3. Практические и теоретические табу
3. Практические и теоретические табу
В условиях простого онаучивания поиски объяснений следуют за интересом к овладению природой. Существующие обстоятельства мыслятся изменимыми, поддающимися формированию, а тем самым технически полезными. В условиях рефлексивного онаучивания ситуация резко меняется. Там, где научная работа сосредоточивается на самопорождаемых рисках, доказательство их неизбежного принятия становится центральной задачей поисков научного объяснения. В развитом техническом обществе, иными словами, там, где (почти или в принципе) все «осуществимо», интересы в общении с наукой меняются и приобретают принципиальную двойственность: на передний план вновь выступает интерес к объяснениям, которые гарантируют неизменность отношений принципиальной осуществимости. Если при простом онаучивании заинтересованность в объяснении совпадает с заинтересованностью в техническом использовании, то при онаучивании рефлексивном все это начинает расщепляться, и центральное место занимают научные толкования, в которых объяснение означает — на словах упразднить риски. Точно так же по-новому сопрягаются модерн и контрмодерн: зависимое от науки общество риска все больше и больше попадает в функциональную зависимость и от научных результатов, которые умаляют риски, отрицают их или обрисовывают в их неизбежности, именно потому, что они в принципе формируемы. Но эта функциональная необходимость одновременно противоречит притязанию подручных теоретических и методических программ на техническое объяснение. Изображение «реальных принуждений», «собственных закономерностей» рискованных развитии исподволь попадает в разряд возможностей их отмены или по крайней мере становится этаким противоречивым противовесом. Слегка утрируя, можно, сказать: заинтересованность в техническом овладении, возникшую в противоборстве с природой, нельзя просто так взять и стряхнуть, когда рамочные условия и «предметы» научных вопросов и исследований исторически сдвигаются и доминирующей темой становится созданная своими руками «естественная судьба модерна». Конечно, заинтересованность в овладении может трансформироваться в заинтересованность в создании и приобретении «собственной динамики» научной «естественной судьбы». Однако формы мышления и вопросов, сложившиеся в процессе овладения существующей природой, именно там, где они должны устанавливать «объективные принуждения», муссируют вопрос об их осуществимости и предотвратимости и тем привносят в «фатум», который им надлежит создавать, утопию самоовладения модерном, во избежание которой они и финансируются. Это противоречивое развитие можно наглядно показать на примере онаучивания побочных последствий.
Незамеченные побочные последствия утрачивают в ходе исследований свою латентность, а значит, и свою легитимацию и становятся причинно-следственными отношениями, которые отличаются от других своим теперь имплицитно заданным политическим содержанием. Они вплетены во внутренние «финализации», которые заданы соотнесенностью с риском. С одной стороны, это основано на том, что давние «побочные последствия» социально в большинстве случаев суть явления, считающиеся крайне проблематичными («гибель лесов»). Но с другой стороны, теперь с помощью волшебной палочки изучения причин устанавливаются не только причины, но имплицитно и виновники. Здесь находит свое выражение социальная конституция побочных последствий модернизации (см. выше). Они суть выражение созданной — а тем самым изменимой и более способной к ответственности — второй реальности. В таких рамочных условиях вопрос о причине всегда совпадает с вопросом об «ответственных» и «виновных». Последние могут прятаться за цифрами, химическими веществами, показателями содержания ядовитых компонентов и т. д., но эти овеществленные защитные конструкции тонки и хрупки. Как только полностью установлено, что вино (сок, резиновые медвежата и т. д.) содержит гликоль, идти до винных погребов уже недалеко. Причинный анализ в зонах риска — хотят исследователи знать это или нет — есть политико-научный скальпель для оперативного вмешательства в зонах промышленного производства. Впрочем, на операционном столе исследования рисков лежат мелкие кусочки экономических концернов и политических интересов с их упорным нежеланием оперироваться. А это значит: само применение причинного анализа становится рискованным, причем для всех, чьи интересы поставлены здесь на карту, включая и исследователей. В отличие от последствий первичного онаучивания эти последствия можно если не предусмотреть, то хотя бы оценить. Предполагаемые риски и последствия становятся, таким образом, ограничительными условиями для самих исследований.
Параллельно с растущим побуждением к действию ввиду ситуаций, обостряющих угрозу цивилизации, развитая научно-техническая цивилизация все больше и больше превращается в «общество табу»: сферы, отношения, условия, которые в принципе можно было бы изменить, систематически изолируются от этих возможных изменений — посредством ссылок на «системные принуждения», на «собственную динамику». Кто дерзнет дать умирающему лесу глоток кислорода, прописав немцам «социалистическую смирительную рубашку», то бишь ограничив скорость на магистральных шоссе? Соответственно восприятие проблем и отношение к ним переводятся посредством системы табу в спокойное русло. Именно потому, что проблемы представляются созданными в условиях рефлексивного онаучивания, а стало быть, принципиально изменяемыми, радиус «дееспособных переменных» изначально ограничивается, и как ограничение, так и снятие оного отданы на откуп наукам.
В научно-технической цивилизации повсюду кишат табу неизменимости. В этой чащобе, где тому, что возникает из обстоятельств действия, не дозволено быть возникшим из них, ученый, который стремится дать «нейтральный» анализ проблемы, попадает в новое затруднение. Всякий анализ должен принять решение о том, как поступить с социальным табуированием активных переменных — обойти их при исследовании или изучить. Эти возможности решения затрагивают (даже там, где их задает заказчик) характер самого исследования, т. е. относятся к исконной практической сфере наук: к способу постановки вопроса, выбора переменных, направления и диапазона изучения причинных предположений, к понятийному аппарату, методам расчета «рисков» и т. д.
В отличие от последствий простого онаучивания последствия данных исследовательских решений имманентно скорее поддаются оценке: если первые находились вне промышленности и производства в (безвластных) латентных сферах общества — здоровье природы и человека, — то ныне установления рисков оказывают обратное воздействие на центральные властные зоны — экономику, политику, институциональные контрольные инстанции. А все они располагают «институционализированным вниманием» и «корпоратистскими локтями», чтобы громко заявить о побочных последствиях, которые их затрагивают и сопряжены с большими расходами. Таким образом, с учетом социальной ситуации «незамеченность» весьма ограничена. Примерно то же можно сказать и о «побочном характере» последствий. Наблюдение за этим развитием относится к официальной компетенции ведомства по исследованиям риска (или его подотдела). Директивы известны, правовые основы тоже. Скажем, каждый знает, что такое-то доказательство такой-то концентрации ядовитых веществ и превышения экстремальных величин, по всей вероятности, чревато для такого-то такими-то радикальными (правовыми, экономическими) последствиями.
Но это означает: с онаучиванием рисков оценимость побочных последствий превращается из внешней проблемы в проблему внутреннюю, из проблемы применения в проблему познания. Внешнего больше не существует. Последствия находятся внутри. Контексты возникновения и использования вдвигаются друг в друга. Автономия исследования тем самым становится сразу и проблемой познания, и проблемой практики, а возможное нарушение табу — имманентным условием хорошего или плохого исследования. До поры до времени все это, вероятно, еще таится в серой зоне исследовательских решений, которые можно принять так или этак. С точки зрения институциональной, научно-теоретической и моральной конституции исследованию необходимо поставить себя в такое положение, когда оно сможет принять имеющиеся у него исторические импликации и разобраться в них, чтобы при первом щелчке бича не ринуться очертя голову сквозь подставленные обручи.
Эту целостность наука способна доказать именно через противостояние господствующему нажиму превратить практические табу в теоретические. При таком понимании требование «нейтральности» в смысле независимости научного анализа действительно получает новое, прямо-таки революционное содержание. Возможно, Макс Вебер, который знал и о латентном политическом содержании конкретной науки, ныне выступил бы в поддержку данной интерпретации независимого от табу, конструктивного анализа рисков, который черпает политическую ударную силу именно в своей ангажированной, оценочной конструктивности.
Одновременно здесь заметно, что шансы влияния на научную практику познания и управления ею размещены в пространствах выбора, которые с точки зрения их законности до сих пор выводились за рамки научной теории и совершенно не учитывались. Согласно действующим критериям образования гипотез, причинную цепь можно проецировать в совершенно различных направлениях, не наталкиваясь (что касается подтверждения собственных предположений) на какие бы то ни было стандарты законности. В развитой цивилизации практика научного познания приобретает характер имплицитного, овеществленного «манипулирования» латентно политическими переменными, спрятанного под маской решений о выборе, которые не требуют оправдания. Это не означает, что овеществление исключается. И опять-таки не означает, что предполагаемые причинные связи могут быть созданы политически. Кстати говоря, причинный анализ и анализ действий — независимо от самопонимания ученых — сопряжены друг с другом. Удвоенная, создан ноя реальность рисков политизирует объективный анализ их причин. Если при таких условиях наука в ложно понятой «нейтральности» ведет исследования, соглашаясь с табуированием, она способствует тому, что закон незамеченных побочных последствий по-прежнему властвует развитием цивилизации.