Глава 1 Лаборатория саморазрушения
«Зачем говорить правду, если выгоднее солгать?»
Таков предмет первых философских размышлений Людвига Витгенштейна — из тех, что были записаны. В возрасте восьми или девяти лет он остановился в дверях, задумавшись над этим вопросом. Не найдя достойного ответа, он решил, что, в конце концов, нет ничего плохого во лжи при определенных обстоятельствах. Позже он описал этот случай как «опыт, если и не решающий для моей будущей жизни, то по крайней мере в духе моего характера той поры»[1].
В каком-то смысле этот эпизод описывает всю его жизнь. В отличие от, скажем, Бертрана Рассела, который обратился к философии в надежде обрести определенность там, где раньше испытывал лишь сомнение, Витгенштейн был вовлечен в нее неодолимой склонностью к подобным вопросам. Другими словами, философия пришла к нему, а не он пришел к философии. Витгенштейн испытывал ее дилеммы как нежелательные вторжения, как загадки, которые атаковали его и захватывали в плен, лишали сна и покоя до тех пор, пока он не находил им удовлетворительного решения.
И все же юный Витгенштейн решил эту конкретную проблему совершенно нехарактерно. Взрослый Витгенштейн, одновременно привлекавший и пугавший людей бескомпромиссной честностью, никак не мог бы так легко примириться с обманом. Тем более это решение противоречило самому смыслу занятий философией. «Называй меня искателем правды, — попросил он однажды сестру (в ответ на письмо, где она назвала его великим философом), — и я буду доволен»[2].
Это не означает перемену мнения, лишь перемену характера — одну из многих в жизни, отмеченной целым рядом таких преобразований, которые происходили с Витгенштейном в моменты кризисов и сопровождались убеждением, что источник кризисов — он сам. Как будто его жизнь была беспрестанной борьбой с собственной натурой. Когда Витгенштейн достигал чего-то, ему казалось, что это происходит вопреки его характеру. Высшим достижением в этом смысле могло быть полное преодоление себя — преобразование, после которого философия бы уже не потребовалась.
Позднее, когда кто-то поставил в заслугу Дж. Э. Муру его детскость, Витгенштейн возразил:
Что же касается того, что к его «чести» иметь много детскости, я не могу этого понять, если это только не значит «к чести ребенка». Ибо ты говоришь не о простоте, к которой стремится человек, но о простоте, которая проистекает из абсолютного отсутствия соблазнов[3].
Это замечание многое говорит о самооценке Витгенштейна. В мемуарах друзей и студентов он выглядит требовательным, бескомпромиссным, властным человеком — но за такой характер ему пришлось побороться. В детстве Людвиг был милым и послушным — старался понравиться, приспособиться и, как мы видим, мог пойти с правдой на компромисс. История первых восемнадцати лет его жизни — это, помимо всего прочего, история борьбы внутренних и внешних сил, которые произвели в нем это преобразование.
Людвиг Йозеф Иоганн Витгенштейн родился 26 апреля 1889 года. Он был восьмым, самым младшим ребенком в одной из богатейших семей габсбургской Вены. Фамилия и благосостояние могут навести кого-то на мысль, что он имел отношение к немецкому аристократическому роду Сайн-Витгенштейн. Это не так. Витгенштейнами семья была только три поколения. Фамилию взял прадед Людвига по отцовской линии, Моисей Майер, который служил управляющим имения знатной семьи и после декрета Наполеона 1808 года, предписывавшего евреям брать наследственные фамилии, взял фамилию своих хозяев.
В семье родилась легенда, что сын Моисея Майера, Герман Христиан Витгенштейн — незаконный потомок князя (из Витгенштейнов, Вальдеков или Эстерхази — зависит от версии), но нет твердых оснований доверять ей. История кажется тем более сомнительной, что появилась она в то время, когда семья пыталась (и, как мы увидим, успешно) изменить свой статус ради соответствия Нюрнбергским законам.
Легенда, конечно, подходила Герману Витгенштейну, который намеренно взял второе имя — Христиан, чтобы отмежеваться от своего еврейского происхождения. Он полностью порвал с еврейским сообществом и уехал из Корбаха — места, где родился, — в Лейпциг, где сделал успешную карьеру в торговле, покупая в Венгрии и Польше шерсть и продавая ее в Англию и Голландию. Герман взял в жены Фанни Фигдор, девушку из знаменитой венской еврейской семьи, и перед венчанием в 1838 году она тоже перешла в протестантизм.
Витгенштейны, по всей видимости, уже не считали себя евреями, когда переехали в Вену в 1850-х годах. Герман Христиан в некотором роде приобрел репутацию антисемита и строго запрещал своим детям вступать в брак с евреями. Семья была большой — восемь дочерей и трое сыновей. В целом они следовали наказу отца и заключали браки с представителями венских протестантских профессиональных классов. Так образовалась сеть судей, адвокатов, профессоров и священнослужителей, на которых Витгенштейны могли положиться, если нуждались в услугах любых традиционных профессий. Семья так хорошо ассимилировалась, что одна из дочерей Германа однажды даже спросила брата Луиса, правдивы ли слухи об их еврейском происхождении. «Pursang[4], Милли, — ответил он, — pur sang».
Их ситуация мало чем отличалась от положения других знаменитых венских семей: не важно, как они вошли в венский средний класс, и не важно, как открещивались от своих корней, все же они оставались некоторым мистическим образом евреями «до мозга костей».
Витгенштейны (в отличие, скажем, от Фрейдов) не относились к еврейскому сообществу — если не учитывать неуловимый, но важный «еврейский контекст» Вены в целом; иудаизм не играл никакой роли в их воспитании. Они полностью принадлежали к немецкой культуре. Фанни Витгенштейн происходила из купеческой семьи, поддерживавшей тесные связи с культурной жизнью Австрии. Они дружили с поэтом Францем Грильпарцером, а австрийские художники знали их как взыскательных коллекционеров-энтузиастов. В воспитании одного из кузенов Фанни, известного скрипача-виртуоза Йозефа Иоахима, они с Германом сыграли решающую роль. Витгенштейны усыновили Йозефа, когда тому было двенадцать, и послали учиться к Феликсу Мендельсону. Когда композитор спросил, чему он должен научить мальчика, Герман Витгенштейн ответил: «Пусть просто дышит воздухом, которым дышите вы!»
Благодаря Иоахиму они познакомились с Иоганнесом Брамсом, чью дружбу ценили превыше других. Брамс давал уроки фортепиано дочерям Германа и Фанни, а потом регулярно приходил на музыкальные вечера Витгенштейнов. По меньшей мере одно из своих главных произведений — квинтет для кларнета — он впервые исполнил у них.
Таким был воздух, которым дышали Витгенштейны, — атмосфера культурных достижений и респектабельности, подпорченная лишь душком антисемитизма, который достаточно было вдохнуть только раз, чтобы он снова напомнил им об их «неарийском» происхождении.
Фраза, которую дед сказал Мендельсону, отозвалась много лет спустя, когда Людвиг Витгенштейн посоветовал студенту Кембриджа, Морису Друри, уйти из университета. «Очень важно, чтобы ты уехал из Кембриджа. Здесь нет кислорода»[5]. Он счел, что для Друри лучше будет среди рабочего класса, где воздух чище. Что касается его собственного решения остаться в Кембридже, тут метафора совершает интересный поворот: «Не смотри на меня, — сказал он Друри. — Я произвожу свой собственный кислород».
Его отец, Карл Витгенштейн, кажется, также не зависел от атмосферы, в которой его воспитывали, и стремился производить свою собственную. Карл стал исключением среди детей Германа и Фанни — единственным, чью жизнь не определяли их желания. Он был трудным ребенком, с раннего детства восставал против педантичности и авторитарности родителей и сопротивлялся их попыткам дать ему классическое образование, приличествующее венской буржуазии.
В одиннадцать лет он впервые бежал из дома. В семнадцать его исключили из школы за эссе, где он отрицал бессмертие души. Герман упорно стоял на своем: он перевел Карла на домашнее обучение, нанял частных преподавателей, чтобы подготовить его к экзаменам. Но Карл снова бежал, и на этот раз успешно. Пару месяцев он прятался в центре Вены, а потом отправился в Нью-Йорк, не имея в кармане ни гроша, с одной скрипкой в руках. И продержался целых два года — работал официантом, музыкантом в кабаках, барменом и учителем (скрипки, валторны, математики, немецкого языка и всего, что только приходило ему в голову). Авантюра помогла Карлу понять, что он сам себе хозяин, и когда Карл вернулся в Вену в 1868 году, ему разрешили — и помогли — следовать своим практическим и техническим склонностям и изучать инженерное дело, а не управлять недвижимостью, как отец и братья.
Он проучился год в Высшей технической школе в Вене и поработал учеником в разных инженерных компаниях, когда Пауль Купельвизер, его свояк, предложил Карлу пост чертежника на строительстве металлопрокатного завода в Богемии. Для Карла это был шанс. Он стремительно взлетел по карьерной лестнице и через пять лет стал у Купельвизера управляющим. Через десять лет Карл показал себя, возможно, самым проницательным промышленником Австро-Венгерской империи. Состояние его компании — и, конечно, его собственное — преумножилось многократно, так что в последнее десятилетие XIXвека он стал одним из самых богатых людей империи, ведущей фигурой ее железной и стальной индустрии. Для критиков «звериного оскала» капитализма Карл стал классическим образцом агрессивного жадного промышленника. Благодаря ему Витгенштейны превратились в австрийский аналог Круппов, Карнеги, Ротшильдов.
В 1898 году, накопив огромное состояние, которое до сих пор обеспечивает комфортную жизнь его потомкам, Карл Витгенштейн внезапно ушел из бизнеса, из советов всех металлургических компаний, где он председательствовал, и инвестировал в иностранные акции — преимущественно в США. (Стоит отметить — удивительно провидческий поступок: так он спас имущество семьи во время инфляции, нанесшей урон Австрии после Первой мировой войны.) К тому времени Карл был отцом восьми чрезвычайно одаренных детей.
Матерью детей Карла Витгенштейна была Леопольдина Кальмус, на которой он женился в 1873 году, в самом начале своего стремительного карьерного роста в компании Купельвизера. Выбрав ее, Карл снова стал исключением в своей семье, так как Леопольдина единственная была с еврейской кровью изо всех супругов детей Германа Христиана. Но хотя ее отец, Якоб Кальмус, и происходил из известной еврейской семьи, сам он принял католичество; ее мать, Мария Сталлнер — чистокровная «арийка», из уважаемой (католической) семьи австрийских землевладельцев. Фактически тогда (по крайней мере до принятия Нюрнбергских законов в Австрии) Карл женился не на еврейке, а на католичке, и таким образом сделал еще один шаг в процессе вхождения семьи Витгенштейн в венское высшее общество.
Карл и Леопольдина крестили своих восьмерых детей в католической вере и воспитывали их как полноправных и гордых представителей австрийской буржуазии. Карлу Витгенштейну представилась возможность стать дворянином, но он отклонил предложение прибавить аристократическое «фон» к фамилии, понимая, что это будет воспринято как поведение парвеню.
Его огромное состояние тем не менее позволяло семье вести аристократический образ жизни. Их дом в Вене, на Аллеегассе (теперь Аргентинергассе), был известен как Пале Витгенштейн; и действительно, строили его (в этом же столетии) как графский дворец. Кроме того, семье принадлежал еще один дом, на Нойвальдэггергассе, на окраине Вены, и огромное поместье за городом, Хохрайт, где они проводили лето.
Леопольдина (или Польди, как ее называли дома) была, даже по самым высоким стандартам, исключительно музыкальна. Музыка для нее стояла на втором месте в жизни после заботы о благополучии мужа. Она хотела сделать дом на Аллеегассе средоточием музыкального мастерства. На музыкальных вечерах бывали среди прочих Брамс, Малер и Бруно Вальтер, вспоминавший «уникальную атмосферу просвещенности и культуры». Слепой органист и композитор Йозеф Лабор во многом обязан своей карьерой Витгенштейнам, которые безмерно его уважали. Людвиг Витгенштейн любил говорить, что в мире есть только шесть великих композиторов: Гайдн, Моцарт, Бетховен, Шуберт, Брамс — и Лабор.
Завершив карьеру промышленника, Карл Витгенштейн стал известным покровителем изобразительных искусств. С помощью своей старшей дочери Термины — одаренной художницы — он собрал замечательную коллекцию ценных картин и скульптур, включая работы Климта, Мозера и Родена. Климт называл его «министром изящных искусств» в благодарность за финансирование Сецессиона (где выставлялись работы Климта, Шиле и Кокошки) и фрески самого Климта «Философия», от которой отказался Венский университет. Когда сестра Людвига, Маргарет Витгенштейн, в 1905 году выходила замуж, Климту заказали ее свадебный портрет.
Витгенштейны находились в центре венской культурной жизни если не в самую великолепную эпоху, то уж точно в самую динамичную. Культура Вены с конца XIX века до начала Первой мировой войны вполне оправданно является предметом огромного интереса. Этот период описывают как время «лихорадочного блеска», и так же можно охарактеризовать среду, в которой росли дети Карла и Польди. Ведь, как и во всем городе, внутри семьи под «уникальной атмосферой культуры и просвещенности» скрывались сомнения, противоречия и надлом.
Нынешнее восхищение fin de si?cle[6] Вены основано на том факте, что его напряженная атмосфера предвосхищает ту, которой будет охвачена Европа в XX веке. Из этого напряжения выросли многие интеллектуальные и культурные движения, сформировавшие историю. Карл Краус метко назвал ее «исследовательской лабораторией разрушения мира» — здесь зародились сионизм и нацизм, Фрейд изобрел психоанализ, Климт, Шиле и Кокошка открыли новое движение в искусстве — югендстиль, Шёнберг создал атональную музыку, а Адольф Лоос представил совершенно функциональный, неукрашенный стиль архитектуры, который характеризует современные здания. Почти в каждой сфере человеческой мысли и деятельности новое появлялось из старого, XX век — из XIX столетия.
То, что это случилось в Вене, особенно примечательно, поскольку она была центром империи, во многом еще не вышедшей из XVIII века. Анахроническую природу империи символизировал ее престарелый правитель. Франц Иосиф, император Австрии с 1848 года и король Венгрии с 1867 года, оставался одновременно kaiserlich и k?niglich[7] до 1916 года, после чего ветхая конгломерация княжеств и королевств, формировавших габсбургскую империю, распалась, а территория была разделена между национальными государствами — Австрией, Венгрией, Польшей, Чехословакией, Югославией и Италией. Национально-демократические движения XIX века давно сделали этот крах неизбежным, и в последние полвека расшатанная империя выживала, переходя от одного кризиса к другому, и в то, что она все же выживет, мог поверить только тот, кто был совершенно слеп по отношению к надвигающимся событиям. Для приверженцев империи политическая ситуация всегда была «отчаянной, но не чрезвычайной».
Радикальное обновление в сложившейся ситуации, возможно, не такой уж и парадокс: там, где старое откровенно разрушается, обязательно появится новое. Империя все же была «страной для гениев», а известное изречение Роберта Музиля гласит: «И, наверно, потому она и погибла».
Главное отличие интеллектуалов Jung-Wien[8] от их предшественников — они признавали окружающий упадок и отказывались считать, что все должно идти как раньше. Атональная система Шёнберга основана на убеждении, что старая система композиции исчерпана; а отрицание орнамента Адольфом Лоосом — на признании того, что барочные украшения зданий стали ничего не значащей безделушкой; постулат Фрейда о влиянии бессознательного на восприятие — на том, что условностями и нравами общества подавляется и отрицается что-то очень настоящее и важное.
В семье Витгенштейн конфликт поколений только отчасти отражал этот всеобъемлющий диссонанс. Карл Витгенштейн в общем-то не был приверженцем старого габсбургского порядка. По сути, он представлял силу, которая, как ни странно, почти не влияла на жизнь Австро-Венгрии — он был предпринимателем-материалистом, либералом и капиталистом. В Англии, Германии и особенно в Америке его могли считать человеком своего времени. В Австрии он оставался аутсайдером. После ухода из бизнеса Карл опубликовал серию статей в Neue Freie Presse, расхваливая достоинства американского свободного предпринимательства, но эта тема весьма мало значит для австрийской политики.
Отсутствие жизнеспособной либеральной традиции в Австрии — один из главных факторов, отделявших ее политическую историю от историй других европейских наций. В ее политике преобладала — и так продолжалось до возвышения Гитлера — борьба между католицизмом христиан-социалистов и социализмом социал-демократов. Фоном этого базового конфликта служила оппозиция к обеим сторонам, каждая из которых различными способами стремилась поддержать наднациональный характер империи. Эту оппозицию составляло пангерманское движение, возглавляемое Георгом фон Шёнерером, который поддерживал антисемитский, V?lkisch, национализм, позже присвоенный нацистами.
Не будучи ни членами старой гвардии, ни социалистами, ни тем более пангерманскими националистами, Витгенштейны мало участвовали в политической жизни своей страны. Да и ценности, благодаря которым Карл Витгенштейн стал успешным промышленником, находились в центре конфликта поколений, который резонировал с общей лихорадочностью эпохи. Как успешный промышленник Карл довольствовался усвоением культуры, а его дети, особенно сыновья, собирались внести в нее свой вклад.
Пятнадцать лет отделяют старшую дочь Карла Гермину от младшего сына Людвига, и всех его детей можно разделить на два поколения: Гермина, Ганс, Курт и Рудольф — старшее, Маргарет, Хелена, Пауль и Людвиг — младшее. К тому времени как младшие мальчики подросли, конфликт между Карлом и старшим поколением подсказал совершенно иной путь воспитания Пауля и Людвига.
Карл хотел, чтобы старшие сыновья унаследовали его дело. Поэтому их не отправили в школу (где они могли нахвататься дурных привычек у австрийского истеблишмента), но оставили в частном обучении, предназначенном приучить мыслить как коммерсанты. Затем их надлежало отправить в одну из компаний бизнес-империи Витгенштейна, где они могли приобрести технические и коммерческие знания, необходимые для успешного ведения дел.
Только один из сыновей хоть как-то оправдал ожидания. Курт — как считалось, наименее одаренный из всех детей — поддержал чаяния отца и в должное время стал директором компании. Его самоубийство, в отличие от самоубийств братьев, не было явно связано с отцовским давлением. Оно произошло гораздо позже, в конце Первой мировой войны: он застрелился, когда войска под его командованием отказались исполнять приказ.
Давление же Карла на Ганса и Рудольфа произвело катастрофический эффект. Ни один из них не имел ни малейшего желания становиться промышленным магнатом. При соответствующем поощрении и поддержке Ганс мог бы стать великим композитором или по крайней мере успешным концертным музыкантом. Даже в семье Витгенштейн — где каждый обладал прекрасными музыкальными данными — он считался исключительно одаренным. Ганс был музыкальным вундеркиндом, сравнимым с Моцартом, — гением. Еще в раннем детстве он научился играть на скрипке и фортепиано, а в возрасте четырех лет сам стал сочинять музыку. Музыка была для него не увлечением, а всепроникающей страстью, ее место — в центре, а не на периферии его жизни. Уклонившись от приказа отца заниматься предпринимательской карьерой, он сделал то же, что и отец ранее, — сбежал в Америку. Он хотел стать музыкантом. Что с ним случилось, точно никто не знает. В 1903 году семье сообщили, что годом ранее он исчез с корабля в Чесапикском заливе, и с тех пор его не видели. Очевидно было, что он совершил самоубийство.
Прожил бы Ганс счастливую жизнь, посвятив себя музыке? Был бы он лучше подготовлен к жизни вне утонченной атмосферы дома Витгенштейнов, если бы ходил в школу? Трудно сказать. Но Карла так потрясла эта новость, что он изменил методы воспитания в отношении двоих младших мальчиков, Пауля и Людвига, которых отдали в школу и разрешили следовать собственным склонностям.
Для Рудольфа эта перемена произошла слишком поздно. Ему было уже за двадцать, когда пропал Ганс, и он уже вступил на тот же путь. Рудольф тоже восстал против желаний отца и в 1903 году поселился в Берлине, где попытался найти свое место в театре. О его самоубийстве в 1904 году сообщили в местной газете. Небольшая заметка гласит, что одним майским вечером Рудольф пошел в берлинский паб и заказал два напитка. Посидев немного в одиночестве, он заказал бокал для пианиста, попросив сыграть его любимую песню «Я пропал». Как только заиграла музыка, Руди принял цианид и рухнул на пол. В письме родным он написал, что убивает себя, потому что умер его друг. В другом прощальном письме сообщил, что сделал это, потому что «подозревал о своих извращенных пристрастиях». Незадолго до смерти он просил помощи в Научно-гуманитарном комитете (который проводил кампанию за эмансипацию гомосексуалов), но, как указано в ежегоднике организации, их «влияния оказалось недостаточно, чтобы уберечь его от саморазрушения»[9].
До самоубийств двоих братьев в Людвиге не было заметно ни малейшего намека на саморазрушение, заразившее Витгенштейнов его поколения. В детстве он казался самым неприметным в этом экстраординарном выводке. Казалось, Людвиг не обладал ранним музыкальным, художественным или литературным талантом, и даже говорить начал только в четыре года. Не проявляя непокорства или своенравия, что отмечало остальных мальчиков, с раннего детства он посвятил себя тем практическим навыкам и техническим интересам, которые отец безуспешно пытался привить его старшим братьям. На одной из самых ранних сохранившихся фотографий серьезный мальчик с очевидным удовольствием работает на собственном токарном станке. Если у него и не было определенного таланта, то по крайней мере он отличался прилежанием, и у него были золотые руки. В возрасте десяти лет, к примеру, он сконструировал рабочую модель швейной машины из кусков дерева и проволоки.
До четырнадцати лет Людвиг довольствовался тем, что был окружен талантом, не будучи наделен им. Много позже он рассказывал случай, как в три часа ночи проснулся от звуков рояля[10]. Людвиг спустился вниз и увидел, что Ганс исполняет одну из собственных композиций. Его сосредоточенность доходила до безумия. Покрытый испариной, он был полностью погружен в музыку и не обратил внимания на брата. Этот образ остался для Людвига примером одержимости гением.
Нам трудно сегодня понять степень благоговения Витгенштейнов перед музыкой. В современности это благоговение просто не с чем сравнить, так тесно оно было связано с венской классической традицией. Собственные музыкальные вкусы Людвига — как мы можем судить, типичные для его семьи, — потрясли многих его кембриджских современников как глубоко реакционные. Он не выносил ничего, написанного после Брамса, но даже о Брамсе сказал однажды: «Я начинаю слышать звук инструмента»[11]. Истинные «сыновья Бога» — Моцарт и Бетховен.
Стандарты музыкальности в семье были действительно необычайно высоки. Пауль, самый близкий по возрасту брат Людвига, мог бы стать чрезвычайно успешным и знаменитым концертирующим пианистом. В Первой мировой войне он потерял правую руку, но с замечательной целеустремленностью научился играть одной только левой рукой и достиг такого профессионализма, что продолжил концертную карьеру. Именно для него в 1931 году Равель написал знаменитый «Концерт для левой руки». И хотя его игрой восхищался весь мир, в семье ею не восхищались; считали, что ей не хватает вкуса, слишком много экстравагантных жестов. Им больше была по душе чистая, классически сдержанная игра сестры Людвига, Хелены. Самым строгим критиком была их мать, Польди. Гретль, по всей видимости, наименее музыкальная из всей семьи, однажды храбро попыталась сыграть с ней дуэтом, но зашли они недалеко, Польди внезапно оборвала музыку. Du hast aber keinen Rhythmus! («У тебя же вообще нет чувства ритма!»[12]) — воскликнула она.
Нетерпимое отношение к второсортной игре, возможно, и удержало нервного Людвига от попыток освоить какой-либо музыкальный инструмент. Он начал учиться играть на кларнете в 30 лет в педагогическом училище. В детстве он добивался восхищения и любви другими путями — безупречной вежливостью, чуткостью к окружающим и предупредительностью. Он точно знал, что пока ему интересна техника, он всегда может положиться на поддержку и одобрение отца.
Хотя позже он вспоминал, как несчастлив был в детстве, на семью он производил впечатление жизнерадостного, веселого мальчика. Это несоответствие явно служит причиной затруднений в его детских размышлениях о честности, цитированных ранее. Нечестность, которую он имел в виду, — не того подлого свойства, которая, скажем, позволяет человеку украсть что-то и потом отрицать это, а нечто более тонкое: например, говорить что-то, потому что этого от тебя ожидают, а не потому что это правда. Способность уступить подобной форме нечестности была одним из его отличий от братьев и сестер. Так, по крайней мере, он думал потом. Людвиг вспоминал, как однажды, когда брат Пауль приболел и его спросили, хотел бы он встать или остаться в постели, тот спокойно ответил, что лучше останется в постели. «Тогда как я в такой ситуации, — признавался Людвиг, — говорил неправду (что я хочу встать), потому что боялся, что обо мне плохо подумают»[13].
Еще один случай из детства указывает на чувствительность Людвига к чужому негативному мнению. Они с Паулем собирались пойти в венский гимнастический клуб, но обнаружили, что (как и в большинстве клубов того времени) туда пускали только «арийцев». Он готов был утаить их еврейское происхождение, чтобы их приняли, а Пауль — нет.
По сути, вопрос был даже не в том, следует ли в любых обстоятельствах говорить правду, а в том, существует ли главнейшая обязанность быть искренним — можно ли настаивать на том, чтобы быть самим собой, несмотря на давление извне. Для Пауля проблема решалась проще благодаря тому, что Карл изменил свои взгляды после смерти Ганса. Пауля отдали в гимназию, и он посвятил себя музыкальной карьере, согласно своей природной склонности. Людвигу было сложнее. Стремление соответствовать пожеланиям других давило как извне, так и изнутри. Под гнетом этого давления он позволял людям думать, что его тянет к техническим предметам, которые подготовят его к занятиям, одобренным отцом. Себе же он признавался, что у него нет «ни вкуса, ни таланта» к инженерному делу, но вел себя так, что семья вполне обоснованно считала, что у него есть и то и другое.
Соответственно, Людвига отправили не в классическую гимназию в Вене, куда ходил Пауль, а в техническое и менее академическое реальное училище в Линце. Одной из причин, впрочем, были опасения, что он не пройдет строгие вступительные испытания в классическую гимназию, но основным соображением было именно то, что техническое образование подойдет ему больше.
Реальное училище в Линце, однако, осталось в истории не как эффективная учебная база для будущих инженеров и промышленников. Если оно чем-то и знаменито, так это тем, что стало полем для взращивания Weltanschauung[14] Адольфа Гитлера. Гитлер был современником Витгенштейна. Если верить Mein Kampf, именно школьный учитель истории Леопольд Пётч впервые заставил его увидеть в Габсбургах «дегенеративную династию» и научил отличать безнадежный династический патриотизм тех, кто им лоялен, от более привлекательного (для Гитлера) народного национализма пангерманского движения V?lkische. Гитлер был сверстником Витгенштейна, но учился на два класса младше. Они могли видеться в училище только в 1904–1905 годах, прежде чем Гитлера отчислили из-за плохой успеваемости. Нет никаких свидетельств того, что они где-то встречались.
Витгенштейн проучился там три года, с 1903 по 1906 год. Сохранились школьные документы, по которым видно, что в целом он был довольно слабым учеником. Людвиг получил пятерки лишь дважды за все годы учебы, и оба раза по Закону Божьему. По большинству предметов у него стояло три или два, четверку он зарабатывал время от времени по английскому и естествознанию, а однажды даже получил кол по химии. Если искать в результатах закономерность, можно сказать, что научные и технические предметы давались ему хуже, чем гуманитарные.
Слабые результаты, возможно, отчасти связаны с тем, что в училище он был несчастен. Впервые Витгенштейн жил вне привилегированного семейного окружения и не мог найти друзей среди одноклассников из рабочих семей. При первом же знакомстве его шокировала их неотесанность. Mist! («Дерьмо!») — было его первое впечатление. Им он казался (как один из них позже рассказывал Гермине) пришельцем из другого мира. Людвиг упорно использовал вежливую форму обращения на «Вы», что еще больше отдаляло его от других учеников. Его высмеивали, распевая куплеты-аллитерации про унылый вид и пропасть между ним и всем остальным училищем: Wittgenstein wandelt wehm?tig widriger Winde wegen Wienw?rts[15] («Витгенштейна влачат в Вену взъерошенные воющие ветра»). Пытаясь завести друзей, он чувствовал себя «преданным и проданным» одноклассниками, как он признавался позже.
Единственным его другом в Линце был мальчик по имени Пепи из семьи Штригль, в которой жил Людвиг. За три года в училище он испытал с Пепи любовь и боль, ссоры и примирения, типичные для юношеской привязанности.
Эти отношения и трудности с одноклассниками, казалось, должны были пробудить мятущийся дух сомнения, который давал о себе знать уже в ранних размышлениях. Высокие оценки по Закону Божьему — свидетельство не только относительной мягкости священников по сравнению со школьными учителями, но и его собственной тяги к фундаментальным вопросам. Интеллектуальное развитие Людвига в Линце — следствие скорее этих сомнений, чем того, чему могли научить.
Больше всего в это время на него повлияли не учителя, а старшая сестра Маргарет (Гретль). В семье она считалась интеллектуалкой, следила за актуальными событиями в искусстве и науке и раньше всех была готова принять новые идеи и бросить вызов мнению старших. Гретль рано прониклась идеями Фрейда, и он провел ее психоанализ. Позже она стала его близким другом и помогла в рискованно позднем побеге Фрейда от нацистов после аншлюса.
Нет сомнений, что именно Гретль рассказала Витгенштейну о Карле Краусе. Сатирический журнал Крауса Die Fackel («Факел») впервые вышел в 1899 году и с самого начала пользовался огромным успехом среди недовольных интеллектуалов Вены. Его читали все, кто интересовался политическими и культурными тенденциями, и он оказывал огромное влияние практически на все ключевые фигуры, упомянутые выше, — от Адольфа Лооса до Оскара Кокошки. Гретль увлеченно читала журнал Крауса с первого номера и крайне симпатизировала почти всему, что он воплощал. (Учитывая разносторонние взгляды Крауса, было практически невозможно симпатизировать абсолютно всему.)
До Die Fackel Краус прославился главным образом как автор антисионистского трактата под названием Eine Krone f?r Zion («Крона для Сиона»), где он высмеивал взгляды Теодора Герцля за реакционность и непоследовательность. Евреи станут свободными, утверждал Краус, только после их полной ассимиляции.
Краус был членом социал-демократической партии, и первые несколько лет (до 1904 года) его журнал считался рупором социалистических идей. Сатира журнала была направлена в основном на тех, на кого мог нападать социалист. Он клеймил лицемерие австрийского правительства по отношению к балканским народам, национализм пангерманского движения, либеральные принципы минимального вмешательства государства в экономику, которые защищались в Neue Freie Presse (например, в статьях Карла Витгенштейна), и коррупцию среди венской прессы, готовой служить интересам правительства и крупного бизнеса. Он вел особенно яростную кампанию против лицемерия австрийского истеблишмента в сфере сексуальности, что проявлялось в юридическом преследовании проституток и социальном осуждении гомосексуалов. «Суд, ссылающийся на сексуальную нравственность, — говорил он, — это сознательный шаг от индивидуальной безнравственности к общей»[16].
С 1904 года нападки Крауса стали относиться скорее к морали, чем к политике. За сатирой стояло беспокойство о духовных ценностях, чуждых идеологии австромарксистов. Он вскрывал лицемерие и несправедливость, чтобы защитить не столько интересы пролетариата, сколько целостность аристократического по сути идеала благородства истины. Левые друзья критиковали его за это, а один из них, Роберт Шоу, прямо заявил, что перед ним стоит выбор: поддерживать разлагающийся старый порядок или левых. «Если я должен выбрать меньшее из двух зол, — гордо ответил Краус, — я не выберу ни то ни другое»[17]. «Политика, — говорил он, — это то, что человек делает, чтобы скрыть, что он из себя представляет и чего он сам не знает»[18].
Эта фраза отражает один из аспектов, в которых взгляды зрелого Витгенштейна близки взглядам Крауса. «Улучшай себя, — будет он советовать многим своим друзьям, — это все, что ты можешь сделать, чтобы улучшить мир». Личное достоинство для него всегда стояло выше политики. На вопрос, который он задал себе в восемь лет, был дан ответ в виде категорического императива Канта: необходимо быть честным, и это так; вопрос «Почему?» неуместен, и на него нельзя ответить. Скорее, ответ на все остальные вопросы таится в нерушимом долге быть честным перед самим собой.
Стремление не скрывать «что ты есть» стало центральным во взглядах Витгенштейна. Оно заставило его позднее совершить ряд признаний о тех случаях, когда ему не удавалось быть честным. Впервые он сделал попытку рассказать о себе всю правду своей старшей сестре Гермине (Мининг), еще когда учился в училище в Линце. Что стало предметом этих признаний, мы не знаем; известно только, что позже он пренебрежительно о них отзывался, говоря, что в этих признаниях «он хотел представить себя безупречным человеком».
Витгенштейн говорил, что в Линце он потерял веру, и это, надо полагать, следствие духа строгой правдивости. Другими словами, он не то чтобы потерял веру, а скорее почувствовал необходимость признаться, что у него ее никогда не было, что он не верит в то, во что должен верить христианин. И об этом он, вероятнее всего, тоже рассказал Мининг. Конечно, он обсудил это и с Гретль, и та посоветовала брату прочесть Шопенгауэра, чтобы помочь ему осмыслить потерю веры с точки зрения философии.
Трансцендентальный идеализм Шопенгауэра, выраженный в его классической работе «Мир как воля и представление», формирует основу ранней философии Витгенштейна. По разным причинам эта книга притягательна для подростка, который потерял веру и ищет что-то взамен. Хотя Шопенгауэр признает «потребность человека в метафизике», он настаивает, что для честного и разумного человека нет необходимости или даже возможности принимать религиозные доктрины буквально. Ожидать от него веры, говорит Шопенгауэр, — все равно что заставлять великана обуть карликовые башмачки.
Собственная метафизика Шопенгауэра — это специфическая адаптация Канта. Как и Кант, он рассматривает повседневный, чувственный мир как простую видимость, но, в отличие от Канта (который настаивает, что ноуменальная реальность непостижима), Шопенгауэр определяет этическую волю как единственную истинную реальность мира. Эта теория представляет собой метафизический аналог мнения Карла Крауса — философское обоснование того, что все, что случается во «внешнем» мире, менее важно, чем экзистенциальный, «внутренний» вопрос о том, «что ты есть». Идеализм Шопенгауэра Витгенштейн отверг, только когда начал изучать логику и принял концептуальный реализм Фреге. Однако даже после этого он возвращался к Шопенгауэру на решающей стадии написания «Трактата», когда поверил, что достиг той точки, где идеализм и реализм совпадают[19].
Доведенное до крайности утверждение о преобладании «внутреннего» над «внешним» становится солипсизмом — отрицанием того, что вовне вообще есть какая-либо реальность. Многие поздние философские размышления Витгенштейна о себе — попытка раз и навсегда оставить позади призрак этого мнения. Среди книг, которые он читал еще школьником и которые повлияли на его развитие, эта доктрина находит самое удивительное выражение в «Поле и характере» Отто Вейнингера.
Во время первого семестра Витгенштейна в Линце Вейнингер стал культовой фигурой в Вене. 4 октября 1903 года его нашли истекающим кровью на полу дома на Шварцпаниерштрассе, где умер Бетховен. В возрасте двадцати трех лет, сознательно совершив символический акт, он застрелился в доме человека, которого считал величайшим из гениев. «Пол и характер» опубликовали весной 1902 года, и в основном книга получила достаточно плохие отзывы. Не будь смерть автора столь сенсационна, книга, возможно, осталась бы без внимания. Но случилось то, что случилось, и Август Стриндберг в письме, напечатанном в Die Fackel за 17 октября, характеризует ее как «страшную книгу, которая, возможно, решила самую трудную из всех проблем». Так родился культ Вейнингера.
Самоубийство Вейнингера казалось многим логичным следствием темы его книги и именно поэтому стало таким cause c?l?bre[20] в предвоенной Вене. Расправа над собственной жизнью представлялась не трусливым побегом от страданий, а этическим долгом, смелым принятием трагического решения. По мнению Освальда Шпенглера, эта «духовная борьба» явила собой «одно из самых честных зрелищ поздней религиозности». Последовали многочисленные самоубийства в подражание Вейнингеру. В сущности, и Витгенштейн тоже начал стыдиться, что не решается покончить с собой, игнорирует намек, что он в этом мире лишний. Он сохранял это ощущение девять лет и преодолел его только тогда, когда убедил Бертрана Рассела, что обладает философским гением. Его брат Рудольф покончил с собой через шесть месяцев после самоубийства Вейнингера, и сделал это, как мы видели, в столь же театральной манере.
Витгенштейн признавал, что Вейнингер повлиял на него больше, чем кто бы то ни было, и это связывает его жизнь и работу со средой, в которой он вырос. Вейнингер — типично венская фигура. Тема его книги и картина его смерти служат символом социальных, интеллектуальных и моральных метаний Вены конца века.
Всю книгу пронизывает чисто венская обеспокоенность упадком, свойственным современности. Как и Краус, Вейнингер приписывает это разложение развитию науки и бизнеса и угасанию музыки и искусства — он чрезвычайно аристократично провозглашает его триумфом мелочности над величием. В пассаже, напоминающем предисловие, которое в 1930-х Витгенштейн мог бы написать к собственной философской работе, Вейнингер осуждает современность:
Время, для которого искусство есть лишь платок для обтирания пота его настроений и которое художественный порыв ставит в связь с игрой животных, время самого легковерного анархизма; время, лишенное понимания государства и права; время родовой этики, время самой плоской из всех мыслимых исторических концепций (исторического материализма); время капитализма и марксизма; время, которое в истории, в жизни, в науке прежде всего видит экономику и технику; время, которое объявило гениальность формой помешательства, но которое также не дало ни одного великого художника, ни одного великого философа; время наименьшей оригинальности и наибольшей погони за оригинальностью[21].
Как и Краус, Вейнингер характеризовал как еврейские те аспекты современной цивилизации, которые ему больше всего претили, и описывал социальные и культурные веяния эпохи в терминах сексуальной полярности мужского и женского. В отличие от Крауса, Вейнингер доводит две эти темы почти до безумного исступления.
В «Поле и характере» главенствует тщательно продуманная теория, которая оправдывает женоненавистничество и антисемитизм Вейнингера. Основная цель книги, говорит он в предисловии, «привести к единому принципу различие между мужчинами и женщинами».
Книга разделена на две части: «биолого-психологическая» и «логико-философская». В первой Вейнингер пытается доказать, что все человеческие существа биологически бисексуальны — смесь мужчины и женщины. Различаются только пропорции, что объясняет существование гомосексуалов: это или женственные мужчины, или мужественные женщины. «Научная» часть книги заканчивается главой «Эмансипированные женщины», где он пользуется теорией бисексуальности, чтобы выступить против женского движения. «У любой женщины стремление и способность к эмансипации, — утверждает Вейнингер, — основаны на той доле мужского, которая в ней заключается»[22]. Поэтому такие женщины в основном лесбиянки, и как таковые они находятся на более высоком уровне, нежели большинство женщин. Этим мужеподобным женщинам надо дать свободу и устранить все препятствия с их пути, но будет серьезной ошибкой разрешить большинству женщин подражать им.
Вторая, более объемная часть книги, рассматривает мужчину и женщину не как биологические явления, а как психологические типы, осмысляемые наподобие идей Платона. Фактически мужчины и женщины — это смесь мужского и женского, мужчина и женщина не существуют иначе чем в виде платоновских идей. Тем не менее, все мы психологически и мужчины, и женщины. Любопытно, что Вейнингер думает, что личность может быть биологически мужчиной, а психологически — женщиной, а не наоборот. Так, даже эмансипированные женщины, лесбиянки, психологически — женщины. Следовательно, все, что он говорит о «женщине», относится ко всем женщинам, а также и к некоторым мужчинам.
Сущность женщины, говорит он, это ее озабоченность половым актом. Она — ничто кроме сексуальности, она сама сексуальность. В то время как мужчины обладают половыми органами, «половые органы обладают женщинами». Женщина полностью поглощена сексом, тогда как мужчина интересуется чем-то еще: войной, спортом, социальными вопросами, философией и наукой, бизнесом и политикой, религией и искусством. Вейнингер объясняет это с помощью специальной эпистемологической теории, основанной на его понятии «генида». Генида — это в некотором роде чувство до того, как оно становится идеей. Женщина мыслит генидами, вот почему мысль и чувство для нее — одно и то же. Она смотрит на мужчину, который способен просто и ясно формулировать идеи, чтобы он разъяснил ей, интерпретировал ее гениды. Вот почему женщины влюбляются в мужчин умнее себя. Так, существенная разница между мужчиной и женщиной в том, что «мужчина живет сознательно, женщина бессознательно»[23].
Вейнингер выводит из этого анализа тревожные, далеко идущие этические следствия. Не в состоянии прояснить собственные гениды, женщина не может формулировать ясные суждения, поэтому различия между истинным и ложным для нее ничего не значат. Таким образом, женщины естественно и неизбежно лживы. Не то чтобы это делало их безнравственными; они вообще не имеют отношения к нравственности. У женщин просто нет критериев правильного и неправильного. И, раз ей неведом ни моральный, ни логический императив, нельзя сказать, что у нее есть душа, а это значит, что она не обладает и свободой воли. Из этого следует, что у женщин нет эго, индивидуальности и характера. С этической точки зрения женщина — безнадежный случай.
Перейдя от эпистемологии и этики к психологии, Вейнингер далее анализирует женщин в терминах двух платоновских образов: мать и проститутка. В каждой женщине есть и та и другая, но одна преобладает. Между ними нет моральной разницы: любовь матери к своему ребенку так же легкомысленна и неразборчива, как страсть проститутки к каждому мужчине, которого она видит. (Вейнингер никак не затрагивает объяснение проституции как следствия социальных и экономических условий. Женщины — проститутки, говорит он, из-за «способности и влечения к проституции», «органически присущих женщине»[24].) Главное различие двух типов в том, какую форму принимает их одержимость половым актом: в то время как мать одержима целью полового акта, проститутка одержима самим половым актом.
Все женщины, будь то матери или проститутки, обладают единой чертой, «чисто женской и только женской»[25], — и это стремление к сводничеству. Все женщины стремятся к союзу мужчины и женщины. Что и говорить, женщина всегда в первую и главную очередь интересуется собственной половой жизнью, но в действительности это лишь частный случай ее «единственного жизненного интереса, направленного у женщины на половой акт» — «желания, чтобы акт этот выполнялся возможно чаще, все равно кем, все равно где, все равно когда».
Вдобавок к психологическому исследованию женщины Вейнингер пишет главу о еврействе. И снова, еврей — это платоновская идея, психическая конституция, которая является возможностью (или опасностью) для всех людей, а «в историческом еврействе нашла лишь самое грандиозное свое осуществление»[26]. Еврейство «пропитано женственностью» — «еврею вообще присуща большая доля женственности, чем арийцу». Подобно женщине, еврей наделен сильным инстинктом спаривания. У него слабое чувство индивидуальности и относительно сильный инстинкт сохранить расу. Еврей не имеет понятия о добре и зле, у него нет души. Он не философ и глубоко нерелигиозен (еврейская религия — это лишь «историческая традиция»). Еврейство и христианство — противоположности: последнее есть «высший героизм», а первое — это «крайняя трусость». Христос был величайшим из всех мужчин, потому что он «преодолевает в себе сильнейшее отрицание — еврейство, и тем самым создает сильнейшее утверждение — христианство как самую крайнюю противоположность еврейства»[27].
Вейнингер сам был евреем и гомосексуалом (и поэтому, возможно, психологически женщиной), и мысль о том, что его самоубийство было в каком-то смысле «решением», легко можно принять с самой вульгарной антисемитской или женоненавистнической точки зрения. Сообщают, что Гитлер, например, однажды заметил: «Дитрих Эккарт сказал мне, что он знал в своей жизни только одного хорошего еврея: Отто Вейнингера, который убил себя в тот день, когда понял, что еврейство разлагает человечество». Страх перед эмансипацией женщин, и особенно евреев, крайне беспокоивший Вену на рубеже веков, без сомнений, отчасти стал причиной широкой популярности книги. Впоследствии она предоставила подходящий материал для нацистской пропаганды.
Почему Витгенштейн так восхищался этой книгой? Что он из нее узнал? И правда, учитывая, что претензия на научный биологический анализ в книге — откровенная подделка, эпистемология — очевидный нонсенс, психология примитивна, а этические предписания одиозны, что он мог из нее узнать?
Чтобы это понять, давайте отвлечемся от совершенно негативной характеристики психологии женщины Вейнингера, и вместо этого взглянем на его психологию мужчины. Только там мы найдем в книге что-то помимо фанатизма и презрения к себе, что-то, что резонирует с темами, которые, как мы знаем, захватывали мысли Витгенштейна в юности (в сущности, и в течение всей его жизни), и что хотя бы намекает на то, чем он мог восхищаться.
В отличие от женщины у мужчины, по Вейнингеру, есть выбор: он может и должен выбрать между мужским и женским, между сознательным и бессознательным, волей и желанием, любовью и сексуальностью. Этический долг каждого мужчины — выбрать первое в каждой из этих пар, и в какой степени он на это способен, в той степени он приближается к высшему типу мужчины: гению.
Сознание гения дальше всего отстоит от стадии гениды; оно «отличается наиболее резко выраженной ясностью и яркостью»[28]. У гения хорошо развита память, он способен великолепно формулировать ясные суждения и таким образом точно различать истинное и ложное, правильное и неправильное. В основе своей логика и этика — «одно и то же: долг по отношению к самому себе»[29]. В отношении себя выдающийся человек поступает «самым нравственным образом»[30].
Мужчина рождается не с душой, а с потенциалом для нее. Чтобы реализовать этот потенциал, он должен найти настоящего высшего себя, выйти из границ собственного (ненастоящего) эмпирического «я». Один из путей к этому самопознанию — любовь, через которую «многие мужчины впервые приходят к пониманию собственной сути и открывают, что у них есть душа»[31].
Во всякой любви мужчина любит только самого себя. Не свою субъективность, не то, что он действительно представляет собой, со всеми слабыми и пошлыми сторонами своей натуры, но то, чем он хотел бы быть, чем он должен был бы быть — свою настоящую, глубокую, умопостигаемую сущность, освобожденную от хлама необходимости, от груд земного праха[32].
Естественно, Вейнингер говорит о платонической любви. Конечно, для него существует только платоническая любовь, «ибо все, что кроме нее называют любовью, просто свинство»[33]. Любовь и сексуальное желание — это не одно и то же, они противостоят друг другу. Вот почему идея любви после свадьбы — это притворство. Подобно тому как сексуальная привлекательность возрастает при физической близости, так любовь сильнее всего в отсутствие любимого. Действительно, любовь нуждается в разделении, определенной дистанции, чтобы сохраниться: «и то, что не может быть достигнуто никакими путешествиями в далекие страны — смерть истинной любви, забвение, которого не может дать никакое время, — достигается каким-нибудь случайным, непреднамеренным телесным прикосновением к возлюбленной: оно вызывает половую страсть и в один миг убивает любовь».
Любовь женщины хотя и может пробудить в мужчине некоторый намек на его высшую натуру, в конце концов обречена на несчастье (если откроется истина о том, насколько женщина недостойна) или на безнравственность (если поддерживать ложь о ее совершенстве). Единственная стоящая любовь обращена «к абсолютному, любовь к Богу».
Мужчине следует любить не женщину, а собственную душу, божественную саму по себе, «Бога, который живет в его душе». Он должен противиться инстинкту спаривания и, несмотря на давление женщин, воздерживаться от секса. На то возражение, что этот призыв, если принять его повсеместно, приведет к гибели человеческой расы, Вейнингер отвечает, что это будет смерть всего лишь физической жизни — ее заменит «полное развитие жизни духовной». Кроме того, он говорит: «ни один человек не чувствует своим долгом заботиться о длительном существовании человеческого рода».
Совсем не в интересах разума, чтобы человечество существовало вечно; кто хочет увековечить человечество, тот хочет увековечить проблему и вину — единственную проблему, единственную вину, какая существует[34].
Выбор, который предлагает теория Вейнингера, в действительности мрачен и ужасен: гений или смерть. Если можешь жить только как «женщина» или как «еврей» — если неспособен освободиться от чувственности и земных страстей, — тогда не имеешь права жить вовсе. Единственная достойная жизнь — это духовная жизнь.
Строгое разделение любви и сексуального желания, бескомпромиссный взгляд на бесполезность всего, кроме творений гения, убеждение, что сексуальность несовместима с честностью, обязательной для гения, — многое в работе Вейнингера перекликается со взглядами, которые снова и снова встречаем у Витгенштейна на протяжении всей его жизни. Столь многое, что есть причина полагать: из всех книг, которые он читал в юности, книга Вейнингера оказала самое большое и продолжительное влияние на его взгляды.
Особенно важен, вероятно, специфический поворот, который Вейнингер придает моральному закону Канта, не только налагающему, по его мнению, непреложную обязанность быть честным, но и прокладывающему при этом всем мужчинам путь к собственному гению, каким бы они ни обладали. Стать гением, таким образом, — это не просто благородное стремление, это категорический императив. Повторяющиеся мысли Витгенштейна о самоубийстве между 1903 и 1912 годами и тот факт, что они оставили его только после признания Расселом его гения, — знак того, что он принял этот императив во всей его ужасающей строгости.
Достаточно об интеллектуальном развитии юного Витгенштейна, которого, как мы видим, вдохновляли прежде всего философские размышления и чтение (под руководством Гретль) философов и критиков культуры. Но как обстоят дела с техническими предметами — его достижениями в сфере знаний и умений, необходимых для успеха в избранной им профессии?
Об этом мы знаем удивительно мало. Работы ученых, которые он читал в подростковом возрасте, — «Принципы механики» Генриха Герца и «Популярные статьи» Людвига Больцмана — пробуждают интерес не к машиностроению и даже не к теоретической физике, а больше к философии науки.
Обе книги (как и работы, которые мы обсудили выше) поддерживают, по сути, кантианский взгляд на природу и метод философии. В «Принципах механики» Герц обращается к проблеме понимания мистической концепции «силы», которая используется в физике Ньютона. Он предлагает вместо прямого ответа на вопрос «Что такое сила?» решить проблему переосмыслением физики Ньютона, не используя понятие «силы» в качестве базовой концепции. «Если эти досадные противоречия устранены, — пишет он, — то этим, правда, еще не решен вопрос по существу, но зато наш ум, не терзаемый больше сомнениями, не будет уже в дальнейшем выдвигать этот, ставший тем самым неправомерным, вопрос»[35].
Этот отрывок из книги Герца Витгенштейн знал практически наизусть и часто приводил его, чтобы описать собственную концепцию философских проблем и правильный путь их решения. Как мы увидели, философское мышление началось для Витгенштейна с «болезненных противоречий» (а не с расселовской страсти к определенному знанию); он всегда стремился разрешить эти противоречия и заменить сумятицу ясностью.
Возможно, к Герцу его привело чтение «Популярных статей» Больцмана, сборника самых известных лекций, опубликованного в 1905 году. Лекции предлагают похожий кантианский взгляд на науку, где наши модели реальности применяются к нашему опыту о мире, а не исходят из него, как в эмпирической традиции. Витгенштейн настолько разделял это мнение, что даже находил эмпирический взгляд трудным для восприятия.
Больцман был профессором физики в Венском университете, и шли разговоры о том, чтобы Витгенштейн после школы отправился учиться именно к нему. Однако в 1906 году, когда Витгенштейн окончил училище в Линце, Больцман, потеряв надежду быть всерьез принятым научным миром, совершил самоубийство.
Независимо от самоубийства Больцмана, по-видимому, в семье решили, что дальнейшее обучение Витгенштейна должно преумножать его технические знания, а не развивать его интерес к философии и теории. Соответственно, после Линца его отправили — несомненно, по желанию отца — изучать машиностроение в Высшей технической школе (теперь Технический университет) в Шарлоттенбурге (Берлин).
Витгенштейн учился в Берлине два года, но об этом периоде почти ничего не известно. Записи в колледже показывают, что он поступил в университет 23 октября 1906 года, посещал лекции три семестра и, защитив диплом удовлетворительно, получил свидетельство 5 мая 1908 года. На фотографиях того времени это красивый, безукоризненно одетый молодой человек, который вполне мог быть — а как говорили, и был, годом позже в Манчестере, — «любимцем женщин».
Он поселился в семье одного из своих преподавателей, доктора Жоля, где был принят как их собственный «маленький Витгенштейн». Гораздо позже, когда Первая мировая война произведет в нем перемену, возможно, даже более глубокую, нежели та, что произошла в 1903–1904 годах, Витгенштейна будут смущать задушевные отношения, некогда сложившиеся с этим семейством, и на доброжелательные, нежные письма от госпожи Жоль он будет отвечать вежливо и сдержанно. Но пока он в Берлине, и еще несколько лет после отъезда он был им благодарен за сердечную заботу.
Настало время борьбы интересов и обязательств. Чувство долга по отношению к отцу заставляло Витгенштейна продолжать инженерные занятия, и он заинтересовался тогда еще очень молодой наукой — аэронавтикой. Но все больше и больше его влекли, почти против воли, философские вопросы. Вдохновленный дневниками Готфрида Келлера, он начал фиксировать свои философские размышления в форме датированных записей в блокноте.
Но пока желания отца одерживали победу, и из Берлина он отправился в Манчестер, чтобы продолжить изучать аэронавтику. Однако в долгосрочной перспективе Витгенштейн, вероятно, уже понял, что можно считать ценной лишь ту жизнь, что прожита во исполнение великого долга перед самим собой — перед своим собственным гением.