24
24
Я далек от мысли сравнивать Домо с цезарем, однако, как я уже говорил, изучение рыб в нашей лагуне порой побуждает меня бросить ретроспективный взгляд на историю.
О чем же Домо справлялся в «Майдингере»? Мне предстояло узнать это тотчас же, поскольку он продолжил, как только миньоны пододвинули им стулья и они уселись:
— Насколько я понял, коршун — Geier — пользовался уважением как у романских, так и у германских народов — во всяком случае, в те эпохи, которые еще не были такими стерильными.
Далее он углубился в этимологические тонкости. Слово Gihr, дескать, изначально имело более узкое значение, чем наше Gier — «жадность», — которое приобрело неприятный оттенок. Gierig — так называли того, кто не позволял отнять у себя добычу. Aas в слове Aasgeier, «стервятник», раньше тоже означало не что иное, как «пища»; оно родственно словам essen, «кушать», ?sen, «кормиться», и Atzung, «корм». Лишь позднее, понимаемое как «охотничья приманка», оно приобрело сомнительный смысловой оттенок: «падаль». Vultur — «коршун» у римлян — происходит от слова, означающего «быстрый поворот». Volturnus (Вольтурнус) — так называлась стремительная река в Кампанье. Язык не только расщеплялся на волоконца все новых смыслов, но и приобретал морализаторский характер.
*
Вот как резюмировал Домо плоды своего чтения — я же, услышав слово «коршун», сразу понял, о чем, собственно, идет речь. Был первый день после моих выходных, когда я снова приступил к службе. Утром, возвращаясь пешком из города, я по дороге купил последний номер «Крапивника». Я время от времени читаю этот журнал, чтобы удовлетворить свое смешанное с отвращением любопытство относительно новейших веяний; но приобретаю я его только в киоске.
Помнится, я уже отмечал, что подписчиков у «Крапивника» мало, хотя читает этот журнал практически каждый. Списки подписчиков хранятся, разумеется, на касбе. Быть упомянутым в этих списках — не такое уж отягощающее обстоятельство, пока оно не соединится с двумя-тремя другими. У меня, к примеру, — политически неблагонадежная семья. Именно поэтому Цервик несколько лет назад начал одаривать меня бесплатными экземплярами — и это было чуть ли не хуже, чем если бы я подписался на журнал. Поэтому я вежливо попросил его «воздержаться от дальнейших почтовых отправлений». Это моя старая беда: я вечно оказываюсь между партиями, распри которых для меня обременительны и часто противны. То одна, то другая партия прилипает ко мне как банный лист, а иногда и обе одновременно.
*
В последнем номере появилась статья, которая, хотя и была подписана псевдонимом, несомненно вышла из-под пера Цервика: «Ястребиные». Цервик в целях маскировки прибегнул к академическому стилю. Сначала он подробно рассматривает зоологическую систему дневных хищных птиц и их образ жизни. Общая тенденция статьи сводится к сопоставлению орлов и соколов с коршунами: с одной стороны — гордые птицы, бьющие живую добычу, с другой — пожиратели падали. Автор, перечисляя видовые разновидности, описывает — как страшных живодеров — прежде всего коршунов, обитающих в Новом Свете. Кондора он не упоминает, хотя сама затея с публикацией такой статьи, разумеется, метила в нашего Кондора. Как настоящий полемист, Цервик знает, что, если хочешь что-то подчеркнуть, для этого лучше всего использовать фигуру умолчания. Center of attraction[177] должен оставаться прикрытым.
О чем бы Цервик ни думал и что бы ни писал, он всегда имеет в виду Кондора. В этой ситуации ничего не изменится, даже если журналист переживет Кондора: покойный тиран еще десятилетиями будет служить для него главной и единственной темой. И тогда сам Цервик превратится в стервятника. Преследователь и преследуемый всегда образуют неразлучную пару.
Эта статья заставила меня задуматься; разумеется, я отнесся к ней иначе, чем мой братец, которого она, несомненно, весьма порадовала. Описывая царского орла и благородного сокола, которых он выбрал в качестве лейтмотивных образцов, Цервик прибегнул к возвышенному геральдическому стилю. Так мог бы писать, например, Шатобриан, чья проза, правда, тоже достаточно двусмысленна.
Когда Цервик может чем-то досадить Кондору, для него все средства хороши. Он, как нигилистический фокусник, извлекает из цилиндра — по своему усмотрению — якобинские колпаки или короны и скипетры. Я использую такую метафору, поскольку она соответствует той атмосфере предновогоднего вечера, которая характерна для тирании. Каждый лелеет свою картину желаемого, которая едва ли переживет ночь ликования. Как-то я даже подумал о Столетнем календаре с journ?e des dupes[178] в качестве одного из постоянных праздников.
Анарх не имеет ожиданий. Он ни на кого, кроме себя, не рассчитывает. Другие же, по сути, остаются крысоловами, какими бы мелодиями они ни рекламировали себя. Что же касается крыс — это статья особая.
*
Петля была скручена очень изощренно, это касается и тайминга[179]. При любой диктатуре бывает две фазы, которые требуют особой осторожности; первая начинается непосредственно после захвата власти: «Новая метла чисто метет». Вторая возвещает конец режима. Властитель еще раз пытается освободить себе руки; но на сей раз ему не хватает согласия со стороны подданных. От этого он становится еще опаснее. И тогда, значит, надо быть начеку — чтобы, так сказать, не угодить в давку перед закрытием ворот.
Между тем случаются и периоды затишья, когда можно позволить себе всякое — например, такого рода экскурс в зоологию. Во времена более богатые фантазией автор воспользовался бы жанром басни, у нас же он предпочел создать видимость научной статьи. Однако и Цервик не обошелся без «эпиграмматического заострения» темы, которого требует от баснописца Лессинг. Описание трапезы коршуна переходит, конечно же, все границы: ясно, что пером автора статьи водила чистая ненависть. И тот, кто хорошо знает внутренние дела Эвмесвиля, нашел достаточно материала для толкований.
В любом полемическом исследовании о ситуации захвата власти проводится различие между «приуготовителями пути» и «попутчиками». Что такое «приуготовитель пути», Цервик показал на примере питающихся падалью ворон — этих маленьких, юрких, вечно голодных и будто одетых в черные сутаны птиц. Они чуют слабость какого-нибудь крупного зверя еще до того, как тот умрет, и с веток голых деревьев наблюдают картину агонии. Но поскольку они не способны разодрать такую глыбу плоти своими клювиками, им приходится ждать коршуна, который выполнит эту работу. Однако прежде они выклевывают у еще живого зверя глаза и раздирают ему задний проход.
Поднятый воронами шум привлекает внимание царского коршуна. Он тогда пикирует вниз и, что называется, нарезает порции. За ним следуют «попутчики», крупные и мелкие, и получают свои отступные. «Теперь порядок восстановлен».
С очевидностью демонстрируя «радость издавать зловоние»[180], Цервик подробно останавливался на деталях ужасной трапезы. Особенно пластичным получилось у него описание грифа-индейки, который своим ужасным загнутым клювом и морщинистой сине-красной шеей проникает в естественные отверстия тела и выковыривает внутренние органы животного — — — удачный портрет нашего министра финансов, за которым я часто наблюдаю в ночном баре, с близкого расстояния.
*
Цервик знает свое ремесло — в этом нет никакого сомнения. Как историк, я читаю подобные экскурсы с большой степенью отстраненности — не только как актуальную журнальную полемику, но и с учетом их вневременной значимости. Цервик ухватил саму механику государственного переворота — механику того, как происходит смена диктатур. У нас диктатуры давно уже являются единственной государственной формой, в которой еще сохраняется определенный порядок. Даже трибуны нуждаются в генерале.
Цервик видит все это не как историк, а как журналист. Поэтому он не понимает, что описывает не только методику Кондора, но и — одновременно с ней — методику Кондоровых предшественников и преемников. Кроме того, он рисует автопортрет, поскольку сам относится к питающимся падалью воронам.
Будь он не анархистом, а анархом без морализаторства и предубеждений, он мог бы создать себе репутацию неплохого историка. Однако он, как и все ему подобные, предпочитает большие тиражи и высокие прибыли.
*
Страдания историка и его превращение в анарха обусловлены осознанием того обстоятельства, что убрать с глаз долой мертвечину невозможно и что ею лакомятся все новые стаи коршунов и рои мух — — — то есть, в общем и целом, речь идет о несовершенстве мира и о подозрении, что с самого начала в чем-то был допущен промах.
С политической точки зрения мы видим ряд чередующих систем, из которых одна пожирает другую. Они живут за счет надежды — постоянно передаваемой по наследству и постоянно приносящей разочарование, — которая никогда не угасает. Живой остается только искра этой надежды, бегущая по запальному шнуру. Для такой икры история — только повод, а вовсе не цель.
Еще о мертвечине: давать интервью Цервику все боятся — он мастер задавать провоцирующие вопросы. Например: «Как вы относитесь к тому, что ваши противники называют вас могильщиком трибуната?»
На что спрошенный, высокопоставленный чиновник юстиции, отвечает: «Прежде чем придет могильщик, должен иметься в наличии труп».
*
Кроме того, Цервик для Домо — своего рода парадный рысак, свидетельствующей о его, Домо, либерализме. Как бы то ни было, экскурс о коршунах оказался крепкой махоркой: «Этот субъект над нами издевается».
Неудовольствие витало в воздухе; когда все уселись, Аттила, как обычно расположившийся по левую руку от Кондора, сказал:
— У нас же есть специалист: Роснер, он мог бы нас выручить.
На это Кондор:
— Правильно, давайте его пригласим — — — мне любопытно, что за птица я сам.
Домо делегировал это поручение мне:
— Мануэло, позвоните ему, пожалуйста. Вы ведь работаете у него в качестве наблюдателя за птицами.
Так оно и было; я знал, что в эту пору профессора еще можно застать в его институте. Между прочим, замечание Домо показало в очередной раз, насколько досконально я просвечен.
Через полчаса Роснер уже был на касбе; охрана доложила о его прибытии. Когда этот человек в очках вошел в бар, он в первый момент сам напоминал вспугнутую ночную птицу; однако снова обрел уверенность, как только услышал, о чем, собственно, идет речь. Кондор указал ему место за столом и препоручил миньону, тут же к нему прижавшемуся. Мне было любопытно, как Роснер выйдет из затруднительного положения: эксперт, вынужденный выступать в двусмысленной роли.
Домо обратился к нему:
— Профессор, мы пригласили вас в связи со статьей об орлах и коршунах в «Крапивнике». Полагаю, вы с ней уже ознакомились?
— Мне жаль, ваше превосходительство, но бульварную прессу я не читаю. Кроме того, моя работа не оставляет мне на это времени. Однако по существу дела я с удовольствием сообщу, что знаю.
Неплохое начало; он наверняка выдержит испытание. Осведомившись затем о сути проблемы, Роснер перешел к рассмотрению основных пунктов. Прежде всего: что значит пожиратель падали?
— Мы не должны судить о таких вопросах с антропоцентрической точки зрения, то есть исходя из вкусов человека. Мы, люди, тоже потребляем животный белок — за исключением разве что устриц — не in statu vivendi[181]. Если руководствоваться одним только этим критерием, получилось бы, что такие кровососы, как комар или вампир, или тот же дятел, выклевывающий личинок из-под древесной коры, питаются более благородно, чем человек.
Нам кажется, что сырое мясо хуже усваивается; поэтому мы на несколько дней подвешиваем его для созревания — пока у него не появится специфический привкус. Давайте вспомним и о молочных продуктах, таких, как сыр, сам запах которого свидетельствует о далеко зашедшем процессе разложения. Но тем не менее сыр возбуждает вкусовые нервы.
Впрочем, для биолога разложение — это процесс, не подлежащий нравственной оценке: просто все живое проходит целый ряд стадий в великом пищеварительном тракте природы.
*
Изложенные Роснером соображения показались мне интересными; это соответствовало моим представлениям об изменении форм государственного устройства.
То, что династии и диктатуры без конца сменяют друг друга, объясняется не только их несовершенством. Этому способствует, должно быть, также некое перистальтическое движение. Оно не ведет к лучшему — сумма страданий всегда остается одинаковой. Скорее, похоже, подтверждается какое-то скрытое в материи знание. На это указывает уже тот наивный пыл, с каким все революционеры произносят слово «движение». Это их судьбоносное слово, с которым они растут и погибают.
Роснер — материалист чистейшей воды и, как таковой, слишком интеллигентен, чтобы быть дарвинистом. Его можно считать последователем некоторых неовиталистов. Небольшая доза анонимной религиозности, отличающая классических натуралистов, в его сознании хорошо перебродила и сублимировалась. Не говоря уже о том, что он мне нужен для моей приватной войны, я часто и охотно беседовал с ним — как по вопросам, касающимся сферы его научных интересов, так и по другим, выходящим далеко за ее пределы. Орнитология обладает особыми чарами: ей свойственна глубина восприятия, соединяющая понятия родины и безграничности. К тому же эта дисциплина обращена к великолепию и полноте жизни. Глаз орнитолога видит все богатство природной палитры и находит удовлетворение не в надеждах на будущее, а в том, что происходит «здесь и сейчас». Никакого прогресса: universalia in re[182].
*
Впрочем, с последовательным материалистом анарх в большинстве случаев легко находит общий язык. Благоприятной почвой для этого — плавильней, в которой, правда, удавалось получать лишь амальгамы, — служил когда-то винный погребок Гиппеля в Берлине[183]. Там собирались «Свободные», называвшие себя «затерявшимся добровольческим корпусом радикализма». Я вызывал их образы в луминаре и позднее детально остановлюсь на этом. Сперва я считал их одной из типичных германских клик, которые усаживаются возле ствола Мирового ясеня и, словно куры-несушки, высиживают судьбу. Всякий раз, пытаясь проследить генезис какого-нибудь великого поворота, ты в конце концов оказываешься в одном из германских университетов (но кто еще помнит их названия?) — в Тюбингене, Кенигсберге, Геттингене.
*
Когда Роснер сказал, что разложение не подлежит моральной оценке, это взволновало, кажется, и Аттилу — во всяком случае, наш Единорог погладил себе бороду: «Кое-что всегда перескакивает на ту сторону — разумеется, при одиозных обстоятельствах. Я могу подтвердить это как врач. Мы должны вернуть богам ту самую искру».
Тут он взглянул на Кондора и дотронулся до его руки. Я записал это и сохранил в памяти — как записывал все, услышанное в баре. Что замечание Аттилы было не просто брошенным походя красным словцом, дошло до меня лишь тогда, когда кто-то упомянул Большую охоту.
Роснер сказал: «Такое не в моей компетентности».
Потом разговор принял другое направление, потому что о том, что «разложение не подлежит моральной оценке», задумался теперь и Кондор: «Я возьму это себе на заметку для следующей выставки. Вид городской мусорной свалки порадовал бы меня больше, чем какая-нибудь Богоматерь Кариона. А нельзя ли хотя бы собрать воздерживающееся от моральных оценок жюри?»
На это Домо, которому адресовался вопрос, ответил: «Это невозможно уже потому, что противоречит логике. Ведь члены жюри должны как-то обосновывать свои суждения. Лучше позволить им делать, что хотят, при условии, чтобы они не вмешивались в политику. Но как раз к политике у них неискоренимая тяга».
*
Мусические наклонности Домо не выходят за пределы музыкальной сферы. Его суждения о стиле и языке ориентируются на классику. Я не взялся бы утверждать, что он ничего не смыслит в изобразительном искусстве, однако он всегда будет стоять на стороне «рисовальщиков», а не колористов. Его приватные покои декорированы в традициях классицизма, со строгой и лаконичной элегантностью. В них не слишком тепло, не слишком холодно, и разговаривают там скорее тихо, чем громко. Стены украшает единственная картина: одно из воскресших после великих пожаров полотен Вермеера с резко контрастирующими лимонно-желтыми и ультрамариновыми живописными плоскостями. Только окно с частым переплетом и выпуклыми стеклами переливается всеми цветами радуги — как если бы мастер хотел показать на одном примере, что он владеет и промежуточными тонами[184].
Там у Домо стоит конторка, откуда он диктует, если после званого обеда еще просит зайти к нему секретаря. Диктует он иногда и ночью, хотя в это время предпочитает читать. Однажды мне довелось приводить в порядок книги на тумбочке возле его кровати: там были драмы и исторические труды, никаких романов или стихотворений, зато — сборник изречений, охватывающий период от Гераклита до Монтеня и Лихтенберга. Между прочим, сам Домо руководствуется сформулированной им максимой: «Сперва подумать о шахматной доске, а уже потом — о конкретной партии».
У себя в кабинете Домо принимает посетителей, сидя за письменным столом, — без лишних формальностей, но с дифференцированным подходом. Из большого окна виден город; а телевизор позволяет рассмотреть любое место в городе, даже не доступное взгляду. Второй аппарат бегущей строкой постоянно передает новости; когда модератор считает, что какое-то сообщение заслуживает особого внимания, звенит колокольчик.
Как в живописи Домо не ценит картины, на которых цвет смазывает, а то и вовсе уничтожает формы, также ему ненавистно выпячивание каких-то политических фактов, продиктованное чувством. «Чувства — это приватное дело».
Воодушевление подозрительно ему и в тех случаях, когда его выказывают сторонники Кондора. «Человек — неблагодарное существо, особенно когда его балуешь. Мы должны с самого начала принимать такие вещи в расчет».
Когда Кондор обстрелял город, Домо занял ратушу и там от некоторых депутатов, которые не успели сбежать, услышал: «Мы подчинимся только насилию».
«Что ж, это разумно, а вот вам и насилие…» — с этими словами он указал на матросов, воздвигшихся в дверном проеме у него за спиной.
*
Сказанного достаточно, чтобы понять: новое направление беседы не могло понравиться Домо. Роснер же заговорил теперь об относительности запахов: «Для многих животных, если не для большинства, запахи становятся привлекательными, только когда разложение зашло уже достаточно далеко. С другой стороны, собаки иногда заболевают, понюхав духи. Нередко это вопрос дозировки; так, в драгоценном розовом масле присутствует в небольших количествах и скатол[185] — — — та самая субстанция, которая сообщает экскрементам фекальный запах».
*
Я не пропустил ни слова из сообщения Роснера, пока смешивал для него апельсиновый сок с джином, делал пометки о заказанных напитках и занимался другими делами, связанными с моей службой. Все это, как я уже говорил, доставляет мне удовольствие: я определенно мог бы быть хорошим барменом даже и с полной занятостью, если бы у нас возникла нужда в таком человеке.
С этой, как и со всеми другими профессиями — шофера, продавца, преподавателя, регистратора, хирурга, — важно, чтобы ты некоторое время занимался ею всерьез, пока полностью не овладеешь приемами данного ремесла. А потом ты сможешь выполнять свои обязанности автоматически или как бы играючи. Потому что уже останется позади отрезок пути, когда над каждым движением нужно было думать. Я, к примеру, знаю одного крупье на площади Хасана[186], который с такой элегантностью передвигает фишки на игровом столе, что люди почти не замечают, выиграли они или проиграли.
Вообще, люди, которым часто приходится держать в руках деньги, отличаются особой ловкостью — достаточно посмотреть, как они пересчитывают банкноты или передают в окошечко кассы монеты. Здесь, в Эвмесвиле, где платят золотом, это воспринимается как чистая поэзия. Таких людей узнаешь уже по манере надевать шляпу или по тому, как они проходят через дверь. Во всех их действиях угадывается какое-то волшебство — или, по меньшей мере, фокусничество.
Возникает ощущение уверенности; оно проявляется и в той ловкости, с какой я передвигаюсь за стойкой бара. Гостям такое нравится. Но они были бы куда меньше довольны, если бы догадывались, о чем я думаю.
Замечу попутно, что речь идет о трех диалектических ступенях: сначала — задача, поставленная перед тобой в личностно-материальном плане; затем — преодоление этой ступени благодаря упражнениям; и, наконец, ты свободен для наблюдений общего характера, в моем случае — исторических.
*
В этом отношении рассуждения Роснера дали пример умения передвигаться по скользкому паркету. Поскольку он не мог отрицать принадлежность коршуна к питающимся падалью птицам, он, по крайней мере, попытался облагородить его пищу, то есть представить ее как общепринятую. Затем Роснер указал на различие в категориях — — — на то, что существуют-де жалкие орлы и могучие коршуны. Домо, похоже, только того и ждал; он сразу вмешался: «Профессор, не задерживайтесь, пожалуйста, на вступлении. Нам бы хотелось услышать, как обстоят дела с кондором».