4
4
На этом месте в аудитории раздалось легкое шарканье. Я услыхал его по сути уже в коридоре, поскольку тихонько отворил дверь, чтобы выйти. Позднее, в библиотеке, Виго заговорил со мной:
— Вам, видимо, тоже показалось весьма старомодным то, что вы давеча услышали?
Я отрицательно качнул головой. Скорее было ощущение, что сказанное слишком меня захватило: оно касалось моей собственной задачи, моей собственной муки. Не знаю, верно ли я набросал конспект. Виго располагает исключительным запасом образов, которые вплетает в свою речь так, словно берет их из воздуха. Они обволакивают последовательность мыслей, не нарушая ее, и тем напоминают деревья, которые пускают цветы непосредственно из ствола.
Я ограничился, как было сказано, тем, что отрицательно качнул головой; когда имеешь дело с мужчиной, лучше дать ему догадаться о твоих чувствах, нежели объяснять их. Я ощутил, что он меня понял. И это мгновение заложило основание нашей дружбы.
Мои сокурсники же, очевидно, совершенно не заметили того, что захватило меня. А такое случается, лишь когда между двумя людьми происходит что-то наподобие короткого замыкания. В иных местах студенты откровенно хихикали — например, когда прозвучало слово «л?ны».
Они легко срываются на смех, который дает им чувство превосходства. Слово «л?ны», как и вообще лекцию Виго, они сочли чем-то старомодным. Главную роль для них играет момент времени. От них наверняка ускользнуло, что Виго цитировал старинный текст, опираясь на перевод Галланда с арабского языка. Не говоря уж о том, что фонетически, грамматически и логически «луны» звучит, естественно, лучше, чем «месяцы». Это слово, конечно, заездили, поскольку пошлые рифмоплеты часто им злоупотребляли. Поэтому я бы его не использовал. Виго же выше подобных сомнений; он мог бы восстановить уважение к языку. В любое другое время, кроме сегодняшнего, когда никто уже не принимает друг друга всерьез, этот ученый, несмотря на некоторые присущие ему странности, был бы оценен по достоинству.
И если сейчас он проявляет строгость и неуступчивость в данном вопросе, то объясняется это его глубокой чувствительностью. Он мог бы, конечно, говорить, что и как хочет, нести даже самый несуразный вздор, когда бы прислушивался к современным требованиям. Но поступать так ему мешает субстанция излагаемого материала; она вынуждает его к добросовестности. Он не мог бы, даже если б хотел, повернуть дело к своей выгоде.
То, что человек высокой культуры гармонирует с духом времени, издревле уже было счастливым случаем, редким исключением. Сегодня лучше всего придерживаться слов древнего мудреца:
Чтоб те, в ком нет стыда, тебя не обокрали,
Прячь золото, мысли и веру подале[24].
Так поступают даже властители: внешне они подлаживаются под большинство. Кондор, хотя и может себе многое позволить, тоже проявляет такую осторожность; уж кто-кто, а ночной стюард может об этом судить.
*
Исходя из существующего положения вещей, преподавателю лучше всего ограничиться естествознанием и областью его практического применения. Во всем, что выходит за эти рамки, скажем в литературоведении, философии и истории, он ступает на зыбкую почву — особенно если его подозревают в «метафизической подноготной».
Подобные подозрения у нас высказывают два сорта доцентов: либо прохиндеи, вырядившиеся профессорами, либо профессора, которые, в поисках дешевой популярности, корчат из себя прохиндеев. Они состязаются в подлости, но друг другу глаза не выцарапывают. Однако, если в их круг случайно забредают такие умы, как Виго, они выглядят там белыми воронами; против них сплачиваются все. Удивительно, как все тогда объединяют свои усилия, будто им грозит уничтожение.
Студенты, хотя сами по себе и не злые, получают лозунги из этой среды. Я не хочу здесь вдаваться в подробности. Если смотреть на дело с исторической точки зрения, открываются главным образом две перспективы: одна из них направлена на людей, а другая — на власти. Это соответствует также некоему ритму в политике. Здесь монархии, олигархии, диктатуры и тирании — там демократии, республики, охлос и анархия. Здесь капитан, там экипаж, здесь крупный вождь, там община. Для посвященного человека само собой разумеется, что эти противоречия хотя и необходимы, однако одновременно иллюзорны — это мотивы, которые нужны для того, чтобы заводить часы истории. Лишь изредка сияет Великий полдень, когда противоречия счастливо разрешаются.
*
После триумфа Кондора над трибунами у нас снова высоко котируются «люди». Сам Кондор в этом отношении держится либеральнее профессоров, которые любой ценой хотят втереться ему в доверие — — — те, что помоложе, по чистой глупости, те, что постарше, которые занимали должности еще во время трибуната, — из обоснованных опасений.
Здесь можно проводить исследования как в паноптикуме. Например: какому-нибудь молодому доценту преподносят теорию, которая ему чужда, даже, возможно, несимпатична. Заниматься ею его заставляет мода. Доцент поддается внушению — на что нечего было бы возразить, хотя уже это не совсем чистоплотно. Но потом он начинает вести себя точно неполовозрелый юнец, который не различает, где можно предаться мечтам, а где требуется пошевелить мозгами. Он приобретает авторитарные, а вскоре и просто опасные наклонности. Университет кишит такими образованцами, которые, с одной стороны, стараются все разнюхать, с другой же — сами смердят и распространяют мерзкое зловоние стойла, когда собираются вместе. Если в руках у них оказывается маломальская власть, они, не умея пользоваться ею, теряют всякую меру. В конечном счете получается какая-то казарменная муштра.
В настоящее время Кондор и его мажордом держат их в узде и мешают охотиться на жертв, которые, по их мнению, не заслуживают доверия. К таким жертвам относится и Виго. Поскольку теперь снова «историю делают люди», его пристрастия — например, к торговцам, которые нанимали себе солдат, — считаются декадентскими. При этом упускается из виду, что его идеалом является культурное достижение. Так, карфагеняне, хотя они тоже сражались с помощью наемников, — не в его вкусе. По сути, он служит красоте. И считает, что власть и богатство должны подчиняться ей. Вероятно, в этом он больше, чем сам догадывается, родственен Кондору — по крайней мере, ночной стороне его личности.
*
Виго, как уже говорилось, — человек впечатлительный; он трагически воспринимает распри профессоров, пусть и не угрожающие его безопасности. Конечно, в нашем затхлом болоте формируется тип преследователей, отличающихся повышенной въедливостью. «С каждым учеником ты вскармливаешь на груди змею» — так в один из мрачных часов сказал мне Виго о Барбассоро[25], который, правда, скорее относится к разновидности благородных крыс.
Благородная крыса высокоинтеллектуальна, любезна, трудолюбива, пластична и отличается тонкостью чувств. Это последнее качество — украшение ее характера, делающее крысу особо пригодной для роли любимого ученика. К сожалению — и это заложено в ее природе — она не может противостоять соблазну, исходящему от стаи. Заслышав свист — пусть даже призывающий атаковать почтенного мастера, — крыса присоединяется к большинству, которое на него набрасывается. Особенно опасной она становится благодаря своим познаниям и сведениям интимного свойства, приобретенным ею в общении с учителем. Она становится лидирующей крысой.
*
Критическое отношение Виго к духу времени выражается всегда в настолько зашифрованной форме, что разглядеть это отношение трудно. Впрочем, словосочетание «критическое отношение» не совсем точно. Скорее это его сущность, которая так воспринимается. Там, где все движется — да к тому же еще в одном и том же направлении, будь то направо, налево, вверх или вниз, — человек покоящийся оказывается помехой. Его воспринимают как некий упрек — и, натыкаясь на него, считают вредителем.
Такого рода движение пытается трансформировать дело во мнение, а мнение — в образ мыслей; и тот, кто сохраняет верность делу как таковому, невольно предстает в ложном свете. Это вполне возможно на каком-нибудь факультете, где всемирную историю приходится — в угоду текущему моменту — переписывать после каждого переворота. Учебники нынче не устаревают, а теряют актуальность.
Чтобы сделать уязвимым такого умного человека, как Виго, требуются определенные познания. Но как обременительная личность он воспринимается сразу — уже потому только, что существует. У дураков на это инстинкт безошибочный. Далее вопрос заключается в том, чтобы доказать, что этот докучливый субъект хотя, с одной стороны, и не представляет собой ничего значительного, но, с другой стороны, опасен. Доказательство добывают ученые такого пошиба, как Кессмюлер. Это — трюфельные свиньи, выкапывающие лакомство. Чтобы потом на него набросились крысы.
*
Кессмюлер, лысый гей, основательно изучил Виго. Но мысли у него остаются плоскими, как его плешь; он кутила и чревоугодник, не обделенный чувством юмора. В качестве эвмениста[26] он «бесспорен»; он мог бы даже зарабатывать себе на жизнь как конферансье в «Каламаретто» и неизменно развлекает собравшихся на академических вечеринках. Этот талант уже позволил ему, точно сельдяному королю[27], который поблескивает на поверхности, благополучно пережить разные, в том числе антагонистические, режимы. У него инстинктивное стремление к конформизму и к неотразимым пошлостям, которые он умеет претенциозно стилизовать. Он может даже перетолковывать эти пошлости — в зависимости от того, куда в данный момент дует ветер. Этакий сибарит; с материальной точки зрения ему лучше живется при Кондоре, с материалистической — при трибунах.
На своих лекциях он редко упускает случай процитировать Виго, при этом лицо его всякий раз озаряется радостью. Хороший комик производит впечатление на зрителей уже одним своим обликом — комичностью самой по себе. Кессмюлер может преображаться как хамелеон: он словно мгновенно меняет костюм педагога на клоунский наряд Панталоне — безо всякого перехода, используя лишь короткую паузу. Выглядит это так, будто он влезает в бочку. Нетерпеливое единодушие распространяется тогда по аудитории еще прежде, чем он раскроет рот. Некоторые уже еле сдерживают смех.
Я посещал курс его лекций лишь для того, чтобы изучить эти фокусы; поразительно, что он в таких случаях почти не кривит лицо. Слушатели смеются; напрашивается мысль, что дело не обошлось без телепатии. Кессмюлер — оратор, знающий секрет паузы.
Потом он начинает наизусть цитировать Виго, одну его фразу или даже целый абзац. Порой он делает вид, будто в голову ему пришло что-то забавное; он извлекает книгу, чтобы вслух зачитать в ней что-то — — — вся сцена кажется «фаустовской импровизацией», как любят выражаться аптекари, однако она тщательно подготовлена. Кессмюлер водит пальцем по строкам, туда-сюда, будто бы в поисках места, которое на самом деле заранее старательно подчеркнул. Имя Виго не упоминается, однако любой в аудитории понимает, о ком идет речь.
Места эти, правда, вырваны из контекста, но цитируются они дословно. Кессмюлер знает, чем он обязан науке. Он также не делает вид, будто цитирует смешной текст; самое большее — мягко подчеркиваются такие слова, как «луны». «Высоко» и «выше» Кессмюлер тоже с удовольствием выделяет, а когда произносит слово «красиво», выглядит как клоун, надевающий красный нос.
Все это относится к сфере персифляжа, простирающейся от легкой имитации до грубой вульгарности. Кессмюлер владеет таким искусством. То, что для передразнивания он выбирает тексты Виго, которые я особенно люблю, не случайно. В одном портовом кабаре выступает пародист, который читает стихотворения в гротескной манере, подражая, например, еврейскому акценту рабби Тайтелеса[28] или голосу человека, тужащегося в уборной. Он подбирает для этого классические тексты и кривит рот точно так же, как Кессмюлер. Странно, что слушателям эти стихотворения кажутся знакомыми; они, должно быть, учили их еще в школе, в противном случае пропал бы повод для веселья.
*
Виго я обязан одним из геологических определений Эвмесвиля: феллахоидная заболоченность на александрийской основе[29]. Слой под ней был александрийским знанием на классической основе.
Таким образом, ценности продолжали мельчать. Сперва они были современными, потом — все еще почитаемыми; и, наконец, стали досадным недоразумением. Для Кессмюлера подозрительно уже само слово «ценность».
До нас все-таки еще оставалось какое-то остаточное свечение. Однако печь холодна — она больше даже рук не греет. От эксгумированных богов спасение не приходит; мы должны глубже проникать в субстанцию. Когда я кладу на ладонь какое-нибудь ископаемое, например трилобита — здесь в каменоломнях у подножия касбы находишь превосходно сохранившиеся экземпляры, — меня очаровывает впечатление математической гармонии. Цель и красота, свежие, как в первый день, еще неразрывно объединены в выгравированной рукою мастера медали. Биос[30], должно быть, открыла в этом первобытном рачке тайну трисекции[31]. Потом трехчастное членение много раз снова встречается, и без естественного родства; фигуры, симметричные в сечении, живут в триптихе.
Сколько миллионов лет назад это существо могло населять море, которого больше не существует? Я держу в руке его оттиск, печать непреходящей красоты. Эта печать тоже когда-нибудь выветрится или сгорит в грядущих всемирных пожарах. Штамповочное же клише, которое придало ей форму, остается скрытым в законе и действует согласно ему, неприкосновенное для смерти и огня.
Я чувствую, как моя ладонь теплеет. Если б это существо было еще живым, оно бы ощутило мое тепло как кошка, которую я глажу по шерстке. Но и камень, в который оно превратилось, не может избежать этого тепла; его молекулы расширяются. Чуточку больше, чуточку сильнее — и оно бы зашевелилось в моей руке, словно во сне наяву.
И хотя мне не преодолеть такой преграды, я все же чувствую, что нахожусь на пути к этому.