Ущербные «субъекты»
Ущербные «субъекты»
Для того чтобы ответить на этот вопрос, мы должны сначала уяснить, что означает романтическая любовь в традиции западной культуры. Ибо если эволюционные психологи находят историю сотворения романтической любви в африканской саванне, то у гуманитариев и философов есть свои мифы сотворения романтики.
Вот как, например, звучит эта история в исполнении фрейбургского социолога Гюнтера Дукса. Было когда-то время, когда субъект жил в полном согласии с природой. Никто не знает точно, когда это было, но ясно, что до наступления буржуазной эпохи. Субъект жил трудом своих рук и не задавал себе трудных вопросов. Он не слишком сильно задумывался о своем месте в мире; оно казалось ему само собой разумеющимся. Но потом наступила буржуазная эпоха с ее промышленной революцией и современными рабочими местами. Жизнь стала сложнее. Все стало не таким уж само собой разумеющимся: отношение к природе, отношение к противоположному полу и не в последнюю очередь отношение людей к самим себе. Можно вслед за Дуксом повторить: «Мир для субъекта был утрачен» (88).
Там, где раньше все было естественно связано между собой, теперь царили неопределенность и хаос. «Утрата мира повергла субъекта в умственный кризис. Он заключался в том, что теперь субъект не мог найти для рационального понимания своего поведения в новом мире подходящей точки опоры. Общеизвестно, что это очень важно для нормального рационального планирования действий в отношении природы. Но проблема намного сложнее в мире социальном, когда теряется возможность рационально его оценить» (89). Перевожу на доступный язык: ни природа, ни другие люди не могли уже предоставить человеку точку опоры в жизни. В таком положении субъектом овладевают романтические чувства. Субъект сознает глубокую пропасть, расколовшую его жизнь. С одной стороны, субъект жаждет обрести цельный и неделимый смысл жизни, прочную опору под ногами. Но, с другой стороны, он достаточно умен, чтобы понимать, что возврата к прежнему положению нет и никогда не будет. Вследствие этого субъект переносит поиск абсолюта из внешнего мира в мир внутренний. Субъект идет на риск и замыкается в себе. Он строит свой сложный душевный мир из абсолютных чувств, которые едва ли имеют какое-то отношение к его повседневной жизни. Как говорит Дуке: «Раскол логики на прежнюю абсолютистскую и современную — функционально-относительную, швыряет субъекта в пропасть между плоской бессмысленностью и потребностью в абсолютном смысле» (90).
Для того чтобы тем не менее слиться со Всеобщим, субъект направляет свое томление на половое слияние. В этом слиянии полов возрождается та связь с природой, которая кажется субъекту разорванной. В этом смысле любовь, говоря словами романтика Фридриха Шлегеля, становится «универсальным экспериментом». Если жизнь теряет трансцендентное значение, то любовь ей это значение возвращает. Такова суть романтической любви.
За что можно уцепиться в этой истории? Во-первых, несколько смущает слово «субъект». Кто, собственно говоря, является этим субъектом? Понятие «субъекта» — изобретение XVIII века. Философы решили, что зальют мир светом разума, если будут говорить о «субъектах», а не о реальных людях. Субъект стал понятием внутреннего человека, от которого отчуждено все, что делает действительность смачной, пестрой и необозримой. В данном же понятии речь идет не о реальном, а о «сущностном» человеке.
Такова, стало быть, идея. Но следствия ее вводят в заблуждение. А в случае истории о возникновении романтической любви она просто сбивает с толку. Дело в том, что понятие «субъект» подразумевает, что одно и то же существо, которое живет в мире традиционных связей с природой, по прошествии сотни лет вдруг обнаруживает, что эти связи необратимо разорваны. Но в действительности все было не так, ибо между переживаниями одного и переживаниями второго прошли несколько поколений. Реальные люди не ощущали пропасти между священным миром природы и гнилым миром буржуазной эпохи. Они просто жили либо в одном мире, либо в другом.
Тот, кто сегодня говорит о «субъекте», показывает, что находится в плену устаревшего жаргона, рожденного и усовершенствованного в университетских башнях из слоновой кости. Кроме того, он усиливает подавленное настроение, в котором пребывают многие люди перед лицом напыщенной, но беспомощной риторики гуманитариев. Еще хуже тот туман, коим окутывает себя философ, повествующий о «субъекте». Очень целительной оказалась бы некоторая отстраненность от текстов романтических философов и поэтов. Немецкие буржуазные интеллектуалы периода между 1790 и 1830 годами, которых мы именуем «романтиками», составляли ничтожное меньшинство населения. В соседних странах не было такого взгляда на «романтику» и таких «романтиков». Французские и английские поэты и мыслители тоже творили под гнетом индустриализации, но были весьма далеки от идей слияния.
Субъекты, о коих ведет речь Дуке, — это горстка людей с необычно напряженной фантазией. Когда философ Иоганн Готлиб Фихте, братья Шлегель или поэт Новалис фантазировали в маленьком тюрингском городке Йена о традиционном мире и его несомненном единстве с природой, едва ли они сами знали, о чем говорили. Современной истории того времени просто не существовало, и то, чем питались эти люди, было лишь слухами. Таким образом, им пришлось изобрести свое игровое поле, прежний святой мир, чтобы противопоставить его миру своих собственных мыслей.
В действительности люди — в частности, люди Античности — жили не в несомненном единстве с природой. История человечества — не восходящая линия непрерывного совершенствования самосознания. Греки и римляне были намного прогрессивнее средневекового общества и в космосе не ощущали себя такими бесприютными, как наследовавшие им христиане. Боги греков и римлян — символические фигуры, деяния которых были более или менее достоверными детскими сказками. Глубокое благочестие было редкостью; нельзя принять и несомненную связь с природой. Философия Платона и Аристотеля, драмы Еврипида, Софокла или Эсхила учили одному: нигде нет точки опоры. Но в конце XVIII века нашлась горстка людей, по-иному ощущавших романтические грезы и видения — Новалис, Фридрих Шлегель и компания.
Романтическая любовь тоже по большей части была не явлением реального мира, а литературной фантазией. Но тем не менее эта фантазия сделала неплохую карьеру. Главным врагом, постоянно воспламенявшим романтическую любовь, был, однако, не бездушный мир, а классовая и половая мораль буржуазной эпохи. Английский романтик Перси Биши Шелли без прикрас говорил об этом в 1813 году: «Даже отношения полов не свободны от деспотизма установленного порядка. Закон силится управлять необузданными страстями, заковывать в цепи ясные выводы разума и, взывая к воле, старается подчинить спонтанные порывы нашей природы. Любовь непреложно следует за восприятием красоты и вянет от принуждения: свобода — вот сущность любви. Мужчина и женщина должны оставаться вместе до тех пор, пока они любят друг друга. Любой закон, предписывающий им оставаться вместе хотя бы мгновение после исчезновения их взаимной склонности, воплощает собой совершенно невыносимую тиранию и недостойную терпимость» (91).
Такая невыносимая тирания и недостойная терпимость были в начале XIX века правилом во всех западных государствах. Эта тирания перешла в XX век и еще сегодня является нормой во многих современных обществах. Тем сильнее возбуждали ум романы о страстной любви. Авторами почти всех этих романов были мужчины, но читательская аудитория состояла целиком из представителей того пола, который больше всего страдал от буржуазного брака XIX века — из женщин. Более прочное место, чем в жизни, романтическая любовь занимает в сентиментальной литературе, и это положение сохраняется до сих пор. Из романов представления о романтической любви переходили в головы читательниц и так сильно в них укоренялись, что в конце концов стали неотъемлемой частью мышления. Из этой прекрасной идеи родились требования свободной половой и супружеской морали. Из обязательного предмета «любовь» превратилась в предмет произвольного выбора.
Если это так, то романтическая любовь возникла не четыре миллиона лет назад в саванне и не около 1790 года в Йене. Она родилась в романах эпохи английского Просвещения, откуда и начала свое победное шествие по Европе. Романтическая любовь — это вожделенный вызов обыденности. Все остальное представляется романтической сказкой о рождении романтики — сентиментальность в саванне и утрата мира в Тюрингии.
Надо всегда с большой осторожностью относиться к рассказываемым задним числом историям, не важно, насколько сильно они укрепились в умах. Это предостережение относится к историям XIX века, согласно которым, ранние культуры рассматривались как предварительные ступени культуры сегодняшней. При таком подходе нередко недооценивают прежние исторические общества, и возникают вечные вопросы — например, вопрос о любви.
Если мы, соблюдая необходимую осторожность, постараемся подытожить то, что представляется нам наиболее вероятным, то вот что у нас получится. Романтическая любовь — это устремление, которое обрело отчетливые контуры в XVIII веке. Это устремление было направлено против ограничений рынка браков, на котором никто не брал в расчет чувства. Бестселлером стал сентиментальный роман «Страдания юного Вертера» (1774) известного господина Гёте. Некоторые немецкие мыслители конца XVIII века подняли любовь на высоту самой значимой человеческой институции. Но за всем этим скрывается противоречие. С одной стороны, в противовес аристократии сильно возросли возможности буржуазного класса к саморазвитию. С другой стороны, бюргерство оставалось зажатым в тесный и жесткий корсет общественных и религиозных предписаний. Патрицианские буржуазные салоны стали новым местом встреч представителей противоположных полов. Но все же утвердившийся обычай оставлял для романтической любви только одно поле — литературу. Все это имело весьма слабое отношение к «субъекту», но скорее к отсутствию возможности чего-то большего, нежели разговоры о любви. Однако даже в своих романтических фантазиях писатели редко делали женщин своей мечты равноправными партнерами, с которыми можно делиться мыслями и чувствами. Об истинном слиянии душ — в нашем современном понимании — тогда не было и речи.
То, что эпоха конца XVIII века смогла оказать такое сильное влияние на наши представления о романтической любви, не в последнюю очередь, стало заслугой психоанализа. Фрейду нравилась мысль ранних романтиков о том, что потребность в любви возникает из чувства утраты. Утрата мира романтиков трансформировалась у Фрейда в утрату младенческой интимности. Ядро этих рассуждений мы уже разобрали достаточно подробно. Без сомнения, утрата материнско-детской (или детско-родительской) связи побуждает к тому, чтобы позднее установить такую же связь в половой любви. Нездоровым было лишь стремление Фрейда представить это побуждение патологическим. Таким образом, ущербные фантазии романтиков перешли в ущербные фантомы психоанализа. То, что является совершенно нормальным психическим процессом, предстает как элементарное нарушение нашего либидо: подобно «Нарциссам» мы стремимся к возвышению собственной самости. В «сублимации» же мы возвышаем — с той же целью — предмет нашей любви.
Психоаналитическая литература XX века полна теорий, ставящих на одну доску романтическое отчуждение от природы и отчуждение ребенка от матери. В обоих случаях речь идет об утрате связи с естеством. Бесспорное окружение разрушается, и «я» осознает свое одиночество в мире. Однако о том, что мнимая утрата мира романтиков не была всеобщим опытом, мы уже говорили. И кто, собственно, сказал что смена детской привязанности к родителям привязанностью к половому партнеру или супругу есть неизбежная проблема, а не нормальное в своей основе событие?
Потребность человека в любви не является ущербной. Это нормальное ожидание общественной человекообразной обезьяны, интеллект и чувственность которой позволяет ей заново и в другой форме пережить важнейшие элементы своей былой детской привязанности. В модели ущербности психоаналитики, напротив, повторяют типичную ошибку большинства биологических эволюционных теорий, гласящих: если в мире что-то существует, то это что-то должно обладать определенной функцией. С точки зрения психоанализа это значит: оно должно что-то компенсировать.
Мне, напротив, думается, что любовь между полами ничего не компенсирует, она просто продолжает связь, но иными средствами. В раннем детстве нас приводит в волнение мысль о предстоящем Рождестве. Во время полового созревания место Санта-Клауса занимает одноклассник или одноклассница. С биологической точки зрения это означает, что в пубертатном периоде мы переходим в другое жизненное измерение. Важные прежде точки отсчета теряют свое значение, их место занимает новая топография отношений. Вместе с изменением окружающего мира и с усилением его влияния большее значение приобретает то, что происходит «не само по себе». Теряет свое значение то, что само собой разумеется, более весомым становится то, что возникает не само по себе. Это раздражает и возбуждает. Для некоторых интеллектуалов XVIII века выражением этого ощущения стало чувство утраты мира. Они чувствовали себя свидетелями и современниками величественного перелома эпох и создали глубоко личностное и патетическое представление о «романтической любви», о которой мы продолжаем говорить и сегодня. Но романтические влюбленные нашего времени не испытывают чувства эпохальной утраты мира, каковое испытывали почти все читательницы любовных романов XVIII и XIX века.