12

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

12

Итак, Тоферн, чьи вводные слова — о качественных различиях между разными типами говорения — возбудили в аудитории недовольство, предпринял затем своего рода диверсию, снискавшую одобрение студентов и развеселившую их:

— Вчера ночью, сидя в «Синем яйце» и даже в мыслях не имея ничего дурного…

Тут надо заметить, в Эвмесвиле нет недостатка в сомнительных кабаках. Население обеспечено удовольствиями на любой вкус, сколь бы причудливым он ни был. Объясняется это либеральными взглядами Домо — позицией, которую поддерживает и Кондор. «Каждому свое» — у нас это изречение толкуется в самом широком смысле.

Домо говорил:

«То, что человек вытворяет в постели или даже на конюшне, — его дело; мы в такие вещи не вмешиваемся. Bien manger, bien boire, bien foutre[75] — одобряя все это, мы избавляем полицию и суды от огромной работы. И можем сосредоточиться на борьбе с закоренелыми уголовниками, сумасшедшими, а также борцами за лучшее будущее, которые опаснее всех.

Наши люди в Эвмесвиле не стремятся к какому-то лучшему будущему — они хотят хорошо жить уже сегодня. Они не желают слушать звон монет, предпочитая иметь их в своем кошельке. Синица в руке для них лучше журавля в небе. А мы можем предложить им не только синицу, но и курицу в суповой кастрюле».

Как мой родитель опирается на идеи, так Домо — на факты. В этом заключается разница между либерализмом и либеральностью. Будучи историком, я должен заметить по этому поводу: все хорошо в свое время. Методика Домо имеет предпосылкой наше феллахоидное состояние. Великие идеи, ради которых когда-то миллионы людей готовы были идти на смерть, израсходованы. Различия в большой мере исчезли: обрезанные и необрезанные, белые, желтые и негры, богатые и бедные уже не воспринимаются в своих качествах так серьезно. На улицу люди выходят лишь тогда, когда не сходится денежный баланс, или во время карнавала. В общем и целом каждый здесь может делать, что пожелает, и вести себя так, как хочет.

Кондор, хоть он и тиран, ходит и по рынку, и в гавани — правда, сопровождаемый не выделяющимися в толпе охранниками — как равный среди равных. Он любит заговаривать со встречными:

— Карим, старина, ты по-прежнему на ногах — — — полагаю, ты еще способен дать жару?

Эти слова обращены к раису, добытчику тунцов, седобородому старцу, которому вот-вот стукнет восемьдесят. И тот отвечает:

— Кондор, ты имеешь в виду на неделе или ночью?

*

«Синее яйцо» — это кабак, который предпочитают распутники и уголовники. О новостях, касающихся bas-fonds[76], Домо информируют соглядатаи. Профессия эта рискованная. Не проходит и месяца, чтобы ночной патруль не подобрал в окрестностях упомянутого заведения труп какого-нибудь информанта, заколотого кинжалом.

Разумеется, упоминание Тоферном этого кабака, которого стараются избегать даже тертые сутенеры, было встречено взрывом веселья. Оказалось, наш профессор в самом деле отправился туда, чтобы послушать, как там обсуждается очередное убийство с помощью кинжала. Действительно, собравшиеся в кабаке мошенники разбирали между собой этот случай. Поскольку им чаще приходится работать ночами, чем днем, они иногда по утрам отправляются в суд и слушают судебные разбирательства. Это для них и занимательно, и поучительно.

Здесь, в «Синем яйце», они обсуждали дело по обвинению в убийстве, обстоятельства которого были весьма туманны. Жертвой оказался некий торговец опиумом; власти терпят такого рода промысел, однако занятие это не лишено риска. Терпимость вообще относится у нас к главным управленческим принципам: существует масса вещей, заниматься которыми не разрешается, однако виновного вряд ли будут преследовать; получается так, что края легальной сферы словно погружены в полумрак, что соответствует сновидческой атмосфере нашего города.

В этом промежуточном царстве обложения данью тоже не ограничены. Что выгодно как для касбы, так и для живущих в подполье. Время от времени случаются и неприятные инциденты, не столько из-за мака, сколько из-за конопли: ведь мак притупляет все чувства, а конопля возбуждает. То какой-нибудь одержимый носится по улицам с ножом в руке; то студентка сгорает в постели… И когда после этого Домо вызывает к себе одного из оптовых торговцев, чтобы воззвать к его совести, мажордому не приходится тратить много слов, чтобы убедить вызванного совершить акт благотворительности; а такие пожертвования тоже не оставляют следов.

Но и преступный мир взимает свою мзду. Торговцы, уличные разносчики товара и кабатчики особенно часто становятся жертвами вымогателей и вынуждены как-то договариваться с преступниками. Они платят им регулярную дань и воспринимают это как необходимую статью расходов; такие сделки тоже не оставляют следов.

В данном случае торговец имел неосторожность довести конфликт с преступниками до пробы сил, к которой он не был готов. Дело приняло обычный оборот: после писем с угрозами перед его дверью оставили ананас, потом изрешетили пулями его телохранителя и, наконец, обложили его со всех сторон, как крысы. Наступило самое время бежать из Эвмесвиля; торговец даже успел добраться до корабля, готового к отплытию из гавани. Торговец, вероятно, собирался укрыться у Желтого хана, на защиту которого слишком сильно рассчитывал.

С крысами, однако, шутить не стоит: уж если они начали кого-то преследовать и учуяли поживу, ими овладевает алчная страсть. Когда торговец подымался по забортному трапу, с одного из погрузочных кранов сорвался ящик, пролетевший на волосок от него. Ящик был таким тяжелым, что пробил насквозь лестницу. Торговец же невредимым добрался до своей каюты — camera di lusso[77] с ванной и гостиной.

Когда чуть позднее facchino[78] внес в каюту багаж, он обнаружил перед зеркалом в уборной безжизненное тело пассажира. Судовой врач, находившийся уже на борту, мог лишь констатировать смерть. Паралич сердца — очевидно, волнение было слишком сильным, как когда-то у всадника на Боденском озере[79].

Ни один моряк не потерпит присутствия на борту трупа. В данном случае еще оставалось время, чтобы избавиться от него. Составив свидетельство о смерти, врач вместе с носильщиками вернулся в каюту, чтобы проследить за транспортировкой. Покойник лежал на кровати, голый до пояса. Таким он и был, когда некоторое время назад врач осматривал тело. Поэтому врач мог бы заявить под присягой, что тогда в левую часть груди еще не был воткнут стилет. Теперь же из груди торчала его рукоятка.

Удар был нанесен с профессиональной уверенностью, и притом — в короткий промежуток времени между обследованием трупа и приходом носильщиков, которым предстояло этот труп вынести. Ни капли крови не вытекло: клинок пронзил мертвое сердце. Это подтвердило вскрытие, на котором присутствовал и Аттила. Потому-то я уже знал о случившемся — из разговоров в ночном баре.

На борт поднялась полиция; возникла досадная задержка. Были допрошены пассажиры и команда, как и вообще каждый, кто в тот момент находился на палубе и под палубой. Внимание обратил на себя facchino, который, похоже, знал больше, чем признавался, — хотя к преступлению, очевидно, никакого отношения не имел.

Простолюдины, когда им грозит необходимость выступить в качестве свидетеля, предпочитают — как обезьяны из храма Никко[80] — держать глаза, рот и уши закрытыми, и не без оснований. Разумеется, полицейские на таких вещах собаку съели; клубок может быть очень запутанным, но стоит им ухватиться хоть за одну ниточку, они его размотают.

Поэтому им не понадобилось много времени, чтобы вытащить из носильщика показания. Тот сказал, что приметил шабашника. Носильщик признался в этом тем легче, что речь шла о facchinaccio. Так называют молодых парней, которые в суете перед отплытием пробираются на корабль, чтобы хитростью раздобыть чаевые и стибрить, что плохо лежит. Поскольку работают они без лицензии, понятно, что facchini относятся к ним не лучше, чем к докучливой соринке в глазу.

Показания в самом деле помогли полицейским взять горячий след: этот-то фальшивый носильщик и нанес удар — как наемный убийца. Он тенью проскользнул в сумеречную каюту, где лежал мертвый торговец, которого только что покинул врач, — и мгновенно исполнил данное ему поручение.

*

Это и было темой разговора, который Тоферн подслушал или хотел подслушать — я толком так и не понял — в «Синем яйце». Мне показалось, что о подобном стечении обстоятельств я уже читал в каком-то романе или видел нечто похожее в одной из тех детективных пьес, которые составляют здесь главный вид развлечений, однако очень быстро забываются. Охота на человека со всеми присущими ей тонкостями относится к таким темам, которые никогда не теряют притягательности и беспрерывно варьируются. Иногда в луминаре я проигрываю короткие эпизоды из Питаваля[81] и других авторов. Что же касается покушения на убийство покойника, то похожий рецепт я обнаружил у Дэя Кина[82], классика этого жанра. Данный сюжет относится к тем вариациям, которые постоянно возвращаются, поскольку дело касается кошмарного сна, гнетущего нас со времен Каина. Мы во сне думаем, что совершили убийство; пробуждение же возвращает нам невиновность.

Но почему профессор так детально остановился на этом? Ведь он, в конце концов, вел семинар не по юриспруденции, а по филологии. Тоферн, однако, оказался на высоте той задачи, которую поставил перед ним Домо.

*

«Господа, суду пришлось рассматривать дело, в котором все было поставлено с ног на голову. Защита настаивала на оправдательном приговоре и добилась своего. Давайте же проследим за ее аргументами, разобрав значение глагола „колоть“.

Если мы допустим, что удар был нанесен торговцу при жизни и стал причиной смерти, то это без сомнения было бы убийством, что соответствовало намерению обвиняемого. Окажись удар несмертельным, адвокат настаивал бы на том, чтобы квалифицировать случившееся как нанесение телесных повреждений. Ни того ни другого в данном случае не было. Труп не может быть ни убит, ни — в таком смысле — поврежден. Иначе и анатома, который совершает вскрытие, следовало бы покарать.

Защитник, стало быть, доказывал, что торговец был не „заколот“, а „поколот“ — то есть что имело место действие, наказание за которое в законе не предусмотрено. Сам facchinaccio не мог бы привести такой аргумент, превосходящий уровень его грамотности; значит, это защитник научил его так сказать.

Господа, различие между двумя приставками кажется незначительным; однако здесь вы видите пример важности его возможных последствий. Приставка „за“ ведет к корням языка; это ослабленный языковой реликт.

А вот приставка „по“ расширяет и обобщает, превращая, например, ток в „поток“. Этот слог тоже сильно ослаб и измельчал в употреблении».

Тоферн улыбнулся:

«Данное положение применимо ко многим случаям. В приставке „за“ еще сохраняется суверенитет. Расстояние до Луны может вычислить каждый, кто хоть что-нибудь смыслит в тригонометрии. Он его „померил“, — — — это общее достояние, которое он делит с обществом. А вот „замерить“ указанное расстояние может только он сам».

Потом профессор подробно остановился еще на одном обстоятельстве:

«Мы могли бы также допустить, что торговец подвергся нападению целой банды и последнего удара уже не почувствовал. В таком случае мы имеем дело не с продолжением действия, а с продолженным действием.

И это различие заключается не столько в непозволительности, сколько в наказуемости. Судья должен уточнить момент совершения преступления. И если грамматических временных форм для этого недостаточно, необходимая точность будет достигнута посредством описаний».

Он привел примеры.

*

Тоферну было, видимо, важно первым делом представить нам себя — как личность, — что ему превосходно удалось. Этот зачин его лекции был задуман как введение к семинару о префиксах и представлен в форме этимологического расследования головоломной детективной истории — — —увлекательного, а для меня как историка даже захватывающего. Потом Тоферн еще подробно остановился на намерении facchinaccio и объяснил нам разницу между разными типами преступной воли, пользуясь классическими примерами.

Скажем: если бы торговец после укола стилетом оказался лишь мнимо мертвым, а преступник, дабы избавиться от трупа, сбросил его в море и причинил ему смерть утоплением, то перед защитником встала бы куда более сложная задача.

«К успеху тогда можно было бы прийти, сославшись на то, что преступник совершил ряд действий, соединенных между собой причинно-следственными, но не логическими связями, — действий, которые древние юристы подводили под понятие dolus generalis[83]. Сегодня юристы облегчили себе задачу — — — волей-неволей: поскольку стало труднее отличать реальное от возможного, а возможное, в свою очередь, — от желаемого. Этому соответствует утрата некоторых глагольных форм, которая не может быть возмещена психологическими спекуляциями. Я подробнее остановлюсь на этом, когда мы подойдем к ирреалису[84]».

*

Эта мысль тоже живо заинтересовала меня, правда, с других точек зрения, — ибо в Эвмесвиле мы живем в таком городе, где ничто уже не кажется реальным и все кажется возможным. Это сглаживает различия и благоприятствует нагнетанию сумеречной атмосферы, в которой явь и греза легко переходят друг в друга. Общественная жизнь уже не так серьезна; это придает диктатурам какой-то новый оттенок; не зря Виго так часто ссылается на аналогии с «Тысячей и одной ночью».

Рыбак, грузчик, красильщик не только мечтают о неслыханном в своих снах, но сон как бы самовластно от них отделяется. Между желанием и его исполнением больше нет барьера. Это напоминает ситуацию с магическим кольцом; уличный сапожник, нашедший такое кольцо, трет его, и из стены внезапно появляется демон:

— Я — слуга кольца и его обладателя… Господин, ты только прикажи, и я за ночь построю для тебя дворец, истреблю любой народ или сожгу любой город.

Так происходит в сказке… Но и в реальности целый народ уничтожается, дальневосточный город сжигается дотла. По произволу никому не ведомого Торговца текстилем. Историки тщетно пытались разобраться с такого рода материалом — он попросту никак не укладывался в привычные для них масштабы.

Бруно прав, относя подобные феномены скорее к магии, которая, достигнув определенной ступени развития, превращается в scienza nuova[85] и подчиняет себе науку. У техники есть подпочва. Техника начинает страшиться самой себя. Она приближается к порогу, за которым мысль реализуется непосредственно, как это происходит во сне. Недостает, кажется, лишь одного шажка; быть может, кто-то сделает этот шаг из самого сна, как из зеркала. Эвмесвиль благоприятствует этому.

Не нужно больше толкать дверь; она распахнется сама. Любое желанное место должно достигаться мгновенно. Какой угодно мир будет приходить из эфира — или, как в луминаре, из катакомб.

Это комфортная сторона дела. Тоферн считает слово «комфорт» производным от conferto[86] — «я сгущаю». Однако комфорт может стать слишком сгущенным, насыщенным.

*

Начиная с того введения в курс для юристов, я регулярно посещал лекции Тоферна, а также его семинар. Я встречал там немногочисленных и почти всегда одних и тех же слушателей: грамматика — мертвая наука. Потому-то в рамках изучения вымерших языков ею занимаются серьезней, чем в связи с языками нынешними.

Домо хотя и желал, чтобы юристы, дабы научиться выносить суждения, овладели языком как логическим средством, но эстетические и вообще мусические порывы были ему несвойственны, если не считать музыки.

Тирания должна придавать значение хорошему отправлению правосудия в приватной сфере. Что, с другой стороны, укрепляет ее политический авторитет. Авторитет этот основывается на равенстве, в жертву которому приносится свобода. Тирания стремится к нивелированию общества, в этом она родственна народовластию. Оба типа государственного устройства порождают сходные формы. Элиты, которые пестуют собственный язык[87] и по нему распознают своих представителей, в государствах обоих типов воспринимаются с неприязнью, а поэты — даже с ненавистью.

Слову «пестовать» Тоферн, как грамматист, придает особое значение, и в этом я, как историк, с ним солидарен. Обязанности историка трагичны; в конечном счете ему приходится иметь дело со смертью и вечностью. Отсюда его копание в мусоре, его кружение вокруг могил, его неутолимое стремление к источникам, его робкое вслушивание в сердцебиение времени.

Я часто спрашивал себя, что может скрываться за этим беспокойством. Мне очень понятен страх дикаря, который видит, как исчезает солнце, и боится, что оно никогда больше не вернется. На возвращение надеялся тот, кто сохранял в скальной гробнице мумию, а мы лишаем мумию ее покровов, чтобы подкрепить его — нет, нашу — надежду. Когда мы наделяем прошлое жизнью, нам выпадает счастье совершить преодолевающий время акт, который намекает на возможность преодоления смерти. И если этот акт удастся, значит, можно себе представить, что когда-нибудь и в нас некий бог вдохнет новую жизнь.