«Общество риска» как политический трактат по фундаментальной социологии

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

«Общество риска» как политический трактат по фундаментальной социологии

I

Многим нашим специалистам в области социальных наук хорошо известны работы Ульриха Бека. Первый перевод одной из его статей на русский язык был опубликован шесть лет назад[27], и если тогда его известность в России была еще не столь велика, то теперь его имя чуть ли не у всех на слуху. Тем более уместно будет предварить статью, посвященную «Обществу риска», биографическими сведениями об авторе знаменитой книги[28].

Ульрих Бек родился в 1944 г. В 1966-м он поступил сначала на юридический факультет Фрайбургского университета, однако вскоре перешел в Мюнхенский, где изучал философию, социологию, психологию и где в 1972 г. блестяще[29] защитил свою первую диссертацию. После этого Бек работал в исследовательском подразделении университета, при кафедре известного специалиста по социологии труда и социальной структуры K. M. Вольте. В 1978 г. он стал ассистентом этой кафедры, а еще через год защитил вторую диссертацию, получил право на самостоятельное преподавание и почти сразу же — приглашение на кафедру социологии сначала в университет Гогенгейма, а вслед за тем — в куда более престижный и знаменитый Мюнстерский университет. Здесь вместе с одним из самых влиятельных немецких социологов X. Гартманом он приступил к изданию журнала «Soziale Welt» («Социальный мир»), а в 1982 г. стал его ответственным редактором. В 1981 г. Бек принимает предложение занять профессорское место в Бамберге, в 1989-м — в Эссене, наконец, в 1992 г. он возвращается в Мюнхен, теперь уже профессором, директором Социологического института Мюнхенского университета. В настоящее время Ульрих Бек преподает также в Лондонской Школе Экономики. В 1996 г. университет г. Юваскюле (Финляндия) присудил ему почетную докторскую степень. В этом же году он был отмечен премией за заслуги в области культуры Мюнхена, а в 1997-м — наградой Германо-Британского Форума.

Областью интересов Бека была сначала социология труда и социология профессий. Постепенно центр тяжести его исследований сместился сначала к проблемам неравенства, затем — экологии и, наконец, — современности. Именно исследования в области экологии и по теории модерна вывели Бека на проблематику общества риска, и уже отсюда он перешел к тому широкому кругу проблем, включая, разумеется, и одну из самых звучных и актуальных ныне тем — «глобализацию», — сильная и оригинальная разработка которых сделала его одним из самых интересных современных социологов. Ключевой, важнейшей публикацией Ульриха Бека является «Общество риска».

II

«Общество риска» — в точном смысле слова эпохальная книга, если и не составившая эпоху, то, всяком случае, как говорят немцы, соопределившая ее, еще точнее: как мало какое другое социологическое сочинение ясно обозначившая наступление нового времени, той самой социальной ситуации, которую мы сейчас проживаем на собственном опыте и об основных социологических характеристиках которой полтора десятка лет назад догадывались многие, а выразить в точных научных понятиях не сумел почти никто. Труд Ульриха Бека принадлежит к тем важным сочинениям, которые задали (по меньшей мере в европейской науке) новый тон социологического рассуждения. Он в значительной степени способствовал преодолению почти неистребимой склонности к спорам о самых абстрактных основаниях социологического мышления, которая составляет одновременно и самое драгоценное свойство немецкой социальной науки, и важнейшее препятствие на пути постижения действительности.

Социология должна быть наукой о действительности. Это важное положение по-разному интерпретировалось на протяжении последнего века истории нашей науки. Генрих Риккерт, Макс Вебер, Толкотт Парсонс связывали с ним свое понимание социологии; Ханс Фрайер, Хельмут Шельски, Питер Бергер и Томас Лукман включают слово «действительность» в названия своих программных социологических трудов[30]. Но действительность, в общем, трудноуловима. Конечно, социологи стремятся постигнуть «то, что есть», а не, скажем, «то, что должно быть». Но что значит «есть»? Согласимся ли мы, что моментальный снимок совокупности социальных событий и есть картина действительности? И что последовательный ряд таких снимков «еще более» полная картина? Что события, таким образом, равноправны, что фактография и есть призвание социальной науки? Разумеется, нет. Сказать, что «социология — это наука о действительности» — значит не сказать почти ничего. Надо найти хотя бы правило отбора значимых фактов, а для этого — определить характер самой действительности. Но определяется она социологами по-разному, а потому возникают споры о том, как правильно подойти к этому сложному предмету, не является ли действительность — если только она есть нечто иное, чем совокупность моментально зафиксированных фактов, — лишь теоретической конструкцией. И тогда главной проблемой становится то, в чем, собственно, заключается превосходство одной конструкции над другой. Споры о действительности переходят в споры о способах постижения действительности, о способах понимания, объяснения и конструирования знания как такового, о непреодолимости принципиально ложного в социальном познании, даже если (и именно тогда, когда) оно объявляет себя позитивной наукой о фактах… Социология превращается в методологию, вопросы обоснования знания оказываются центральными по сравнению с вопросами более содержательными. «Объяснение или понимание?», «макросоциология или микросоциология?», «номинализм или реализм?», «позитивизм или критическая теория?», «функционализм или интеракционизм?» — список популярных дилемм можно продолжить. Они не мнимы, они подлинно важны. Но их обсуждение то и дело становится самоцелью, вырождается в методологическую схоластику в худшем смысле[31]. И совсем немногим удается сделать то, что, собственно, и оправдывает существование социологии как особой дисциплины: дать обществу шанс по-новому взглянуть на себя самое, дать не просто сведения о совокупности фактов и тенденций, но обозначить новую перспективу рассмотрения и оценки существующего. К числу таких авторов относится и Ульрих Бек[32].

«Общество риска» не первая и не самая новая книга Бека, не первая и не самая новая книга о риске и социологии риска[33], наконец, это очень спорная, провоцирующая дискуссии книга. Тем самым не умаляется, но только подтверждается ее значение. Даже через полтора десятка лет после выхода в свет она остается глубокой и актуальной. Вместе с тем это книга очень неоднозначная, многослойная и многомерная. Множеством тончайших нитей она связана с немецкой и мировой социологией. Но, чтобы увидеть это, иногда приходится преодолевать энергию текста и выходить за его пределы, преодолевать с трудом, потому что «Общество риска» — это книга, написанная на редкость хорошо для социолога, потому что она доступна любому интеллигентному читателю, не только узким специалистам. Книга Бека обращена к обществу, и в этом качестве она вообще не нуждается ни в представлении, ни во введении, ни в заключении, ни в дополнительных комментариях. Завоевав известность «как есть», она по-прежнему говорит сама за себя, без посредников. Но о том, что еще значит этот труд в контексте социологического знания, помимо ясно и недвусмысленно выраженного послания читателю, стоит все-таки сказать отдельно.

III

Пожалуй, несколько неожиданным будет утверждение, что «Общество риска» — это политический трактат по общей социологии. Смысл этой формулировки будет прояснен ниже. Пока зафиксируем только то обстоятельство, что Бек подвергает ревизии важнейшие основания социологического знания и — при всей новизне его концепции — остается в русле социологической традиции, заново переосмысленной, а частично вновь актуализированной.

Непосредственным образом он полемизирует с концепцией модерна как индустриального общества и ревизует ее весьма решительным образом. Первые главы «Общества риска» посвящены, так сказать, самопреодолению индустриального модерна и, следовательно, необходимости иной и новой социологии. Конечно, мы не можем, да и не должны прослеживать здесь все тонкие линии его аргументации, но, по крайней мере, некоторые из них таковы. Общество индустриального модерна столкнулось с последствиями своего собственного функционирования. Оно меняется, поскольку подрываются и исчезают его важнейшие основы, в частности, важнейшие классовые различия и ориентация на производительный труд и рост богатства. Вместо этого появляется всеобщая опасность, страх, неуверенность и всеобщее равенство в страхе и неуверенности.

Разумеется, мы упростили аргумент до предела. Тем не менее даже в этой (а быть может, тем более в этой) форме он обнаруживает свою фундаментальную природу. Присмотримся к нему поближе. Итак, производство ради богатства (и его оборотная сторона — недостаточность благ и наемный труд). Очевидно, что это производство невозможно без определенных технологических знаний. Знания носят объективный характер, а уровень знаний означает, собственно, степень овладения предметом. Чем больше знаешь, тем лучше овладеваешь, тем значительнее получаемая прибыль. Sachlichkeit (деловитость, предметность) — говорят немцы, и этот излюбленный термин немецких классиков социологии означает не просто «объективность» как беспристрастность, но и нечто такое, что имеет отношение к «Sache selbst», «самой вещи». Тот, кто желает добиться цели, должен быть рационален, то есть объективен. Вещи диктуют нам, как применять их, как и какие использовать средства. Мы выбираем только цель. Но так ли это? Есть цели, которые недостижимы никакими средствами — знание вещей позволяет нам об этом судить. Значит, будучи объективными, мы не должны ставить эти цели. Есть промежуточные цели, которые надо поставить, чтобы получить средства для других, более отдаленных целей. Ставя себе цели в области средств, мы снова подпадаем диктату вещей. Если же высшие, последние цели (например, спасение души) недостижимы в мире вещей, то любые операции в этом последнем рациональны лишь постольку, поскольку мы подчиняемся им. Средства превращаются в самоцель, и объективность в выборе цели означает, что мы уступаем давлению силы вещей (Sachzwang[34]). Подчинение вещей человеку означает подчинение человека вещам. Социологи разыгрывают партию на два голоса: одни говорят о том, что произвольное целеполагание утопично и бесперспективно, другие требуют преодолеть овеществление. Для одних рациональное знание и поведение в природе должно найти продолжение в рациональном знании и поведении в обществе. Для других самая объективность природы мнима, потому что возможна лишь в силу отчужденного к ней отношения. Позитивизм (в самом широком смысле) и критическая теория непримиримы, но их языки родственны, ибо речь идет о рациональности в мире вещей, в том числе и социальном мире. Их языки родственны, потому что их праязык — это терминология Маркса и Конта, М. Вебера и Зиммеля, подобно тому как в течение нескольких веков праязык Гоббса, Локка и Юма находил свое продолжение в построениях Руссо и Сен-Симона, Адама Смита и Гегеля.

Наилучшее знание о предмете, разумеется, имеет отношение и к силе: власти, влиянию, богатству. Необходимо знать, чтобы мочь, будь то составление финансового отчета, выплавка стали, заключение международного договора или разработка закона о социальном страховании. Богатство, власть и образование тесно связаны друг с другом[35]. Неравенство в образовании и неравенство в распределении социальных обязательств, ответственности и престижа связаны не менее тесно.

Всему этому, говорит Бек, в обществе риска приходит конец. Исчезает важнейшая предпосылка: объективное знание отныне недостижимо, во всяком случае, его социальное место — отнюдь не там, куда привыкли помещать знание теоретики модерна, не в области естественных наук, техники и компетентного управления. Его место занимает принципиальная неуверенность, то есть ощущение угрозы, то есть страх. Общий страх перед общей угрозой делает незначимыми все те разделения и различения, на которых держался модерн. Это принципиальная недостаточность знания, которая совершенно по-новому высвечивает отношения человека с так называемым объективным миром. Дело в том, что нынешние опасности, конечно, сродни опасностям традиционным в том смысле, что подлинная угроза — это угроза целостности тела, здоровью и жизни. Но в отличие от прежних современные опасности неощутимы. Два-три десятка безобидных веществ или веществ, находящихся в пределах допустимой концентрации, вступают в сочетание с сотней-другой веществ, допустимые концентрации или пролонгированное действие которых вообще не изучено, — и появляется нечто без цвета, без вкуса, без запаха, но ужасно вредное, смертоносное, неизлечимое. Итак, органы чувств ненадежны, а экспертиза в лучшем случае недостаточна и неполна. Понятие правильного поведения, а значит, и фундаментальное понятие рациональности отказывает.

Вернемся еще раз к базовым характеристикам модерна. Из сочинений классиков социологии, часто несогласных друг с другом по ключевым вопросам, мы знаем, что личная рациональность, личный расчет и личная ответственность индивида находят себе в обществе все более ограниченное применение. От человека на самом деле чаще всего не требуется выверенное, продуманное, в высшем смысле слова рациональное решение. Он должен положиться на то, что общество в основном устроено разумно, хотя ему самому трудно ухватить своим собственным разумом все «за» и «против» при определении своего поведения. Скорее всего, он ничего не решает, а ведет себя «правильно», т. е. по правилам, в остальном доверяя банкиру, политику, инженеру, подобно тому как он доверяет врачу.

Антропологическая теория социальных институтов, разработанная А. Геленом и развитая X. Шельски, говорит о том, что социальные институты разгружают человека от бремени насущных проблем, он получает уверенность в жизни, а исполнение постоянных потребностей становится для него самоочевидным. Иными словами, у него не только нет нужды сознательно планировать свое поведение для удовлетворения потребностей, но нет и сознания самих этих потребностей. Институты не просто защищают его, но и проникают в глубины его сознания и воли. Однако человек не становится их марионеткой. Просто как «смысл жизни» он воспринимает не то, что гарантировано «фоновым исполнением», самоочевидным функционированием институтов, но как раз то, что еще не гарантировано. Поэтому в современном обществе и возникает проблема «постоянной рефлексии», субъективного «я», которое становится все более «спиритуалистичным», отторгает все объективированное, дабы с тем большей энергией погрузиться в глубины своего внутреннего мира. Важно иметь в виду, что эта постоянная рефлексия происходит именно не вопреки, а на фоне институциональной разгрузки. Но рефлексия, завышение требований своего «я» может быть опасной для общества, если его члены не будут принимать во внимание объективные закономерности, Sachzwang. А усилена она может быть потому, что в обществе развивается социальная критика, имеющая беспредметный, абстрактно-гуманитарный характер. Ее носители — журналисты, писатели и т. д., те, кого отличает отсутствие «знания из первых рук», иначе говоря, знание поверхностное, полученное в виде «понимания общих принципов», а не в смысле «владения предметом»[36].

Эта ситуация меняется в обществе риска. Ведь речь уже вдет «не об „опыте из вторых рук“, а о „невозможности получения опыта из вторых рук“»[37]. В наш мир получило доступ невидимое, неощутимое и, в сущности, непознаваемое. Так о какой рациональности в прежнем смысле может идти речь? Что еще может диктовать нам «вещь», на какое «фоновое исполнение» можно еще надеяться? «Объективных принуждений уже нет — разве что мы сами позволяем им властвовать»[38]. Прежде можно было сказать, что об объективном положении дел судит наука. Теперь мы знаем, что она соучаствует в производстве рисков и что признание рискованности тех или иных научно-технических новаций происходит не в силу внутреннего научного процесса, приводящего ко все более полному постижению истины (в том числе и истины, касающейся побочных последствий научно-технического прогресса), но благодаря социальному давлению.

Правильнее оценить подход Бека мы сможем, если сравним его с некоторыми другими влиятельными концепциями. Так, Никлас Луман в «Социологии риска» предложил заменить схему «риск / надежность» схемой «риск / опасность». Схема «риск / надежность», говорит Луман, не вполне удовлетворительна. Нельзя однозначно определить понятие надежности, подобно тому как в схеме «болезнь / здоровье» невозможно однозначно определить понятие здоровья. Понятие надежности «функционирует как понятие рефлексии. Или же как понятие-отдушина для социальных требований, которые, в зависимости от меняющегося уровня притязаний, просачиваются в калькуляцию риска. Таким образом, в результате возникает пара [понятий] „риск / надежность“, которая в принципе делает возможной калькуляцию всех решений с точки зрения их рискованности. Следовательно, эта форма имеет ту бесспорную заслугу, что универсализует понятие риска»[39]. Но такова, говорит Луман, схема наблюдения первого порядка, когда речь идет о наблюдении фактов, о спорах по поводу фактов, об информации, которую хотят получить. Есть, однако, и наблюдение второго порядка, наблюдение наблюдения. Разные наблюдатели, наблюдая одно и то же, получают разную информацию. Наблюдатель второго порядка видит, что они по-разному различают риск и надежность. Он исследует социальные условия, при которых та или иная ситуация считается рискованной или надежной. Получается, что риск — это не угроза как таковая, но то, что считается рискованным. «Чтобы удовлетворить обоим уровням наблюдения, мы намерены придать понятию риска иную форму с помощью различения риска и опасности. Различение предполагает… что существует неуверенность [Unsicherheit] относительно будущего ущерба. Здесь есть две возможности. Либо возможный ущерб рассматривается как следствие решения, т. е. вменяется решению. Тогда мы говорим о риске, именно о риске решения. Либо же считается, что причины такого ущерба находятся вовне, т. е. вменяются окружающему миру. Тогда мы говорим об опасности»[40]. Отчасти отвечая на эти рассуждения (хотя и не вступая в прямую полемику с Луманом), Энтони Гидденс в одной из самых значительных своих книг истекшего десятилетия «Модерн и личная идентичность»[41] пишет о том, что «различие между риском, на который идут добровольно, и риском, которому индивид подвергается помимо своей воли, зачастую расплывчато…»[42]. Для Гидденса прежде всего важно «не то, что повседневная жизнь стала более рискованной, чем раньше», но то, «что в условиях современности как для обывателей, так и для экспертов-специалистов в какой- либо области мыслить в понятиях риска и оценки риска стало более или менее постоянным занятием, отчасти даже незаметным»[43]. Беда в том, что области, в которых отдельный человек уверенно чувствует себя экспертом, всё сужаются, потому что требуется всё более узкая специализация, без которой не вынести квалифицированного суждения. Но невозможно жить, доверяясь только личной экспертизе. Гидденс говорит о «защитном коконе доверия», которым мы укутаны в повседневной жизни. Это доверие к надежно функционирующим «абстрактным системам» (например, денежной системе или системе институционализированной экспертизы), без которых немыслимо наше самосохранение, «онтологическая безопасность».

Казалось бы, Бек предлагает более простую концепцию, сосредотачивая свое внимание на риске как опасности и недостоверности экспертного знания как в принципе неразрешимой проблеме. Однако эта простота обманчива. Посмотрим на проблему, как рисует ее Бек, — не с точки зрения «отраслевой» социологии (риск — одна из проблем, социология риска — одна из отраслей социологии), но с точки зрения общетеоретической. Итак, в обществе риска, согласно Беку, не столь важны различия между людьми в зависимости от дохода, образования, местожительства. Мало того, с точки зрения «нового индивидуализма» не так важны даже различия между полами в их традиционном смысле[44]. Мы видим картину общества, образованного множеством индивидов, включенных в рыночные отношения и обуреваемых страхом и неуверенностью. Тем самым мы совершенно неожиданно оказываемся перед лицом основной проблематики социологии, некогда вполне справедливо названной Толкотом Парсонсом «Гоббсовой проблемой». Гоббсова проблема — это вопрос о возможности социального порядка при взаимодействии множества изолированных своекорыстных индивидов. Описывая возникновение и последующее состояние общества не столько как историческую, сколько как логическую проблему, философы нового времени (и прежде всего именно Гоббс) исходили из понятия индивида как такового. Не богатые и бедные, не дворяне, клир и крестьянство, не рабочие и капиталисты, не мужчины и женщины, не народ как социальное целое, но индивиды, каждый человек отдельно, заключали между собой общественный договор. Что же было основой их солидарности? Страх, говорит

Гоббс, страх за свою жизнь. Не война как непрерывная битва, но постоянная готовность к войне — вот что такое, по Гоббсу, bellum omnium contra omnes. Но сам по себе страх как источник решения о мире долго не удерживает людей вместе. Даже если однажды они примут решение не убивать друг друга, возникший было порядок немедленно рухнет, потому что когда настанет мир, то исчезнет страх и ничто их не удержит от новой готовности воевать.

Есть два принципиальных решения Гоббсовой проблемы, которые интересны в данной связи (на самом деле их, конечно, гораздо больше). Одно предложил сам Гоббс, другое наиболее отчетливо сформулировал Парсонс, резюмируя итоги классической социологии. Гоббс предлагает политическое решение. Страх должен быть перенесен внутрь конструкции государства; только источником его должна быть не готовность убивать друг друга, а высшая, суверенная власть, которая может покарать любого преступника. Суверенная власть учреждается самими людьми, заключающими общественный договор, но затем она становится независимой от их волеизъявления и гарантирует мир внутри государства. А это позволяет заниматься своими делами: мирным путем преследовать выгоду, вести частную жизнь, исповедовать любые мнения, поскольку они безопасны для общественного мира.

Другое решение предлагает, как считает Парсонс, классическая социология. Есть нормы, социальное возникновение которых нам не всегда известно. Мы их застаем готовыми, так, как мы застаем готовым язык, на котором говорим. Мы их не создаем, но им подчиняемся. Следование нормам — это не подчинение начальнику, это не есть нечто такое, что можно обойти так, как обходят яму на дороге. Норма — это самоочевидность ограничений при выборе средств для достижения корыстных целей. Нормы общи взаимодействующим, только потому взаимодействие вообще возможно. Действовать в обществе — значит следовать нормам. Но при всем том на заднем плане общества, солидарного на основе общих норм, маячит политическая система, располагающая особым средством: легитимным физическим насилием, так что если готовности следовать нормам окажется недостаточно, она обеспечит выполнение того, что должно быть сделано силовым образом.

К какой же из двух перспектив ближе Бек? Кажется, что к первой, т. е., собственно, не к социологической, а к протосоциологической. Там, где другие социологи выстраивают хитроумные (и часто очень сильные, эвристичные) схемы, он идет прямо к непреложному факту: общность угрозы, неуверенности и страха есть основной социальный факт общества риска. Однако в отличие от

Гоббсовой проблемы эти угрозы для людей хотя и исходят, конечно, от людей же, их деятельности, их техники и индустрии, но, во- первых, не носят конкретного, направленного характера (это обобщенные угрозы) и, во-вторых, это состояние страха и неопределенности образуется, так сказать, поверх общества, его институтов — и его норм. Таким образом, вторая, собственно социологическая перспектива, никуда не исчезает, но только обе перспективы, которые мы можем также назвать перспективой политического решения (или политической перспективой) и перспективой нормативного базиса солидарности (или нормативной перспективой), взаимно определяют и потенцируют друг друга.

Как потенцируется политическая перспектива? Через размывание границ политики. Старая либеральная схема, восходящая все к тому же Гоббсу, предполагала невмешательство политических институтов в сферу частной жизни. Она давно уже уступила место социальному государству, принимающему на себя обязательства и дающему гарантии гражданам как раз в той сфере, которая изначально выгораживалась как область свободы от государства и политического решения. Однако теперь и государственные институты не могут быть вполне удовлетворительны. Государство уже не является областью наилучшего объективного знания, а современные риски не знают государственных границ. Общность затронутых рисками, солидарность страха и неуверенности шире, чем общность государственного гражданства. А это меняет облик политики: границы политической системы размываются, новые социальные движения приобретают отчетливо политический характер, проблематика политического решения перестает быть прерогативой государства.

Нормативная перспектива тоже потенцируется. Ибо существует широкий спектр притязаний, помимо желания сохранить свою жизнь и нерушимость тела. Эти притязания носят нормативный характер, иначе говоря, это притязания, порожденные не субъективным произволом постоянной рефлексии, но собственным нормативным базисом современного общества. Бек демонстрирует это, в частности, на примере конституционно закрепленных основных прав граждан. «Основные права являются в этом смысле главными звеньями децентрализации политики, причем действуют как долговременные усилители. Они предоставляют многообразные возможности толкования, а в измененных исторических ситуациях — новые отправные точки для опровержения ныне действующих ограничительно-избирательных интерпретаций… Основные права с универсалистским притязанием на значимость… образуют, стало быть, шарниры политического развития…»[45].

Однако если внимательнее присмотреться к аргументации Бека, здесь можно заметить еще одну важную линию. Мы видим, что речь постоянно идет о политике. Мало того, речь идет о политическом[46]. Это прилагательное субстантивировал знаменитый немецкий юрист и политический философ Карл Шмитт[47]. У Шмитта речь шла о политике как относительно автономной сфере, где принимаются решения, связанные с экзистенциальным противостоянием врагов. Относительная автономность политики, по Шмитту, состоит в том, что у нее нет своего собственного содержания, своей собственной субстанции, но когда какое-либо разделение на группы приобретает вид различения друзей и врагов, это разделение, это группирование становится политическим. Это ключевое, главенствующее противостояние, потому что дело касается жизни и смерти, а политическим сувереном является тот, кто полномочен вводить чрезвычайное положение, объявлять войну и посылать на смерть. Относительность автономии политики состоит в том, что она, правда, не вмешивается в неполитические сферы, но только суверенное политическое решение определяет, что является политическим, а что—неполитическим. Политическое не тождественно государственному. Неполитическое предполагает в наше время государство, но государство предполагает политическое, потому что с возникновением социальных движений, политических партий, борьбы классов и прочего обнаружились новые носители политического. Вместе с тем только государство, его суверенитет, его мощная машина, говорит Шмитт, по-своему интерпретируя Гоббса, может обеспечить внутренний мир и безопасность, предложив своим гражданам защиту в обмен на повиновение.

Бек отчетливо понимает, что именно он формулирует, постулируя отсутствие объективных принуждений и констатируя перемещение части политических компетенций в область субполитики. Ведь нормы и ценности интерпретируются (см. выше), научные результаты как таковые неавторитетны и необъективны и, значит, тоже интерпретируются. Интерпретация может происходить по правилам дискурса, но в конце концов от политики ждут решения, политикой занимаются, чтобы было решение, а не только бесконечное обсуждение и откладывание на потом. Но если устранена авторитетная инстанция знания, то в конечном счете источником того или иного решения оказывается… само решение, какими бы аргументами оно ни обставлялось. Ситуация, в которой сталкиваются политические силы, в конечном счете действующие децизионистски, т. е. на основе решения, очень опасна. И недаром на последних страницах «Общества риска» мы находим рассуждения об охранительной функции (государственной) политики. Кажется, вопрос, который вслед за Гоббсом формулирует Шмитт, вопрос «кто будет интерпретировать» решается здесь в конечном счете в пользу политики, а не субполитики.

И все-таки вопрос о продуктивном разделении труда между политикой и субполитикой остается открытым в «Обществе риска». В «Изобретении политического» Бек уже на первых страницах совершенно недвусмысленно констатирует следующее: «Наша теория, ее аналитическая сердцевина, совершенно аморально и безнадежно говорит о том, что рефлексивная модернизация производит фундаментальные потрясения, которые, как антимодерн, либо льют воду на мельницу неонационализма и неофашизма (а именно в тех случаях, когда большинство, ввиду исчезновения надежности и безопасности, призывает новую-старую жесткость и хватается за нее), либо, в качестве противоположной крайности, могут быть использованы для того, чтобы переформулировать цели и основы западных индустриальных обществ»[48]. Бек говорит и о том, что политика в старом понимании, политика суверенных государств устарела, что требуется изменение политики, изменение правил политики, изменение политических правил политикой.

Это возвращает нас к важнейшей идее «Общества риска». Риски, хотя и распределены неравномерно, не знают государственных границ. Общность страха на основе риска — это новая общность, общность социальных движений — это новая общность, а политика, которая должна устанавливать границы субполитики (и противостоять опасным экстремистским движениям), — это, скорее всего, межгосударственная политика. На чем же она строится?

Один из ответов Бека на этот вопрос мы находим в его недавней статье, посвященной проблемам глобализации[49]. Бек говорит здесь, в частности, о противоречии, которое может возникнуть между правами человека и международным правом. Субъекты международного права — государства; носители прав человека — отдельные люди. Но эти права непонятны как таковые, если не обладают универсальной значимостью, то есть их носителями признаются все люди, независимо от любых иных социальных и политических определений. Бек приводит в качестве примера бомбардировки Косова: для западных правительств более важным оказалось защитить права человека, остановить геноцид, говорит он, чем соблюдать международное право. Существует два образа мирового общества: либо его рассматривают как лоскутное одеяло, скроенное из национальных государств, либо как космополитический порядок прав человека[50]. Однако права человека — это не только система ценностей, но и система власти. «Пожалуй, не будет преувеличением сказать, что Запад станет в будущем вести демократические крестовые походы также и для того, чтобы обновить свою самолегитимацию»[51]. И как раз потому, что права человека признаны по всему миру, а интервенции такого рода будут считаться бескорыстными, мало кто заметит, что они тесно связаны «со старомодными целями империалистической мировой политики..»[52]. А поскольку «почти в каждом государстве есть меньшинства, с которыми оно обращается не должным образом», то возможность такой милитаристской политики в области прав человека «уже потрясает самые основания осуществления власти в мировой политике»[53].

Что же предлагает Бек? По существу, то же самое, что применительно к государственной политике он предлагал в «Обществе риска». Задача политического действия в современном мире, говорит он, состоит в том, чтобы «учредить и испытать… транснациональные форумы и формы регулируемого, то есть признанного ненасильственного разрешения конфликтов между взаимоисключающими и часто взаимно враждебными национальным и космополитическим движениями»[54]. Новым политическим субъектом должны были бы стать «движения и партии граждан мира»[55].

Эта милая идея внушает все-таки некоторые сомнения тем, кто внимательно читал самого Бека. Даже в цитированной статье он говорит об аффективных «сообществах риска»[56], основанных на различных, часто противоположных ценностях. В «Обществе риска» он недвусмысленно показывает, что сами по себе социальные движения являются лишь субполитическими и нуждаются в ограничении со стороны государства, а в «Изобретении политического» — что они несут потенциал угрозы и экстремизма. Бек хорошо читал Карла Шмитта, он знает его предостережение: «Кто полагает ценности, тот отгородился ими от окружающего мира. Безграничная терпимость и нейтральность произвольно меняемых позиций и точек зрения оборачивается своей противоположностью, враждой, как только речь всерьез заходит о конкретном осуществлении и приведении в действие ценностей»[57]. Самое страшное, по Шмитту, — это автоматическое осуществление высших ценностей, пусть даже такой ценностью будет человек, потому что ради них люди бывают готовы совершить худшие деяния.

Так как же быть? Стоит ли уповать на то, что в мировом обществе транснациональные политические движения договорятся, без того чтобы правила их игры регулировала супервласть? Можно ли рассчитывать, что сообщество риска — сообщество страха — индустриальных стран Запада воздержится от «демократических крестовых походов»? Трудно сказать, ибо многого можно ожидать от одержимого страхом и приверженного ценностям гуманиста. Но Беку мы должны быть бесконечно благодарны за его трезвый, подлинно социологический — говоря его собственными словами, «аморальный и безнадежный» — фундаментальный анализ.

Москва, июнь 2000

Александр Филиппов