Глава 27 Конец истории

Витгенштейн приехал к Бевану, смирившись с тем фактом, что он больше никогда не будет работать. Он ничего не написал со времени своего путешествия в Норвегию и теперь вынужден был забросить идею о жизни и работе на берегу фьорда Согне. Его единственным желанием было, чтобы этих непродуктивных месяцев жизни было немного. «Я не могу даже подумать о работе сейчас, — писал он Малкольму, — но это не так важно, если только я не проживу долго!»[1409]

Миссис Беван сначала несколько испугалась Витгенштейна, особенно после их первой встречи, которая была для нее испытанием. Прежде чем Витгенштейн переехал в их дом, доктор Беван пригласил его на ужин, чтобы представить своей жене. Муж предупредил ее, что Витгенштейн не склонен к светским беседам и ей надо быть осторожной, чтобы не ляпнуть что-нибудь необдуманное. Для пущей надежности она весь вечер молчала. Но когда Витгенштейн рассказал о своей поездке в Итаку, она воскликнула радостно: «Какой же вы счастливчик, что были в Америке!»[1410] Она сразу поняла, что сказала что-то не то. Витгенштейн смерил ее пронзительным взглядом: «Что вы имеете в виду под словом „счастливчик“?»

Через несколько дней она стала чувствовать себя в его компании более непринужденно, и, в конце концов, они стали близкими друзьями. Не то чтобы он был таким уж приятным гостем:

Он был очень требовательным и взыскательным, хотя его вкусы были очень просты. Было понятно, что его ванна должна быть готова, обед подан вовремя и что события дня должны идти по установленному порядку[1411].

Еще было понятно, что Витгенштейн не должен ни за что платить, пока он там — даже за покупки из списка, который он оставлял на столе миссис Беван перед тем, как она выходила. Этот список включал еду, книги и, конечно, каждый месяц — «Журнал детективных историй» Street & Smith.

Когда они стали друзьями, Витгенштейн и миссис Беван, следуя ежедневному установленному порядку, могли пойти в местный паб в шесть часов вечера. Миссис Беван вспоминает: «Мы всегда заказывали два портвейна, один я выпивала, а другой он с истинным удовольствием выливал в аспидистру — это был единственный бесчестный поступок, который он, кажется, когда-либо совершил». Разговаривать с Витгенштейном было, несмотря на опыт их первой встречи, удивительно легко: «Примечательно было, что он никогда не обсуждал и не пытался со мной обсуждать темы, которых я не понимала, поэтому в наших отношениях я никогда не чувствовала себя неполноценной или невежественной». Не сказать, однако, что смысл его замечаний никогда от нее не ускользал; возможно, самым афористичным был его комментарий о Питере Гиче, муже Элизабет Энском. Когда миссис Беван спросила Витгенштейна, каков он, Гич, тот ответил торжественно: «Он читает Сомерсета Моэма».

В феврале Витгенштейн написал Фуракру:

Я болел некоторое время, около шести недель, и должен был проводить часть дня в постели. Я не знаю, когда я снова приеду в Лондон. Если не получится, я дам вам знать, и вы сможете приехать ко мне сюда как-нибудь в воскресенье[1412].

Он не сказал Фуракру, что у него рак, и поскольку его состояние резко ухудшилось после того, как он написал письмо, маловероятно, что Витгенштейн встречался еще когда-нибудь с Фуракром в Лондоне. Но тот факт, что он вообще мог предложить это, показывает, как важны стали для него эти встречи с бывшим коллегой из госпиталя.

В конце февраля решили, что больше нет смысла продолжать гормональную терапию и облучение. И хотя это сопровождалось пониманием, что он не проживет больше нескольких месяцев, это принесло ему огромное облегчение. Он сказал миссис Беван: «Я буду работать сейчас так, как никогда не работал раньше!» На удивление, он оказался прав. В два оставшихся месяца своей жизни Витгенштейн написал больше половины (нумерованные параграфы 300–676) заметок, которые теперь составляют «О достоверности», и так завершил труд, который многие считают самой ясной из всех его работ.

Здесь собраны нити ранних обсуждений Витгенштейна статьи Мура «Защита здравого смысла», но тема исследована гораздо глубже и идеи выражены с гораздо большей ясностью и лаконичностью, чем до сих пор. Даже когда он упрекает себя за недостаток сосредоточенности, он сопровождает это удивительно верным сравнением: «Я философствую здесь как старая дама, которая то и дело что-то теряет и вынуждена искать: то очки, то связку ключей»[1413]. Несмотря на эту колкость в собственный адрес, он не сомневался что работа, которую он пишет, представляет интерес: «Я думаю, что мои заметки было бы интересно прочитать философу, тому, кто способен самостоятельно мыслить. Ибо, даже если я попадал в яблочко лишь изредка, он все же узнал бы, что за мишень я постоянно держал под прицелом»[1414].

Цель, в которую он метил, — это точка, в которой сомнения становятся бессмысленны: цель, мимо которой Мур, как он считал, промахнулся. Мы не можем сомневаться во всем, и это верно не только по практическим причинам (из-за недостатка времени или если нашлось занятие получше); это верно по неотъемлемой, внутренней причине: «Сомнение без конца — это даже и не сомнение»[1415]. Но мы не достигнем этого с помощью предложений, которые начинаются с «Я знаю…» Такие предложения находят применение только в «потоке жизни», вне которого они кажутся абсурдными:

Я сижу в саду с философом; указывая на дерево рядом с нами, он вновь и вновь повторяет: «Я знаю, что это — дерево». Приходит кто-то третий и слышит его, а я ему говорю: «Этот человек не сумасшедший; просто мы философствуем»[1416].

Мы достигаем конца сомнений скорее на практике: «Ребенка учат не тому, что существуют книги, существует кресло и т. д. и т. д. — но тому, как доставать книгу, сидеть в кресле и т. д.» Сомнение — это особый опыт, его можно изучить только после многочисленных поступков без сомнений: «Поведение человека сомневающегося и несомневающегося. Первое существует лишь при условии, что существует второе»[1417]. Цель заметок Витгенштейна — сместить внимание философов от слов, от предложений к случаям, когда мы их используем, контекстам, в которых мы даем им их смысл:

Не подхожу ли я все ближе и ближе к тому, чтобы сказать, что логика в конечном счете не поддается описанию? Ты должен присмотреться к практике языка, и тогда ты ее увидишь[1418].

Его отношение обобщается в строке из «Фауста» Гёте: Im Anfang war die Tat («В начале было дело»), которую он цитирует с одобрением и которую можно вполне правомерно рассматривать как девиз — к «О достоверности», а на самом деле и ко всей поздней философии Витгенштейна.

Эта последняя заметка была написана 27 апреля, за день до того, как Витгенштейн окончательно потерял сознание. Накануне был его шестьдесят второй день рождения. Он знал, что этот будет последним. Когда миссис Беван подарила ему электрическое одеяло, сопроводив это словами: «Долгих лет жизни», он посмотрел на нее и ответил: «Больше не будет лет жизни». Он был в очень тяжелом состоянии на следующую ночь, после того как они с миссис Беван вернулись из паба с их вечерней прогулки. Когда доктор Беван сообщил, что ему осталось лишь несколько дней, Витгенштейн воскликнул: «Хорошо!» Миссис Беван осталась возле него ночью 28-го, сообщив, что завтра приедут его близкие друзья из Англии. Перед тем как потерять сознание, он сказал ей: «Передай им, что у меня была прекрасная жизнь».

На следующий день Бен, Энском, Смитис и Друри собрались в доме Беванов у смертного ложа Витгенштейна. Смитис привел с собой отца Конрада, но никто не мог решить, надо ли Конраду служить обычные требы над умирающим и даровать условное отпущение грехов, пока Друри не вспомнил замечание Витгенштейна, что он надеется, что друзья-католики помолятся за него. Это решило дело, и они все поднялись в комнату Витгенштейна и встали на колени, пока Конрад произносил должные молитвы. Вскоре после этого доктор Беван объявил, что Витгенштейн мертв.

На следующее утро его похоронили по католическому обряду на кладбище у часовни Святого Эгидия в Кембридже. Это решение было вновь вызвано воспоминанием Друри. Он сказал остальным:

Я помню, что Витгенштейн однажды рассказал мне случай из жизни Толстого. Когда брат Толстого, который был суровым критиком русской православной церкви, умирал, он послал за приходским священником и похоронил брата по православному обряду. «Я бы, — сказал Витгенштейн, — поступил в подобном случае точно так же»[1419].

Когда Друри рассказал это, все согласились, что надо произнести принятые католические молитвы на краю могилы, хотя Друри признал: «Я до сих пор беспокоюсь, правильно ли мы поступили». Друри не останавливался на этом подробно, но беспокойство, возможно, вызвано сомнением, подходила ли история о Толстом в данном случае. Потому что смысл истории в том, что, не будучи сам приверженцем православной церкви, Толстой был достаточно деликатен, чтобы уважать веру брата. Но в случае Витгенштейна позиция перевернулась: это Энском и Смитис, а не он, были приверженцами католической веры.

Витгенштейн не был католиком. Он упоминал много раз и в разговорах, и в письмах, что он не может заставить себя верить в то, во что верят католики. Что еще важнее, он не может практиковать католицизм. И все же кажется уместным, что его похороны сопровождались религиозной церемонией. Потому что в некотором существенно важном, но трудном для обозначения смысле он жил глубоко религиозной жизнью.

За несколько дней до смерти Витгенштейна в Кембридже посетил Друри, и тот ему сказал: «Не смешно ли, хотя я знаю, что долго не проживу, я совершенно не думаю о „будущей жизни“. Все мои интересы еще в этой жизни и работе, которую я еще способен делать»[1420]. Но если Витгенштейн не думал о будущей жизни, он думал о том, как его могут судить. Незадолго до смерти он написал:

Бог может сказать мне: «Я сужу тебя твоими собственными устами. Твои собственные деяния заставляют тебя содрогаться от отвращения, когда ты видишь, что их совершают другие люди»[1421].

Примирение с Богом, которого Витгенштейн искал, не было стремлением вернуться назад в объятия католической церкви; это было состояние этической серьезности и целостности, которое пережило бы проверку даже самого строгого судьи, его собственной совести: «Бога, который живет у меня за пазухой».