Глава 12 Фаза верификации
К концу 1929 года Витгенштейн мог бы уловить намек на двойственное, полное сомнений отношение Маргариты к нему и к перспективе брака с ним: когда они приехали в Вену отметить Рождество с его семьей, она объявила, что больше не хочет его целовать. Ее чувства к нему, объяснила она, не соответствуют этому. Но Витгенштейн намека не понял. В дневнике он не пытается размышлять о ее чувствах, но скорее переживает свои. Его это ранит, признается он, и в то же время не делает несчастным. Потому что духовное состояние значит больше, чем удовлетворение чувственных желаний. «Если дух не покинет меня, то не произойдет ничего грязного и мелкого»[698]. «Но мне придется — добавил он, — тянуться изо всех сил, если я не хочу упасть». Он видел проблему не в том, чтобы завоевать Маргариту, а в том, чтобы бороться с собственными желаниями. «Я животное, и это меня угнетает, — писал он в Рождество. — Я рискую стать еще более поверхностным. Да убережет меня Господь!»[699]
Чтобы избежать этой опасности или, возможно, чтобы осознать ее, он задумывает написать автобиографию. И здесь снова все зависит от духа. 28 декабря он пишет:
Дух, в котором пишешь о себе правду, может принимать самые разнообразные формы: от самых достойных до самых недостойных. И соответственно или очень желательно, или очень неправильно писать об этом. Действительно, среди искренних автобиографий, которые можно бы написать, есть все градации от высшей до низшей. Я, например, не могу написать биографию на более высоком плане, чем тот, на котором сам существую. И самим фактом ее написания вовсе не обязательно улучшаю себя; я могу таким образом даже сделаться хуже, чем был изначально. Что-то внутри меня говорит за написание моей биографии, и на самом деле мне нужно некоторое время так развернуть мою жизнь, чтобы она встала ясно передо мной и другими. Не для того, чтобы привлечь ее к суду, а для того, чтобы внести ясность и правду[700].
Из этого плана ничего не вышло, хотя еще два или три года он делал заметки, в которых раскрывал о себе «обнаженную правду» и размышлял о своей натуре.
Любая автобиография, которую он мог бы написать, походила бы скорее на «Исповедь» блаженного Августина, чем, скажем, на «Автобиографию» Рассела. Она стала бы своего рода духовным актом. «Исповедь» он считал, возможно, «самой серьезной книгой из всех когда-либо написанных»[701]. Особенно он любил цитировать отрывок из Книги 1, который гласит: «Но горе тем, которые молчат о Тебе, ибо и речистые онемели!»[702] Обсуждая его с Друри, Витгенштейн предпочел перевести так: «И горе тем, кто ничего не говорит о Тебе только потому, что пустомели несут околесицу».
В разговоре с Вайсманом и Шликом текст переводится еще свободнее: «Что ты, скотина, не хочешь молоть чепуху! Скажи хоть чепуху, сойдет!»[703] Даже если эти свободные переводы и не фиксируют значения слов Августина, они определенно говорят о взглядах Витгенштейна. Надо остановить околесицу болтунов, но это не значит, что надо совсем отказаться от бессмыслицы. Все, как всегда, зависит от твоего настроя. Вайсману и Шлику он повторил основные мысли своей лекции по этике: этика — это попытка сказать что-то, что сказать нельзя, выход за пределы языка. «Я считаю безусловно важным, что всей этой болтовне об этике — имеется ли познание, имеются ли ценности, можно ли определить добро, etc. — приходит конец»[704]. С другой стороны, столь же важно видеть, что желание говорить бессмыслицу указывает на нечто. Он может представить себе, что Хайдеггер подразумевает под ужасом и бытием (в таком предложении, как: «От-чего ужаса, есть бытие-в-мире как таковое»[705]), и склонен разделять речи Кьеркегора об этом «неизвестном, на которое наталкивается рассудок в своей парадоксальной страсти к столкновению с чем-то иным»[706].
Блаженный Августин, Хайдеггер, Кьеркегор — не те имена, которые ожидаешь услышать в разговорах Венского кружка, разве что с целью оскорбления. Из работы Хайдеггера, допустим, логические позитивисты часто приводили примеры того, что они называли метафизической бессмыслицей — того, что они собирались отправить на свалку философии.
За время пребывания Витгенштейна в Кембридже кружок превратился в крепко спаянную группу, члены которой взяли объединявшую их антиметафизическую позицию за основу для некоего манифеста, опубликованного под названием Die Wissenschaftliche Weltauffassung: Der Wiener Kreis («Научный взгляд на мир: Венский кружок»). Книга была подготовлена и опубликована как жест благодарности Шлику, признанному лидеру группы, который в том году отказался от предложения ехать в Берлин, чтобы остаться с друзьями и коллегами в Вене. Услышав об этом проекте, Витгенштейн написал Вайсману, чтобы выразить свое неодобрение:
Хотя бы потому, что Шлик не обычный человек, людям стоит позаботиться, чтобы их «хорошие намерения» не превратили его и Венскую школу, которую он возглавляет, в чванливое посмешище. Когда я говорю «чванливый», то подразумеваю все виды самодовольного позерства. «Отказ от метафизики!» Как будто это что-то новое! Чего достигла Венская школа, надо показывать, а не говорить… Мастера узнают по работе[707].
Кроме описания основных принципов доктрины кружка манифест также содержал объявление о готовящейся книге Вайсмана под названием «Логика, язык, философия», которую характеризовали как введение к идеям «Трактата». Несмотря на то, что манифест вызывал у него опасения, Витгенштейн согласился помочь в работе над книгой и регулярно встречаться с Вайсманом, чтобы объяснить свои идеи.
Эти обсуждения проходили в доме Шлика. Вайсман делал довольно подробные записи того, что говорил Витгенштейн, отчасти чтобы использовать их для своей книги, отчасти чтобы сообщить другим членам Венского кружка (с которыми Витгенштейн отказывался встречаться) о его последних идеях. Потом они ссылались на эти идеи в своих докладах на философских конференциях и т. д. Так Витгенштейн заработал репутацию влиятельного, но в каком-то смысле теневого участника австрийских философских дебатов. Некоторые австрийские философы даже думали, что этот «доктор Витгенштейн», о котором много слышали, но никто его не видел, был всего лишь плодом воображения Шлика, мифическим персонажем, придуманным номинальным главой кружка.
Чего ни Шлик, ни Вайсман — а еще меньше другие члены кружка — не приняли в 1929 году, так это того, как быстро и радикально Витгенштейн отошел от «Трактата». В последующие годы концепция книги Вайсмана подверглась фундаментальным переменам: изначально задуманная как истолкование идей «Трактата», она сначала объединила модификации этих идей, а, в конце концов, стала собранием совершенно новых идей Витгенштейна. Как только она достигла этой финальной стадии, Витгенштейн прекратил сотрудничество, и книга так и не была опубликована[708].
В дискуссиях со Шликом и Вайсманом во время рождественских каникул Витгенштейн обрисовал некоторые аспекты, в которых его взгляды изменились со времени написания «Трактата». Он объяснял, что высказанное там мнение об элементарных предложениях ошибочно и от него надо отказаться — как и от его ранних взглядов на природу логического вывода:
…я тогда думал, что все выводы базируются на тавтологической форме. Тогда я не видел, что вывод сам может иметь форму: рост этого человека 2 метра, следовательно, его рост не 3 метра[709].
«В моей концепции неправильно то, — говорил он им, — что я полагал, будто синтаксис логических констант может быть установлен независимо от внутренней связи предложений». Теперь он понял, что правила для логических констант формируют только часть «более широкого синтаксиса, о котором я еще ничего не знал в то время». Теперь философской задачей Витгенштейна становилось описать этот более сложный синтаксис и прояснить роли «внутренних связей» в выводе.
Его мысли о том, как выполнить эту задачу, постоянно менялись — от недели к неделе и даже день ото дня. Особенность этих бесед в том, насколько часто Витгенштейн начинает свои замечания со слов вроде «Я привык полагать…», «Я должен исправить мнение, что…», «Я был неправ, когда представлял дело таким образом…», относя их даже не к тем позициям, которые он занимал в «Трактате», а к взглядам, которые он выражал раньше в том же году и чуть ли не на той же неделе.
Как пример того, что он имел в виду под «синтаксисом» и внутренними связями, которые им устанавливаются, он приводит ситуацию, когда кто-то говорит: «Это круг. Его длина 3 см и ширина 2 см». На это мы можем ответить только: «Да что вы! Что вы тогда подразумеваете под кругом?»[710] Другими словами, возможность круга, который длиннее своей ширины, исключается тем, что мы подразумеваем под «кругом». Эти правила заданы синтаксисом, или, как говорит Витгенштейн, «грамматикой» нашего языка, которая в этом случае устанавливает «внутреннюю связь» между чем-то, что есть круг, и тем фактом, что он имеет только один радиус.
Синтаксис геометрических терминов a priori запрещает существование таких кругов, так же как синтаксис наших обозначений цвета исключает, чтобы вещь была одновременно красной и синей. Внутренняя связь, установленная этими различными грамматиками, допускает такие выводы, которые ускользали от анализа в терминах тавтологий «Трактата», потому что каждая из них формирует систему:
Однажды я написал [ЛФТ, 2.1512]: «Предложение налагается на действительность как масштаб. К измеряемому предмету прикасаются только крайние метки измерительной шкалы». Сейчас я предпочел бы сказать так: «Система предложений прикладывается к действительности как масштаб». Под этим я подразумеваю следующее: если я налагаю масштаб на пространственный предмет, то в одно и то же время я налагаю все деления шкалы[711].
Если мы измеряем объект и его длина оказалась десять дюймов, мы можем также немедленно сделать вывод, что его длина не одиннадцать дюймов, и т. д.
В описании синтаксиса этих систем предложений Витгенштейн близко подошел к выделению определенных «необходимых качеств пространства, времени и материи» как называл это Рамсей. Можно ли считать, что он занимается физикой? Нет, отвечает он, физика определяет истинность или ложность положения дел; он же занимается различением смысла и бессмыслицы. Высказывание «этот круг 3 см в длину и 2 см в ширину» — не ложно, а бессмысленно. Качества пространства, времени и материи, которыми он занимался, — это предметы не физического исследования, а, как Витгенштейн говорил тогда, феноменологического анализа. «Физика, — утверждал он, — не дает описания структуры феноменологического положения дел. В феноменологии речь идет всегда о возможности, то есть о смысле, а не об истине или лжи»[712].
Этот способ представления вещей имел для Шлика неприятный кантианский привкус. Будто Витгенштейн пытался, как в «Критике чистого разума», описать общие и необходимые черты «структуры явления» и встал на путь, ведущий к Гуссерлю. Памятуя о феноменологии Гуссерля, он спросил Витгенштейна: «Что можно возразить философу, который полагает, что высказывания феноменологии являются синтетическими суждениями a priori?» На это Витгенштейн ответил загадочно: «Я бы ответил, что слова можно выдумать, но под ними я ничего не смогу подразумевать»[713]. В заметке, написанной примерно в это время, он аргументирует подробнее: его мысль, что действительно существуют грамматические правила, которые нельзя заменить тавтологиями (например, математическими уравнениями), «объясняет — я полагаю, — что Кант имеет в виду, когда он настаивает, что 7 + 5 = 12 это не аналитическое суждение, но синтетическое a priori»[714]. Другими словами, ответ означает примерно следующее: его исследования показывают то, что Кант и кантианцы пытались сказать.
Пусть и обеспокоившись этим псевдокантианским отклонением в новых размышлениях Витгенштейна, Шлик и, соответственно, другие члены Венского кружка все же не обратили на него особого внимания. Более близким к эмпирическому направлению их мысли оказался другой мотив, высказанный Витгенштейном в ходе этих разговоров: если предложение должно иметь значение, если оно должно что-то сказать, мы должны понимать, каким будет положение вещей, если оно окажется верным. То есть у нас должны иметься средства установить его истинность или ложность. В Венском кружке это приняли как «принцип верификации Витгенштейна», и членам кружка он так пришелся по душе, что с тех пор считался самой сутью логического позитивизма. В Англии он получил широкую известность и был громогласнее всего провозглашен в «Языке, истине и логике» А. Дж. Айера (название, вдохновленное — если можно так сказать — работой «Логика, язык, философия» Вайсмана), книге, опубликованной в 1936 году. Айер написал ее после того, как посетил несколько заседаний кружка, когда находился в Вене.
Принцип выражен в изречении: «Смысл предложения — это средство его верификации», и Витгенштейн объяснил это Шлику и Вайсману так:
Когда я, например, говорю: «Там на сундуке лежит книга», что я предпринимаю, чтобы это верифицировать? Достаточно ли, если я брошу на нее взгляд, или если рассмотрю ее с разных сторон, или если возьму ее в руки, ощупаю, раскрою, перелистаю и т. д.? На этот счет есть два мнения. Первое таково: как бы я ни пытался, я никогда не смогу полностью верифицировать предложение. Предложение всегда остается открытым, словно черный ход. Что бы мы ни делали, мы никогда не уверены, что не ошиблись.
Другое мнение, и его я хотел бы отстаивать, заключается в следующем: нет, если я никогда не смогу полностью верифицировать смысл предложения, тогда я и не смогу ничего под предложением подразумевать. Тогда предложение вовсе ничего не означает.
Для того чтобы установить смысл предложения, я заранее должен знать вполне определенный прием, устанавливающий, когда предложение должно считаться верифицированным[715].
Позднее Витгенштейн отрицал, что он когда-то хотел поставить этот принцип в основу теории значения, и устранился от догматического применения его логическими позитивистами. На собрании Клуба моральных наук в Кембридже он пояснял:
Одно время я говорил: чтобы узнать, как используется предложение, хорошо бы задать себе вопрос: «Как можно верифицировать такое утверждение?» Но это только один способ узнать об использовании слова или предложения. Например, часто очень полезен другой вопрос: «Как этому слову научились?», «Как можно научить ребенка этому слову?» Но некоторые люди возвели это предположение о вопросе для проверки в догму — как если бы я разрабатывал теорию значения[716].
Когда в начале 1930-х Г.Ф. Стаут спросил о его взглядах на верификацию, Витгенштейн рассказал следующую притчу, смысл которой в том, что обнаружить, что средств верификации предложения не существует, — значит понять что-то важное о нем, а не открыть, что понимать в нем нечего:
В некоем городе от полицейских требуется, чтобы они получили от каждого жителя информацию относительно его возраста, предыдущего места жительства, характера занятий и т. д. Эти сведения записываются и каким-то образом используются. И вот полицейский узнает от одного жителя, что тот ничем не занимается. Полицейский записывает эти сведения, потому что это тоже полезная информация о человеке![717]
И все же, хотя позднее Витгенштейн отмежевывался от этого, в 1930 году — в беседах со Шликом и Вайсманом, в списке «Тезисов», которые он диктовал Вайсману, и в его записных книжках — мы находим принцип, сформулированный столь же догматично, как и у Венского кружка и Айера: «Смысл предложения — это способ его верификации», «Как предложение верифицируется — есть то, что оно говорит… Верификация это не один из признаков истинности, это сам смысл предложения», и так далее. По-видимому, можно говорить о «верификационной фазе» витгенштейновской мысли — но только если отграничить принцип верификации от логического эмпиризма Шлика, Карнапа, Айера и других и поставить его в кантианские рамки витгенштейновских «феноменологических» или «грамматических» исследований.
В новом, 1930 году Витгенштейн, вернувшись в Кембридж, узнал, что Фрэнк Рамсей серьезно болен. Он страдал от жестокого приступа гепатита, и его отвезли в Госпиталь Гая на операцию. После операции его состояние стало критическим, и стало понятно, что он умирает. Фрэнсис Партридж, близкий друг семьи Рамсей, рассказывает, как вечером накануне смерти Фрэнка Рамсея она пришла к нему в палату и удивилась, обнаружив, что в предбаннике, в нескольких футах от постели Фрэнка, сидит Витгенштейн:
Доброта Витгенштейна и его личное горе были как-то очевидны, несмотря на его бодрый, почти шутливый тон, который мне лично совсем не понравился. Фрэнк перенес еще одну операцию, от которой еще не оправился, а Летиция не ужинала, поэтому мы втроем отправились за едой и, в конце концов, нашли булочки с сосисками и херес в станционном буфете. Потом Витгенштейн ушел, и мы с Летицией вернулись к нашей беде[718].
Рамсей умер в три часа утра 19 января. Ему было двадцать шесть лет.
На следующий день Витгенштейн читал свою первую лекцию. Ричард Брейсуэйт в конце предыдущего триместра пригласил его прочитать курс лекций на факультете моральных наук. Брейсуэйт спросил его, какое название дать курсу. После долгого молчания Витгенштейн ответил: «Тема лекций — философия. Как еще можно назвать курс? Философия»[719]. И под этим уникально общим названием они проходили до самого конца его лекторской карьеры.
Во время весеннего триместра 1930 года он каждую неделю читал часовую лекцию в лектории Школы искусств, а потом на той же неделе следовало двухчасовое обсуждение — в помещении Клэр-колледжа, предоставленном исследователем Р.Э. Пристли (впоследствии — сэр Реймонд Пристли). Позже Витгенштейн отказался от формальной аудиторной обстановки и проводил и лекцию, и обсуждение в комнатах Пристли до 1931 года, пока ему не выделили собственные помещения в Тринити.
Манеру Витгенштейна читать лекции часто описывают; похоже, она сильно отличалась от манеры любого другого университетского лектора: он читал без заметок, и казалось, что он просто стоит перед аудиторией, размышляя вслух. Иногда он мог остановиться и сказать: «Минуточку, дайте мне подумать!» — и сидел несколько минут, уставившись на свою ладонь. Иногда лекция могла начаться заново в ответ на вопрос особенно смелого студента. Часто он проклинал собственную глупость: «Как же я чертовски глуп!» Или восклицал яростно: «Это адски сложно!» На его лекции ходило около пятнадцати человек, большинство студенты, но, бывало, приходили и преподаватели, самый заметный — Дж. Э. Мур, который сидел в единственном кресле (остальные — на складных стульях), смоля свою трубку и делая заметки. Страстные и сжатые перформансы Витгенштейна производили на всех впечатление и западали в душу; они живо описаны А.А. Ричардсом (соавтором Ч.К. Огдена в «Значении значения») в стихотворении «Заблудший поэт»:
Я слушал чутко, ты читал не-лекции для нас,
Складные стулья в полукруг мы собирали в зал,
С тетрадью Мур, как твой студент, на кресле восседал,
И каждый ждал лишь только твой, отнюдь не божий глас.
Нельзя никак перенести столь дикой красоты,
Тот губ презрительный излом, горит насмешкой взор,
Густая бровь, усмешки меч: глупцу грозит позор,
Свой долг святой, отринув мир, готов исполнить ты.
Ты точно нас заколдовал, не описать тех мук,
Когда, дыханье затая, ждем с нетерпеньем слов
Твоих. Молчанье, тишина, ее не снять оков,
Как заключенные в тюрьме, свой слышим сердца стук.
Повороши в печи угли, окно скорей открой,
Закрой! Смятенная душа бесплодно мельтешит,
И бледный отсвет уголька на потолке горит,
Эй, посмотри, чем сделались поленья там? Золой…
«О, это ясно! Ничего на свете нет ясней!»
Карандаши команды ждут, и нерв натянут так,
Что лопнуть вдруг готов, и тут: «О, чертов я дурак!
Осел несчастный!» Так всегда, вот проза наших дней.
Не то чтоб мастер не знавал учительских наук:
Невинной детской пустотой сияет юный взгляд,
Им в напряженной тишине сердца кровоточат,
Кто смелый? Кто готов произнести хоть звук?
И снова залп: открой окно, тетради приготовь!
(Забудь, забудь про внешний мир, как дивный добрый сон.)
И тишина. И пара слов. Уже знакомый стон.
Замрут опять карандаши. И все начнется вновь[720].
У Ричардса удачный заголовок: стиль лекций Витгенштейна, как и стиль его письма, любопытным образом противоречили теме, как будто анализ оснований математики и теории значения увлек каким-то образом настоящего поэта. Сам он однажды написал: «Полагаю, что мое отношение к философии суммарно можно выразить так: философию, по сути, можно писать только как поэзию»[721].
В этих лекциях Витгенштейн обрисовывал свою концепцию философии как «попытку преодолеть замешательство»[722], то есть решить «загадки языка». Она использует метод обстоятельного объяснения свойств грамматики нашего языка: грамматика говорит нам, что имеет смысл, а что нет — она «принуждает нас к тому, чтобы совершать одни действия в сфере языка и не совершать других; она отмеряет нам степень свободы». Цветовой октаэдр — пример грамматики в этом смысле, поскольку он говорит нам, что, хотя мы можем говорить о зеленовато-синем, мы не можем говорить о зеленовато-красном. То есть это дело не истины, а возможности. Геометрия тоже в этом смысле часть грамматики. «Грамматика — зеркало реальности».
Объясняя свой взгляд на «внутренние связи», установленные грамматикой, Витгенштейн явно противопоставляет его обычному взгляду на значение, выраженному Огденом и Ричардсом в «Значении значения» и Расселом в «Анализе разума». Причинно-следственная связь есть связь внешняя. По мнению Рассела, например, слова используются для того, чтобы вызвать определенные ощущения и/или изображения, и слово используется правильно, «когда влияет на среднего слушателя так, как предполагалось»[723]. Для Витгенштейна этот разговор о причине и следствии теряет смысл. В своих заметках он высмеивает точку зрения Рассела с помощью следующей аналогии: «Если бы я хотел съесть яблоко и кто-то ударил меня в живот, отбив у меня аппетит, значит, изначально я хотел этого удара»[724].
В конце триместра снова встал вопрос, как обеспечить Витгенштейна необходимыми средствами, чтобы он продолжил работу. Предыдущий грант Тринити почти закончился, и совет колледжа, очевидно, сомневался, стоит ли его возобновлять. 9 марта Мур написал Расселу в Петерсфилд и спросил, может ли он прочитать новую работу Витгенштейна и сообщить колледжу о ее ценности:
…потому что, кажется, нет другого способа обеспечить его достаточным доходом, чтобы он продолжал работу, если совет не даст ему грант; и боюсь, очень мало шансов, что они это сделают, пока не получат благосклонные отзывы от экспертов; и вы, конечно, для этого самый компетентный человек[725].
Как Мур и ожидал, Рассел не пришел в восторг от этой идеи. Он ответил:
Я не вижу причин отказываться. В то же самое время, так как это требует споров, вы правы, что с моей стороны потребуется много усилий. Я не знаю чего-либо более изнуряющего, чем не соглашаться с ним в споре[726].
В следующие выходные Витгенштейн приехал к Расселу в школу «Бикон-Хилл» и попытался объяснить суть своих текущих исследований. «Конечно, мы не сможем далеко продвинуться за два дня, — писал он Муру, — но он, кажется, кое-что понимает»[727]. Он снова приехал к Расселу после пасхальных каникул, чтобы передать ему краткий обзор работы, проделанной со времени возвращения в Кембридж. Так что пасхальные каникулы в Вене Витгенштейн провел, диктуя машинистке избранные заметки из рукописей. «Это ужасная работа, и я чувствую себя несчастным, занимаясь ею», — жаловался он Муру.
Результатом этих усилий стал машинописный текст, который опубликован под названием «Философские заметки». Их обычно относят к «переходному» этапу между «Трактатом» и «Философскими исследованиями» — и это, возможно, единственная работа, которую можно назвать таковой без замешательства. Она действительно представляет собой переходную фазу в философском развитии Витгенштейна, когда он искал замену теории значения «Трактата» в псевдокантианском проекте «феноменологического анализа», намеченном в дискуссиях со Шликом и Вайсманом. От этого проекта, как мы увидим, скоро отказались, а с ним и от верификационного принципа как критерия присутствия значения. Как бы то ни было, «Философские заметки» — это самая верификационистская и в то же время самая феноменологическая из всех его работ. В ней используются приемы, принятые в Венском кружке, для решения задачи, диаметрально противоположной задаче кружка.
Вернувшись из Вены в конце апреля, Витгенштейн приехал к Расселу в Корнуэлл, чтобы показать ему рукопись. Для Рассела это время было крайне неподходящим. Его жена Дора находилась на седьмом месяце беременности от другого мужчины (Гриффена Барри, американского журналиста), дочь Кейт болела ветрянкой, а сын Джон — корью. Его брак разваливался на части на фоне неверности обоих, и он отчаянно много работал — писал статьи, лекции и научно-популярные книги, которые расходились как горячие пирожки и приносили деньги, которые словно в трубу улетали на его эксперимент в образовательной реформе. В то время Рассел испытывал такое давление, что коллеги в школе «Бикон-Хилл» серьезно опасались, что он сойдет с ума.
В этих тревожных обстоятельствах Витгенштейн остановился у него на полтора дня, после чего осажденный Рассел предпринял усталую попытку обобщить работу Витгенштейна в письме Муру:
К сожалению, я был болен и поэтому не мог справиться с этим так быстро, как надеялся. Я думаю, однако, что в ходе разговора с ним я получил достаточно хорошее представление о том, чем он занят. Он использует слова «пространство» и «грамматика» в особенных смыслах, более или менее друг с другом связанных. Он утверждает, что если говоришь «это красное», нельзя о том же сказать «это громкое». Есть одно «пространство» цвета и другое «пространство» звука. Эти «пространства» очевидно даны a priori в кантовском смысле, может, и не точно так, но что-то в этом роде. Грамматические ошибки совершают из-за путаницы «пространств». Потом у него много говорится о бесконечности, и он рискует заразиться брауэрщиной, что надо пресекать на корню. Его теории определенно важны и очень оригинальны. Правильны ли они, я не знаю; искренне надеюсь, что нет, потому что они делают математику и логику почти непереносимо трудными[728].
«Как вы считаете, будет ли этого письма достаточно для совета? — спрашивал он Мура. — Я спрашиваю потому, что в этот самый момент я так занят, что едва ли смогу вынести попытку с головой окунуться в чтение работы Витгенштейна. Однако я поспешу с этим, если вы посчитаете, что это правда необходимо». Мур не считал, что это необходимо, хотя, к сожалению Рассела, он сомневался, что письмо подойдет в качестве отзыва для совета. Рассел переписал свое письмо, по его словам, «более претенциозным языком, который совет сможет понять» — тогда его приняли в качестве отчета о работе Витгенштейна, и тому снова дали грант в 100 фунтов стерлингов. «Думаю, я способен понять Витгенштейна, только когда нахожусь в добром здравии, — объяснял Рассел Муру, — а сейчас это не так»[729].
Учитывая перечень проблем Рассела, удивительно, что он так хорошо справился со сложностями изучения работы Витгенштейна. Тот же, в свою очередь, был суровым критиком невзгод Рассела. Он ненавидел его популярные работы: «Завоевание счастья» было «тошнотворным», «Во что я верю» было вовсе не «безвредной вещицей». И когда во время обсуждения в Кембридже кто-то собрался защищать взгляды Рассела на брак, секс и «свободную любовь» (выраженную в «Браке и морали»), Витгенштейн ответил:
Если человек мне говорит, что он бывал в самых худших местах, я не имею права судить его; но если он говорит мне, что именно это и есть высшая мудрость, которая сподобила его хаживать туда, то я знаю, что он просто мошенник[730].
Прибыв в Кембридж 25 апреля, Витгенштейн сообщил в дневнике об успехах в его собственной, более сдержанной, личной жизни:
Вернулся в Кембридж после пасхальных каникул. В Вене часто с Маргаритой. Пасха с ней на Нойвальдэгге. Три часа мы целовались, и это было очень приятно[731].
После пасхального триместра Витгенштейн вернулся в Вену, чтобы провести лето с семьей и Маргаритой. Он жил в семейном поместье, Хохрайте, но большому дому он предпочел сторожку лесника с мирной, тихой и свободной обстановкой, необходимой ему для работы. Он получил грант в 50 фунтов от Тринити-колледжа, который дали, чтобы увидеть его по окончании лета, но он писал Муру: «Я живу сейчас очень экономно, и пока я здесь, нет никакой возможности тратить деньги»[732]. Один из нескольких перерывов, который он позволял себе в работе, посвящался тому, чтобы отправить очередную «чушь» Гилберту Паттисону:
Дорогой Гил (старое чудовище),
У тебя большие амбиции; несомненно, они у тебя есть, иначе ты был бы простым бродягой с духом мыши, а не человека. Ты никогда не останавливаешься на достигнутом. Ты хочешь от жизни большего. Ты заслуживаешь повышения и достойного заработка, чтобы содержать себя и тех, кто от тебя зависит (или будет зависеть).
Ты спросишь меня: как вырваться из нищеты? Чтобы подумать об этой и других проблемах, я удалился по вышеуказанному адресу и буду проживать за городом в трех часах от Вены. Я купил новую большую записную книжку, этикетку от которой я прилагаю, и работаю очень много. Также я прилагаю мою последнюю фотографию. Верхушка моей головы удалена, поскольку для занятий философией она не нужна. Я нахожу пельманизм самым полезным методом организации мысли. Маленькие серые книжки помогают мне организовать картотеку в моей голове[733].
В начале лета Витгенштейн встретился со Шликом и Вайсманом в доме Шлика в Вене, главным образом чтобы помочь подготовить лекцию, которую Вайсман в сентябре должен был читать на конференции по теории знания в точных науках (в Кёнигсберге). Лекция Вайсмана «Природа математики: точка зрения Витгенштейна» — четвертая в серии, представляющей главные школы мысли по основаниям математики (остальные — логицизм Карнапа, интуиционизм Гейтинга и формализм фон Неймана). Центральной темой этой лекции было применение принципа верификации в математике на основе базового правила: «Значение математической концепции — это способ ее использования, а смысл математического предложения — это метод его верификации». В конечном счете лекцию Вайсмана и все остальные представленные на конференции выступления затмило объявление там известного доказательства теоремы Гёделя о неполноте[734].
Летом Витгенштейн диктовал Вайсману список «Тезисов», предположительно — набросков к предполагаемой совместной книге. Эти тезисы по большей части представляют собой пересмотр доктрин «Трактата», но включают также несколько «разъяснений» по вопросу верификации. Здесь верификационный принцип представлен в его самой общей и прямой форме: «Смысл предложения — это способ его верификации», и он объясняется так:
Предложение не может сказать больше, чем установлено методом его верификации. Если я скажу: «Мой друг сердит», и буду утверждать это из-за того, что он демонстрирует соответствующее поведение, я буду иметь в виду только то, что он демонстрирует такое поведение. А если я под этим имею в виду что-то большее, я не могу уточнить, из чего это большее состоит. Предложение говорит только то, что говорит, и ничего кроме этого[735].
Как только тезисы были записаны, Витгенштейн разочаровался в их формулировках, считая, что они повторяют ошибочный догматизм «Трактата». На самом деле Витгенштейн развивал концепцию философии вообще без тезисов. Фактически об этом говорится в записях о философии в «Трактате», особенно в 6.53:
Правильный метод философии, собственно, состоял бы в следующем: ничего не говорить, кроме того, что может быть сказано, то есть кроме высказываний науки — следовательно, чего-то такого, что не имеет ничего общего с философией. — А всякий раз, когда кто-то захотел бы высказать нечто метафизическое, доказывать ему, что он не наделил значением определенные знаки своих предложений. Этот метод не приносил бы удовлетворения собеседнику — он не чувствовал бы, что его обучают философии, — но лишь такой метод был бы безупречно правильным.
Однако общеизвестно, что в самом «Трактате», с его пронумерованными предложениями, этот метод не используется. Настаивать на том, что эти предложения в действительности вовсе не предложения, а «псевдопредложения» или «разъяснения» — явно означает уклоняться от его главной сложности. И понятно, что похожее затруднение постигло и тезисы, собранные Вайсманом. Философской ясности можно достичь иным путем, нежели декларированием доктрин. В 1930 году, в то самое время, когда Вайсман готовился представить «Тезисы», Витгенштейн писал: «Пожелай кто-нибудь сформулировать в философии тезисы, пожалуй, они никогда не смогли бы вызвать дискуссию, потому что все согласились бы с ними»[736].
Витгенштейн пришел к мысли, что, вместо того чтобы провозглашать доктрины и развивать теории, философ должен предложить технику, метод достижения ясности. Осознание этого и его последствия наконец привели его, как Витгенштейн признавался Друри, «в тихую гавань». «Я знаю, что мой метод правилен, — говорил он Друри. — Мой отец был бизнесмен, и я тоже бизнесмен: я хочу, чтобы моя философия походила на бизнес — что-то улаживала, приводила в порядок»[737]. «Переходная фаза» в философии Витгенштейна подошла к концу.