принять своего рода «ордонанс о самоотречении», смысл которого, если воспользоваться словами Хэрриет Мартино, сводился к следующему: всякая помощь невинным жертвам есть со стороны правительства «нарушение прав народа».

Когда чартисты потребовали открыть перед неимущими и обездоленными ворота государства, отделение экономики от политики уже перестало быть чисто теоретической проблемой, превратившись в непреложный принцип существующей общественной системы. Было бы чистейшим безумием передать практическое осуществление Нового закона о бедных, с его научными методами душевных пыток, представителям того самого народа, для которого они и предназначались. И лорд Маколей был вполне логичен и последователен, когда в одной из самых блестящих речей, когда-либо звучавших из уст выдающихся либералов, потребовал от Палаты общин безоговорочного отклонения чартистской петиции во имя права собственности, фундамента всей человеческой цивилизации. Сэр Роберт Пиль называл Хартию преступным посягательством на конституцию. Чем безжалостнее рынок труда уродовал жизнь рабочих, тем настойчивее домогались они права голоса. Требование народного правления было политическим источником напряженности.

В этих условиях понятие конституционализма приобрело совершенно новый смысл. Прежде конституционные гарантии против незаконных покушений на право собственности призваны были служить защитой единственно лишь от деспотических посягательств сверху. Скажем, мысль Локка не шла дальше интересов земельной и торговой собственности; он стремился лишь к тому, чтобы исключить возможность таких актов произвола со стороны короны, как секуляризация при Карле II. Идеальным, по его мнению, примером отделения правительства от коммерции стала хартия, выданная в 1694 г. независимому Английскому банку. Торговый капитал взял верх в своем поединке с короной.

Сто лет спустя защищать нужно было уже не торговую, а промышленную собственность, и не от короны, а от народа. Лишь по недоразумению понятия XVII в. можно было применять к реалиям XIX столетия. Принцип разделения властей, изобретенный Монтескье в промежутке между этими эпохами (1748), использовался теперь для того, чтобы лишить народ всякой власти над условиями его собственного экономического существования. Американская конституция, разработанная в стране фермеров и ремесленников представителями элиты, сумевшей усвоить грозные уроки индустриального развития Англии, полностью вывела экономическую сферу за рамки конституционной юрисдикции, обеспечив тем самым частной собственности максимально возможную степень защиты, и создала единственное в мире рыночное общество, утвержденное на прочном фундаменте закона. Несмотря на всеобщее право голоса, американские избиратели были совершенно бессильны перед собственниками.[90]

В Англии же неписаным конституционным законом стал принцип, согласно которому рабочий класс не должен иметь права голоса. Чартистских вождей бросали в тюрьмы, их сторонники, исчислявшиеся миллионами, служили предметом издевательских насмешек со стороны законодателей, представлявших небольшую часть населения, и даже простое требование избирательных прав нередко расценивалось властями как преступное деяние. Не было заметно никаких признаков духа компромисса и согласия, якобы столь характерного для британской политической жизни, на самом же деле являющегося позднейшей выдумкой. Лишь после того, как рабочий класс пережил «голодные сороковые» и новое послушное поколение смогло пожать плоды золотого века капитализма; лишь после того, как верхушка квалифицированных рабочих создала собственные профсоюзы и отделилась от темной массы задавленных нуждой работяг; лишь после того, как рабочие окончательно смирились с порядками, которые должен был навязать Новый закон о бедных, — лишь тогда наиболее высокооплачиваемый их слой был допущен к участию в «советах народных». Чартисты боролись за право остановить рыночную мельницу, безжалостно перемалывавшую жизни простых людей, но простые люди получили права только тогда, когда ужасный процесс адаптации был завершен. В Англии и за ее пределами все без исключения воинствующие либералы, от Маколея до Мизеса, от Спенсера до Самнера, высказывали твердое убеждение в том, что народная демократия означает страшную угрозу для капитализма.

Конфликты и проблемы, порожденные рабочим вопросом, повторились в сфере вопроса валютного. И здесь 1790-е гг. послужили предвестником 1920-х гг. Бентам был первым, кто понял, что инфляция и дефляция являются посягательствами на право собственности: инфляция — как налог на бизнес, дефляция — как препятствие для него.[91] С тех пор труд и деньги, безработица и инфляция относились в политическом смысле к одной категории. Коббетт осуждал золотой стандарт вместе с Новым законом о бедных; Рикардо защищал тот и другой, притом чрезвычайно сходными аргументами: труд точно так же, как и деньги, является товаром, и правительство не вправе вмешиваться в какую-либо из этих сфер. Банкиры, возражавшие против введения золотого стандарта, например Аствуд из Бирмингема, оказывались по одну сторону баррикад с социалистами вроде Оуэна. А через сто лет Мизес по-прежнему твердил, что труд и деньги должны заботить правительство не больше, чем любой другой обращающийся на рынке товар. В английской Америке XVIII в. дешевые деньги представляли собой аналог Спинхемленда, иначе говоря, экономически развращающую уступку, сделанную правительством под напором шумных требований народа. Французская революция и ее ассигнаты показали, что народ способен совершенно уничтожить собственную валюту, а история американских штатов ничуть не помогла рассеять это подозрение. Берк отождествлял американскую демократию с валютными неурядицами, а Гамильтон страшился инфляции не меньше, чем политических раздоров. Но если в Америке XIX в. перебранка популистской партии и «партии доллара» с магнатами Уолл-стрита имели эндемический характер, то в Европе обвинения в инфляционистской политике стали действенным аргументом против демократических властей лишь в 1920-е гг., причем с далеко идущими политическими последствиями.

Социальная защита и вмешательство в денежное обращение часто представляли собой не просто сходные, но совершенно тождественные проблемы. С момента установления золотого стандарта рост уровня заработной платы подвергал валюту опасности не меньше, чем прямая инфляция: и тот и другая могли привести к сокращению экспорта, а в конечном счете — к снижению курса. Эта простая и понятная связь между двумя основными видами интервенционизма стала в 1920-х гг. осью всей политической жизни. Партии, озабоченные безопасностью валюты, протестовали против угрожающего бюджетного дефицита так же активно, как и против политики дешевых денег, выступая таким образом против «казначейской инфляции» не в меньшей степени, чем против «инфляции кредитной», или, если выразить это в терминах более конкретных, они осуждали бремя социальной защиты и высокие зарплаты, деятельность профсоюзов и рабочих партий. Важна была не форма, а суть, и кто же мог усомниться, что не ограниченные никакими условиями пособия по безработице способны вздуть цены — причем с теми же ужасными последствиями для валютного курса? Гладстон сделал бюджет совестью британской нации, в государствах менее крупных стабильность валюты могла занять место стабильности бюджета в качестве высшего приоритета, но результаты всюду были чрезвычайно схожими. Что бы ни приходилось сокращать — заработную плату или социальные расходы, — последствия отказа от подобного шага, вытекавшие из действия рыночного механизма, были неотвратимыми. С точки зрения нашего анализа Национальное правительство 1931 г. в Великобритании выполнило (в более скромных масштабах) ту же роль, что и американский Новый курс. В обоих случаях мы имеем дело с мерами по приспособлению отдельных стран к всеобщей трансформации. Британия, однако, находилась в более выгодном положении, будучи свободной от таких осложняющих факторов, как острые внутренние конфликты и резкие идеологические сдвиги, а потому характерные черты процесса проявились здесь с большей ясностью.

Начиная с 1925 г. позиции британской валюты были весьма непрочными. Возвращение к золотому стандарту не сопровождалось соответствующей корректировкой уровня цен, заметно превышавших мировые. Лишь немногие сознавали абсурдность того курса, который начали проводить общими усилиями правительство и центральный банк, партии и профсоюзы. Сноуден, канцлер казначейства в первом лейбористском правительстве (1924), был фанатиком золотого стандарта, каких свет не видывал, однако он не смог понять, что, взяв на себя задачу восстановления фунта, он поставил свою партию перед выбором: либо пойти на снижение заработной платы, либо отказаться от власти. Семь лет спустя лейбористы — под давлением самого Сноудена — вынуждены были сделать и то и другое. К осени 1931 г. непрерывное изнуряющее воздействие кризиса начало сказываться на фунте стерлингов. Напрасно крах Всеобщей забастовки 1926 г. стал, казалось бы, гарантией против дальнейшего увеличения уровня зарплаты: он не смог предотвратить рост финансового бремени социальных расходов и прежде всего — пособий по безработице, получение которых не ограничивалось какими-либо условиями. Не было особой нужды в «грабеже» со стороны банкиров (хотя сам грабеж имел место) для того, чтобы нация ясно усвоила следующую альтернативу: твердая валюта и здоровый бюджет — рост социальных выплат и обесценение валюты, независимо от того, что служит причиной последнего — высокие зарплаты и падение экспорта или просто превышение расходов над доходами. Иными словами, вопрос стоял так: либо сокращение социальной сферы, либо падение валютного курса. А поскольку лейбористы не способны были решиться ни на то, ни на другое — сокращение противоречило политике профсоюзов, а отказ от золотого стандарта был бы сочтен кощунством, — то лейбористов отпихнули от власти, после чего традиционные партии урезали социальные расходы и в конце концов отказались от золотого стандарта. С практикой выплаты пособий по безработице всем подряд было покончено, появилась специальная система «проверки нуждаемости». В то же время важные изменения претерпели политические традиции страны. Двухпартийная система временно перестала функционировать, и восстанавливать ее особенно не спешили. Двенадцать лет спустя она по-прежнему пребывала в упадке, причем ничто не предвещало ее скорого возрождения. Без каких-либо катастрофических потерь для своего благосостояния или свободы Англия, отказавшись на время от золотого стандарта, сделала решающий шаг на пути трансформации. В годы Второй мировой войны к этому прибавились изменения в методах либерального капитализма. Эти последние, однако, не мыслились как постоянные и потому не могли вывести страну из опасной зоны.

Аналогичный механизм действовал во всех развитых странах Европы, и результаты оказались примерно одинаковыми. Представители рабочих партий должны были выйти из состава кабинетов, чтобы «спасти валюту»; в Австрии это произошло в 1923 г., во Франции и в Бельгии — в 1926, в Германии — в 1931. Такие политики, как Зайпель, Франки, Пуанкаре и Брюннинг устранили их из правительства, урезали социальные расходы и попытались сломить сопротивление профсоюзов корректировкой заработной платы. Всякий раз угрозе подвергалась валюта, и столь же неизменно источником опасности объявляли непомерно высокие зарплаты и несбалансированный бюджет. Едва ли подобное упрощение свидетельствует о полном понимании множества связанных с этим феноменом проблем, относившихся практически ко всем сферам экономической и финансовой политики, в т. ч. к внешней торговле, сельскому хозяйству и промышленности. Тем не менее чем тщательнее анализируем мы эти проблемы, тем яснее убеждаемся, что именно валюта и бюджет фокусировали в себе в конечном счете важнейшие противоречия между работодателями и наемными работниками; прочие же слои населения поддерживали то одну, то другую из этих основных социальных групп.

Еще одним примером может послужить так называемый эксперимент Блюма (1936). Социалисты вошли в правительство, но при условии, что на вывоз золота не будет наложен запрет. Французский Новый курс не имел никаких шансов на успех, поскольку у правительства были связаны руки в ключевом вопросе — вопросе валюты. Данный аргумент следует считать решающим, ибо во Франции, как и в Англии, после того как рабочие партии удалось сделать безвредными, буржуазные партии преспокойно отказались от дальнейшей защиты золотого стандарта. Приведенные примеры демонстрируют, сколь парализующее действие оказывал на политику народных правительств постулат твердой валюты.

Тому же, пусть и по-другому, учил опыт Америки. Невозможно было приступить к осуществлению Нового курса, не отказавшись прежде от золотого стандарта, хотя внешние торговые связи особого значения в данном случае не имели. При системе золотого стандарта задача сохранения стабильных валютных курсов и нормального кредита, от которых в большой степени зависит состояние государственных финансов, неизбежно ложится на руководителей финансового рынка. А значит, банковская система получает возможность заблокировать любые неугодные ей шаги во внутри-экономической сфере, независимо от того, насколько разумны и основательны ее возражения. В переводе на язык политики это означает, что в вопросах кредита и денежного обращения правительства должны следовать советам банкиров, которые одни могут знать, не поставит ли та или иная финансовая мера под угрозу рынок капиталов и валютный курс. То, что в данном случае социальный протекционизм не завел общество в тупик, объяснялось тем обстоятельством, что Соединенные Штаты вовремя отказались от золотого стандарта. Ибо хотя чисто технические выгоды от этой меры были незначительными (а доводы в ее пользу, выдвигавшиеся администрацией, как это слишком часто бывает, — довольно слабыми), в результате подобного шага Уолл-стрит лишился политического влияния. Финансовый рынок правил с помощью паники. Закат Уолл-стрита в 30-х гг. спас Соединенные Штаты от социальной катастрофы европейского типа.

И однако, только в Соединенных Штатах, с их независимостью от мировой торговли и чрезвычайно прочными валютными позициями, золотой стандарт мог оставаться преимущественно внутриполитической проблемой. В других странах отказ от него влек за собой ни больше ни меньше как выход из системы мировой экономики. Единственным исключением здесь стала, вероятно, Великобритания, чья доля в мировой торговле была столь значительной, что она оказалась в состоянии определять принципы работы международной финансовой системы и таким образом в немалой степени перекладывать бремя золотого стандарта на чужие плечи. В таких государствах, как Германия, Франция, Бельгия и Австрия, ни одного из этих условий не существовало. Для них крах валюты означал разрыв связей с внешним миром и тем самым принесение в жертву отраслей, зависящих от импортного сырья, а также дезорганизацию внешней торговли, определявшей уровень занятости, — причем все это без какого-либо шанса принудить к аналогичному обесценению валюты своих поставщиков, избежав таким образом (как сделала это Великобритания) внутренних последствий падения стоимости собственной валюты в золотом эквиваленте.

Валютный курс представлял собой плечо рычага, чрезвычайно эффективно воздействовавшего на уровень заработной платы. Пока валютный вопрос не доводил дело до кризиса, проблема заработной платы увеличивала скрытое напряжение. Но то, к чему законы рынка часто не могли принудить упорствующих наемных работников, механизм внешнего валютного курса выполнял с полнейшим успехом. Валютный индикатор делал для всех очевидным пагубное влияние интервенционистской политики профсоюзов на рыночный механизм (неустранимые внутренние слабости которого, в т. ч. наличие экономических циклов, считались теперь чем-то само собой разумеющимся).

В самом деле, нельзя найти лучшей иллюстрации утопичности рыночного общества, чем те нелепости, к которым фикция рабочей силы как товара с необходимостью приводила его членов. Забастовка, обычное оружие рабочих в борьбе за выгодные условия найма, все чаще воспринималась как безответственное прекращение общественно полезного труда, которое в то же самое время уменьшало социальный дивиденд, служивший в конечном счете источником формирования заработной платы. Забастовки солидарности вызывали возмущение, а всеобщие стачки рассматривались как угроза для самого существования социального организма. Забастовки в жизненно важных отраслях и в сфере коммунального хозяйства, по сути, превращали граждан в заложников, ставя перед ними при этом головоломную проблему истинных функций рынка труда. Считалось, что труд должен находить свою цену на рынке и что всякая другая цена, кроме установленной подобным путем, противоречит законам экономики. Пока труд соблюдает эти законы, он будет вести себя как элемент в системе предложения того, чем он и является, а именно товара «рабочей силы», и, естественно, не станет продавать себя ниже той цены, которую все еще способен дать за нее покупатель. Из данного принципа, если рассуждать вполне последовательно, вытекает, что главная обязанность рабочих — без конца бастовать. Подобное утверждение шокирует своей полнейшей нелепостью, а между тем оно представляет собой не более чем логический вывод из товарной теории труда. Причина вопиющего противоречия между теорией и практикой состоит, конечно же, в том, что труд в действительности не является товаром и что если бы рабочие воздерживались от продажи своего труда исключительно ради того, чтобы выяснить его точную цену (подобно тому, как в сходных обстоятельствах сознательно уменьшается предложение всех других товаров), то уже очень скоро общество погибло бы из-за отсутствия средств к существованию. Характерно, что либеральные экономисты крайне редко или даже почти никогда не упоминают этот аргумент при обсуждении проблемы забастовок.

Но вернемся к реальности. Забастовка как метод установления заработной платы означала бы катастрофу для любого общества, а тем более нашего, которое так гордится своей утилитарной рациональностью. При системе частного предпринимательства рабочий не имеет фактически никаких гарантий занятости, что означает серьезный удар по его социальному статусу. Прибавим к этому угрозу массовой безработицы, и жизненно важная в культурном и моральном плане роль профсоюзов в деле поддержания минимальных жизненных стандартов большинства народа станет для нас вполне очевидной. Очевидным, однако, является и то, что любой метод вмешательства, гарантирующий социальную защиту рабочим, неизбежно создает препятствия для функционирования саморегулирующегося рыночного механизма и в конечном счете сокращает тот самый фонд потребительских товаров, который обеспечивает их зарплатой.

Так, в силу непреложной внутренней необходимости, перед человечеством вновь встали основные проблемы рыночного общества — интервенционизм и валюта. В 20-х гг. они превратились в центральный вопрос политической жизни. Несходные ответы на него определяли сущность экономического либерализма и социалистического интервенционизма.

Экономический либерализм прилагал величайшие усилия с целью восстановить саморегулирование системы, покончив со всякого рода интервенционистскими методами, стеснявшими свободу рынков земли, труда и денег. Он взял на себя поразительно смелую задачу — в критической обстановке решить вековую проблему, связанную с тремя фундаментальными принципами свободной торговли, свободного рынка труда и свободно функционирующего золотого стандарта. По сути, он стал инициатором героической попытки возродить мировую торговлю, устранить, насколько возможно, все препятствия для мобильности рабочей силы и воссоздать твердые валюты. Последняя цель признавалась самой важной, ведь если бы доверие к валюте не было восстановлено, рыночный механизм не смог бы заработать, а в таком случае глупо было бы ожидать, что правительства воздержатся от защиты своих народов всеми доступными им средствами. Понятно, что этими средствами являлись, прежде всего, тарифы и социальные законы, призванные обеспечить пищу и работу, иначе говоря, это был тот самый вид интервенционизма, который выводил из строя саморегулирующуюся систему.

Существовала еще одна, более непосредственная причина ставить задачу возрождения международной финансовой системы на первое место: несмотря на дезорганизацию рынков и нестабильность валют, международный кредит играл все более важную роль. До Великой войны движения международного капитала (кроме связанных с долгосрочными инвестициями) по сути лишь способствовали поддержанию платежного баланса, но даже в этой своей функции они строго ограничивались экономическими соображениями. Кредитом пользовались только те, кто казался заслуживающим доверия в коммерческом отношении. Теперь же ситуация полностью изменилась: долги, например репарации, возникали в силу политических причин, займы предоставлялись по мотивам наполовину политического свойства — чтобы сделать возможными репарационные платежи. Но займы предоставлялись также и по причинам, связанным с экономической политикой, например, с целью стабилизации мировых цен или восстановления золотого стандарта. Кредитный механизм использовался относительно здоровой частью мировой экономики для того, чтобы ликвидировать разрывы в относительно дезорганизованных ее частях, независимо от реального состояния производства и торговли. С помощью, как тогда думали, всемогущего механизма международного кредита в целом ряде стран искусственно восстанавливалось равновесие в сфере платежного баланса, бюджета и валюты. В основе самого этого механизма лежала надежда на возвращение к стабильным валютам, что опять же означало возврат к золотому стандарту. Эластичная лента изумительной прочности помогала создавать видимость единства в распадающейся экономической системе, но ее способность выдерживать растущее напряжение зависела от своевременного возврата к золотому стандарту.

Успехи, достигнутые Женевой на этом пути, в каком-то смысле можно назвать выдающимися. И если бы поставленная задача не была абсолютно неосуществимой по самой своей сути, то ее наверняка удалось бы выполнить, столь умелыми и целенаправленными были соответствующие усилия. В сложившейся же тогда реальной ситуации нельзя было придумать ничего более пагубного по своим результатам, чем вмешательство Женевы. Казалось, ему всякий раз сопутствует почти полный успех, но именно по этой причине оно катастрофически усугубляло последствия конечного краха. С 1923 г., когда за считанные месяцы была обращена в ничто германская марка, и до начала 1930 г., когда все важнейшие мировые валюты вернулись к золотому стандарту, Женева использовала международный кредитный механизм для того, чтобы перекладывать бремя не полностью стабилизированных экономик Восточной Европы на плечи западных держав-победительниц, а затем — на еще более широкие плечи Соединенных Штатов Америки.[92] Крах наступил в Америке в ходе обычного экономического цикла, но когда это случилось, финансовая сеть, созданная Женевой и англо-американской банковской системой, увлекла в бездну кризиса экономику всей планеты.

Но и это еще не все. В 20-е гг. Женева категорически требовала полного подчинения социальных вопросов интересам восстановления валюты. Высшей целью была объявлена дефляция, внутренние институты должны были адаптироваться к этой ситуации в меру своих возможностей. Даже восстановление свободных внутренних рынков и либерального государства рекомендовалось на время отложить, ибо, по словам Комиссии по золотому стандарту, дефляция не смогла «затронуть известные виды товаров и услуг, а следовательно, не сумела создать новое устойчивое равновесие». На правительства возлагалась обязанность вмешиваться в экономику с целью снижения цен на монопольные товары и согласованных расценок заработной платы, а также уменьшения рент. Идеалом дефляционистов стала «свободная экономика при сильном правительстве», но если выражение «сильное правительство» следовало понимать буквально, как чрезвычайные полномочия и временную отмену гражданских прав и свобод, то «свободная экономика» означала на практике нечто противоположное прямому смыслу этих слов, а именно государственное регулирование цен и зарплат (хотя целью последнего открыто провозглашалось восстановление свободы валют и внутренних рынков). Приоритет валюты повлек за собой, по сути, принесение ей в жертву свободных рынков и свободных правительств — двух столпов либерального капитализма. Таким образом, политика Женевы означала перемену цели, но не средств: если инфляционистские правительства, сурово ее осуждавшие, подчиняли стабильность валюты стабильности доходов и занятости, то дефляционистские правительства, приведенные Женевой к власти, столь же часто прибегали к вмешательству в экономику для того, чтобы подчинить стабильность доходов и занятости стабильности валюты. В 1932 г. в докладе Комиссии Лиги Наций по золотому стандарту было объявлено, что вновь давшая о себе знать валютная нестабильность свела на нет важнейшее финансовое достижение последнего десятилетия. В докладе, однако, умалчивалось о том, что в ходе этих тщетных дефляционистских усилий свободные рынки так и не были восстановлены, тогда как свободные правительства были принесены в жертву. В теории экономические либералы в равной мере являлись противниками интервенционизма и инфляции, на практике же они сделали выбор между между ними, поставив идеал твердой валюты выше идеала невмешательства в экономику. Поступив так, они подчинились внутренней логике саморегулирующегося рынка. И тем не менее подобный курс способствовал расширению масштабов кризиса, он возлагал на финансы непосильное бремя громадных экономических потрясений, а кроме того нагромождал проблемы отдельных национальных экономик — пока под их тяжестью крах последних остатков международного разделения труда не стал совершенно неизбежным. Упорство, с которым экономические либералы во имя своих дефляционистских идеалов поддерживали в это переломное десятилетие авторитарный интервенционизм, лишь привело к фатальному ослаблению демократических сил, которые при ином развитии событий смогли бы, вероятно, предотвратить фашистскую катастрофу. Великобритания же и Соединенные Штаты — господа, а не слуги валюты, — вовремя отказавшись от золотого стандарта, сумели избежать этой опасности.

Социализм есть в своей основе внутренне присущее индустриальной цивилизации стремление к выходу за рамки саморегулирующегося рынка путем целенаправленного подчинения его демократическому обществу. Данная позиция вполне естественна для промышленных рабочих, которые не видят, почему производство нельзя было бы регулировать непосредственно, а рынки сделать не более чем полезным, но подчиненным элементом свободного общества. С точки зрения социума как целого социализм есть лишь продолжение той попытки превратить общество в систему исключительно человеческих, личностных связей, которая в Западной Европе всегда ассоциировалась с христианской традицией. И напротив, с точки зрения экономической системы социализм представляет собой полный разрыв с ближайшим прошлым, поскольку он порывает с попытками сделать денежные доходы индивида единственным стимулом к производственной деятельности и не признает права частных лиц по своей воле распоряжаться факторами производства. Именно это обстоятельство, в конечном счете, и затрудняет реформирование капиталистической экономики социалистическими партиями, даже если последние твердо решили не посягать на существующую систему собственности. Ведь одна лишь мысль о том, что они в принципе способны на это пойти, подрывает ту уверенность, которая является жизненно важной для либеральной экономики, а именно абсолютную уверенность в нерушимости прав собственника. Реальное содержание этих прав может изменять законодательная власть, но вера в их формальную нерушимость и непрерывность совершенно необходима для функционирования рыночной системы.

После Великой войны произошли две важные перемены, существенно отразившиеся на позициях социализма. Во-первых, рыночная система обнаружила свою непрочность, оказавшись на пороге почти полного краха, — слабость, о которой не подозревали даже ее критики. Во-вторых, в России была построена социалистическая экономика, означавшая радикально новый путь. И хотя конкретные условия, в которых был предпринят этот смелый эксперимент, делали его непригодным для западных стран, само существование Советской России оказывало громадное влияние. Конечно, Россия двинулась к социализму, не имея развитой промышленности, грамотного населения и демократических традиций, т. е. всего того, что по западным понятиям являлось необходимыми предпосылками социалистического строя. Эти особенности сделали ее методы и решения неприемлемыми для других стран, однако ничуть не помешали социализму превратиться в мировую силу. Рабочие партии континентальной Европы всегда держались в теории социалистических взглядов, и неудивительно, что любая реформа, которую желали они осуществить, внушала подозрения на предмет того, что она якобы должна послужить социалистическим целям. В спокойные времена подобные подозрения были беспочвенными: партии рабочего класса стремились в целом к реформе капитализма, а не к революционному его свержению. Но в критической ситуации дело обстояло иначе. Тогда, если бы нормальные методы оказались недостаточными, в ход могли быть пущены аномальные, крайние средства, а в случае с рабочими партиями это могло означать попрание прав собственности. Перед лицом надвигающейся реальной опасности рабочие партии могли решиться на такие меры, которые были бы по своей сути социалистическими или показались бы таковыми воинствующим сторонникам частного предпринимательства. А уже одного намека на это было бы достаточно, чтобы ввергнуть рынки в полный хаос и вызвать всеобщую панику.

В подобных условиях рутинный конфликт интересов работодателей и наемных работников принял фатальный характер. Если противоречия экономических интересов обычно завершались компромиссом, то отделение экономической сферы от сферы политической привело к тому, что эти столкновения стали угрожать катастрофическими последствиями всему обществу. Работодатели являлись хозяевами заводов и шахт, а значит, несли прямую ответственность за процесс производства (совершенно независимо от их личной заинтересованности в получении прибыли). В принципе их стремление обеспечить бесперебойную работу промышленности должно было гарантировать им всеобщую поддержку. С другой стороны, наемные работники составляли значительную часть населения, а их интересы также в немалой степени совпадали с интересами общества в целом. Они были единственным классом, способным защитить интересы потребителей, граждан, человеческих существ как таковых, а при системе всеобщего избирательного права сама их численность обеспечивала им преобладание в промышленной сфере. Но ведь законодательная власть, как и промышленность, имела в обществе некие глобальные функции, несводимые к интересам отдельных групп. Члены законодательных органов призваны были выражать общую волю нации, определять главные направления государственной политики, принимать долгосрочные программы, относящиеся к внутренним и внешним делам. Никакое сложное общество не могло обойтись без нормально функционирующей законодательной и исполнительной власти. Столкновение групповых интересов, парализующее органы промышленности или государства — или же те и другие разом, — создавало непосредственную опасность для общества.

Именно это и произошло в 20-е гг. Рабочие окапывались в парламенте, где их численность сообщала им внушительный политический вес; капиталисты превращали в свою крепость промышленность, надеясь таким образом диктовать свою волю стране. Народные представители отвечали на это яростным вмешательством в бизнес, совершенно игнорируя реальные условия конкретных отраслей хозяйства. Промышленные магнаты подстрекали граждан к неповиновению ими же свободно избранным правителям, демократические органы вели жестокую войну против индустриальной системы, от которой прямо зависело существование всех и каждого. В конце концов наступал момент, когда и экономическая и политическая системы оказывались перед угрозой полного паралича. Охваченный страхом народ отдавал власть в руки тех, кто готов был предложить простой и понятный выход, соглашаясь заплатить за него любую цену, — это означало, что пришло время для фашистского решения.