31
31
Мне сейчас вспомнился один анекдот, который, правда, имеет лишь отдаленное отношение к вышесказанному, но зато дал мне богатую пищу для размышлений — после того, как я услышал его от Аттилы или вернее, подслушал. Ведь я, чтобы добиться умственных озарений, незаметно отвожу часть общего речевого потока в собственный речепровод.
Случилось это уже под утро, когда в ночном баре у всех развязываются языки. Господа — не помню, по какому поводу, — заспорили об аборте. В Эвмесвиле он относится к тем действиям, которые хотя теоретически и наказуемы, но на практике не преследуются. Как, впрочем, и азартные игры, курение опиума, а также — что особенно странно с точки зрения обитателей касбы — педерастия. Почти каждый занимается такими вещами, а уж знают о них все, этим даже хвастаются. И никто в такие дела не вмешивается. Я бы тоже пал жертвой своего папаши и исчез бы в сточной канаве, не захоти мама любой ценой меня сохранить.
*
«А уж знают о них все»: в первую очередь Домо и полиция. В заведенных на каждого гражданина карточках проколоты причудливые иероглифы. Отсылающие к сберегаемой в толстенных досье chronique scandaleuse[240]. Домо следует принципу: не каждое нарушение нужно преследовать по закону. А если уж возбуждаешь дело, то следует не только установить состав преступления, но и бросить кость журналистам. Только благодаря им дело приобретет политический вес. Поэтому Домо придает значений пикантным подробностям. Такое можно наблюдать повсюду, где правление осуществляется абсолютистскими методами: одним из первых с ежедневным докладом является шеф полиции, имеющий непосредственный доступ к главе государства. Вспомним хотя бы о «короле-солнце» и д’Аржансоне[241].
Итак, какое-то действие, само по себе наказуемое, обычно благосклонно не замечается. Однако ситуация изменится для того, кто утратит расположение властей. Ему придется «испытать на себе всю тяжесть закона».
Подмазать кого-то — дело обыкновенное; оно даже облегчает житье-бытье, как явствует из буквального смысла фразы. С другой стороны, это запрещено; когда факт подкупа предается огласке, вступает в действие и такой фактор, как зависть. Если Домо, к примеру, захочет прихлопнуть «Крапивник», он не станет привлекать Цервика к суду за сравнение Кондора со стервятником. А скорее повесит на него дело о подкупе или вымогательстве. Все эти репортеры и стукачи проникают в частную сферу богачей и власть имущих; неприятная история либо превращается в публичную сенсацию, либо полюбовно улаживается с глазу на глаз. Ты либо платишь за свои грешки наличными, либо попадаешь под шквал негодования, который обрушивают на тебя поборники нравственности.
*
То же самое и с абортами; их терпят у нас хотя бы уже потому, что они способствуют экономической стабильности. Пирог всегда делится на равное количество кусков, хотя одни куски могут быть больше, а, другие — меньше. Бедность не падает с неба; ее придумывают. «Были времена, когда за это еще получали премии», — сказал Домо во время того самого спора, мною законспектированного.
Пролетарии прежде были категорией граждан, которые служили государству не деньгами, а своими детьми. Но с тех пор как идеи прогресса и национальный этос утратили силу — по крайней мере, в Эвмесвиле, — и богатые, и бедные семьи довольствуются двумя детьми. Мой папаша, будь его воля, ограничился бы даже одним.
*
Как вижу, я встроил в обещанное отступление еще одно отступление. Иногда перо как бы само уклоняется в сторону. Что не повредит, поскольку я с самого начала поставил перед собой дополнительную задачу: описание царящего в Эвмесвиле порядка, или — как я предпочел бы выразиться — непорядка. Тем не менее это не должно превращаться в игру наподобие вставляющихся одна в другую китайских коробочек.
Итак, в описании своего дня я остановился на завтраке и на камер-стюардах, которые его подают: для начала на Далине, который мог со временем стать настолько опасным, что его — выражаясь простым, но им же любимым стилем касбы — пришлось бы прикончить. Я записал далее — чтобы употребить еще одну из этих ходячих фраз, — что в таком случае лучше всего «взять дело в свои руки». Эту мысль и должен был проиллюстрировать анекдот, услышанный мной в ночном баре от Аттилы, в связи с дискуссией об абортах.
Я стараюсь составить биографию этого врача из разных эпизодов его жизни, но вынужден обходиться теми сведениями, которые проскальзывают в разговорах. Его путь, кажется, часто граничил с областью фантастического или даже пересекал эту границу.
*
Для историка в связи с этим возникает своеобразная проблема. Назову ее проблемой инклюзов[242] и попытаюсь вкратце обрисовать.
История — не просто сумма всего происшедшего, но и определенная компоновка фактов. Сначала такой компоновкой занимается хронист, позже — историк. Понятно, что историк не просто совершает сознательный отбор, но и в какой-то мере подчиняется стилю своей эпохи. Некоторые факты он очень ярко высвечивает, другие же вообще остаются вне поля его зрения. Они исчезают навсегда, или в один прекрасный день их извлекает на свет какой-нибудь остроумец — вроде того, что додумался изучать содержание свинца в римских водопроводах и его влияние на уровень смертности.
Недавно мне в руки попала история Норвегии, написанная в конце второго христианского тысячелетия. Тогда в страну вторгся один крупный демагог и угнетал население. Описание этого эпизода заняло три четверти книги; предшествующие же два тысячелетия, включая эпоху викингов, были втиснуты в первую четверть.
Впрочем, ладно: это пример искажения перспективы, которое обычно корректируется довольно скоро — через несколько поколений. Под инклюзами я понимаю нечто другое — Совершенно Другое. Дело в том, что в Происходящем имеются такие отрезки пути, с которыми историк справляется плохо или не справляется вообще. Он тогда довольствуется тем, что называет их «темными» — так принято называть, например, эпизод «охоты на ведьм» в XVI столетии христианского летоисчисления; да, но что же скрывается в такой темноте?
*
Конечно, объяснения этому эпизоду имеются. Но они касаются почти исключительно поводов и механизмов. В данном случае поводом, без сомнения, были «Молот ведьм»[243] и зловещая булла папы Иннокентия VIII[244], воплощавшего тип преследователя. То, что безумные идеи инквизиторов отчасти усваивались подсудимыми, бесспорно. Это подтверждают протоколы судебных заседаний.
Тем не менее этот комплекс в целом, точно пузырь, всплывает из мутных глубин на поверхность, к зеркальной глади исторического осмысления. Вера в ведьм существовала всегда и всегда будет существовать, ибо соответствует конкретному женскому типу, со временем изменяющемуся. Еще недавно здесь у нас задержали старуху: она подбросила в конюшню соседа солому, зараженную каким-то вирусом.
Всегда существовала и демонологическая литература вроде «Молота ведьм», но где-то на заднем плане, подспудно. Когда же она вдруг становится актуальной, вирулентной, мы вправе думать, что в действие вступил какой-то новый фактор — скорее всего, страх перед всем и вся, который ищет для себя объекты.
Инклюз может расширяться. Отсюда — страх первобытного человека во время солнечного затмения. Дикарь боится, что великое небесное тело было кем-то проглочено. Большинство людей воспринимают ночь как инклюз внутри дня; меньшинство — например, Фехнер[245] и Новалис — придерживается противоположного мнения.
Неужто утро неотвратимо?
Неужели вечен гнет земного?
..........................................................
Свету положены пределы;
в бессрочном, в беспредельном ночь царит[246].
*
Иной инклюз бывает коротким, даже молниеносным, но тем не менее изменяет человеческую личность и через нее — мир. Примером тому может служить случившееся с апостолом Павлом на пути в Дамаск. Его переживание не следует путать с возвращением в историю мифических фигур; скорее, оно открыло для нас какой-то новый вид явлений.
Впрочем, в Воскресении Христа едва ли можно сомневаться; а то, что Его могила оказалась пустой, не укрепляет нашу уверенность, а скорее мешает поверить. Согласно Цельсу[247], садовники, которые не хотели, чтобы скорбящие вытоптали их капусту, под покровом ночи вынесли труп. Отговорка для недалеких умов. Эпифания в таком смысле — в смысле Воскресения — даже предполагает наличие трупа. Первообраз — это образ и отражение.
*
Согласно Златоусту[248], Воскресение отрицается только людьми порочными; согласно Григорию Нисскому[249], оно представляет собой возвращение к божественной природе. Григорий представлял это себе приблизительно так, как если бы какой-нибудь дикарь сбросил одежду из шкур и из-под нее высвободилось бы тело во всем своем совершенстве. А поскольку воскресший сохраняет свою телесную форму, его органы должны обрести новый смысл помимо прежнего, необходимого в земных условиях. Живописец видит это лучше анатома.
Если Златоуст прав, значит, в Эвмесвиле порочен весь народ. Тем не менее «эта тема» занимает или угнетает каждого отдельного человека. У меня тоже во время моих экзерсисов возникают проблемы, в решении которых я не могу продвинуться ни на шаг, но которые воздействуют на меня уже тем, что вообще появляются.
То, что образ и его подобие — тело и мнимое тело — могут существовать одновременно, я считаю доказанным. Подобие и труп тоже могут существовать одновременно, но, вероятно, лишь короткое время. Умирающий или даже мертвец видит себя на смертном одре, в то время как родные уже оплакивают его, а врачи еще пытаются спасти. Возможно, его еще удастся вернуть в прежде принадлежавшее ему тело; это было бы нечто противоположное Воскресению — и от всех, кому довелось такое пережить, слышишь, что они об этом сожалеют.
В миг умирания многие превосходят самих себя и еще успевают принести весть оттуда, где они побывали; это тысячекратно засвидетельствовано. На закате уже ставшее невидимым дневное светило будто еще протягивает руки в видимый мир.
*
Похоже, что к началу третьего христианского тысячелетия инклюзы высвободились. Пресыщение оцифрованным миром, должно быть, быстро нарастало. С другой стороны, уже чувствовалась воля к одухотворению, но она не могла утвердить себя в ситуации господства уравнительных идей. Этим и объясняется образование в тот период различных сект, возникновение произведений искусства, создатели которых умирали с голоду или лишали себя жизни, а также множество ложных достижений, технических и политических, в стиле Бробдиньяка[250].
Для историка трудно обрисовать контуры этой вавилонской башни со всеми ее трещинами, проломами и подземными казематами: ведь даже ее современники не знали, что, собственно, происходит. Множились все эти инклюзы, столкнувшись с которыми историк задается вопросом: слухи ли это, сновидения или факты, засыпанные обломками каких-то катастроф?
Это — настроения гибнущей Атлантиды. Здесь, в Эвмесвиле, оптика упростилась, поскольку сновидческие элементы умножились, а реальность, наоборот, как бы обессилела. Как историк, я не могу принимать грезы всерьез — они интересуют меня лишь с точки зрения толкования сновидений. Сквозь них я смотрю вниз на историю с ее соборами и дворцами — как на затонувшую Винету[251]. Я слышу из глубины звон колоколов: это мучительное наслаждение. Меня потрясает уже не шум битв, а разве что короткое, страшное молчание, когда армии уже выстроились друг против друга. И на доспехах воинов бликует солнце.
*
Эгализация и культ коллективных идей не исключают возможность власти отдельного человека. Напротив: в таком человеке как в фокусе вогнутого зеркала концентрируются мечты миллионов. Он становится их мимом, их трагиком; его театр — весь мир. Он может разрабатывать титанические планы, будь то для общего блага или для собственного удовольствия. Люди стекаются отовсюду, чтобы работать на него, сражаться и погибать. Нерон, чтобы построить свой Золотой дом[252], велел снести часть Рима, по его приказу начали рыть Коринфский канал — и тот и другой проект остались незавершенными.
*
В тот период времени, о котором я начал говорить, такие планы — включая и планы злодеяний — обрели еще больший размах в результате автоматизации. К ней прибавилась плутоническая власть. В этой области умножаются данные, при проверке которых мне трудно провести грань между тем, что в самом деле происходило, и тем, что было лишь сном или сказкой. Похоже, что в то время высвободились и мощные гипнотические силы. Это благоприятствует появлению инклюзивных образований.
В ту пору, как и во времена процессов над ведьмами, наверняка было много страхов — и соответствующих этим страхам гонений. Этим же объясняется склонность к подземному существованию: бурениям, раскопкам, катакомбам, плутонической деятельности всякого рода. Тогда же начались подготовительные работы по созданию луминара: коллекционирование — в александрийском духе — и хранение данных, разработка необходимых для этого технических средств.
Нерон однажды сказал: «Мои предшественники просто не знали, на сколь многое можно отважиться». Такое настроение в истории периодически повторяется — когда окружение того или иного правителя «застывает, парализованное излучением его власти» За желаниями должно немедленно следовать их исполнение; мир превращается в театр марионеток. Господа при малейшей задержке дают почувствовать свое недовольство. Один из таких новаторов пожелал иметь особое помещение для медитации, чтобы в одиночестве вынашивать свои планы; он приказал выдолбить изнутри вершину одной из альпийских гор, а внутри самой горы устроить подъемник. Это напомнило мне о неприступной горной крепости жившего в древности Эвмена. Впрочем, и у частного человека возникают похожие прихоти, только он не может их осуществить. Поэтому он и проецирует свои мечты — отчасти с удовольствием, отчасти же с ужасом — на какого-нибудь правителя.
Другой новатор — или это был он же? — велел превратить гору в крепость, сосредоточив в ее недрах чудовищное количество провианта и оружия. На случай нападения особо могущественного врага или длительной осады. Он приказал также собрать в этой крепости сокровища и произведения искусства, построить лупанары, бани и театры. Все это продлилось около пятнадцати лет — этот прощальный акт наслаждения закатом собственной власти.
Костер в Ниневии, на котором сжег себя Сарданапал[253], вместе со своими сокровищами и женами, пылал лишь пятнадцать дней.
*
После того как люди облетели вокруг Луны[254], технически неразрешимых проблем — если не останавливаться перед затратами — уже почти не осталось. Эти космические полеты привели к известному отрезвлению, которое, с другой стороны, освободило пространство для романтических склонностей. К тому же и динамический потенциал человечества возрос.
Донесения о каком-то странном острове в Норвежском море многие люди соотносили с периодически появляющимися сообщениями о морских змеях. Мореплаватели, которые полярной ночью с трудом пробивались на своих судах через дрейфующий лед, утверждали, будто их напугал похожий на наваждение вид ярко освещенного дворца. Одни потом рассказывали, что видели высотное здание, воздвигнутое на неприступном со всех сторон утесе; другие же уверяли, что расположенные рядами окна были пробиты в самой скале, светившейся изнутри. Эта скала, мол, наверняка представляет собой подобие пчелиного улья.
Я занялся этими донесениями. В институте Виго собрано несчетное количество относящихся к данной теме материалов — главным образом газетных вырезок и статей из оккультных журналов. Кроме того, я наводил справки с помощью луминара. В ту пору ходили разговоры и о том, что у нас неоднократно приземлялись астронавты-инопланетяне. Многие будто бы даже сами их видели.
*
Рациональное зерно, лучше или хуже распознаваемое, имеется в любом слухе. Меня заставило задуматься то обстоятельство, что над подозрительной местностью не совершались авиарейсы: пилоты избегали ее, потому что самолеты, все-таки туда попадавшие, снова и снова исчезали и никто больше о них не слышал.
Признаюсь, что меня, как анарха, привлекал образ этого дворца, который светится в полярной ночи, словно резиденция «Летучего голландца». Если какой-нибудь Крез (или, еще лучше, Красс) той эпохи[255], обладавший огромной политической властью, сумел создать для себя такое Буэн-Ретиро[256], значит, он знал толк в последних контрастах.
Снаружи завывали бури, еще недавно представлявшие смертельную опасность для каждого, кто отваживался на исследование этой нулевой точки. Море пригоняло большие льдины, которые во время прибоя раскалывались о базальтовые утесы. Трудно представить себе более негостеприимную пустыню. Зато внутри дворца — свет, тепло купален и зимних садов, музыка, исполняемая в праздничных залах. К тому же почти божественная дерзость: здесь ведь дозволено все.
Нетрудно представить себе и лунные ночи с полярным сиянием вместо штор. Снаружи бесшумно проплывают синие айсберги. Буря улеглась; ощущение равновесия — как будто исполинские силы застыли на разных чашах весов — создает настроение ожидания, лишенного страха.