Лекция 27
Лекция 27
Продолжим тему реальности или того, что я назвал пространством состояний. При этом нам придется вводить понятия пространства, времени, движения и так далее, что довольно сложно сделать, чтобы это не выглядело мудрствованием на, казалось бы, простом тексте. Для меня здесь есть только одно извинение: хотя текст и кажется простым, поскольку он артистичен, — в действительности он сложен, поскольку является духовной конденсацией определенного опыта жизни, скрывающейся за видимой простотой, и швы этой конденсации, сложности сочленений такого опыта жизни становятся видны только тогда, когда мы пытаемся извлечь из него какой-то урок для себя или что-то повторить. Правда, повторить сложно, потому что заведомо будешь делать что-то совсем другое — закон устройства духа таков, что если мы в точности повторяем чью-то мысль, то мы повторяем ее как другую мысль. В каком-то смысле точность повторения состоит в том, что ты создаешь другую мысль. Так происходит даже в простейшем математическом мышлении. Скажем, воспроизвести в точности понимание того, что такое линия, можно лишь делая что-то другое (изобретая какую-то теорему, какой-то математический объект). Хотя это повторение — второй-первый раз. А мы имеем дело с первым разом. То есть с исторической реальностью биографии и духа, где историческая реальность — это то, что мы называем законами.
Так вот, когда мы пытаемся понять, размышляя о том, что произошло, то из-под видимой простоты вдруг выползают очень сложные вещи. Я прочитаю маленький кусочек из Пруста, чтобы напомнить о понятии измерения. Те события, с которыми мы имеем дело в истории «я», в истории духа и вообще в истории, происходят, как я говорил, в некотором измерении, не совпадающем с реальным физическим измерением. Шаг во дворе
Германтов делается как шаг, но он делается странно, и даже сама текстура прустовской фразы наводит на мысль, что здесь происходит что-то особенное. Итак, когда я снова делал шаг (герой пытается зафиксировать поразившее его всплытие прошлого в сознании, но он еще не понял, что это), то это исчезало, а когда углублялся, тогда оно снова появлялось. Следовательно, шаг происходит не в наблюдаемом нами пространстве. Шаг — это событие. Сделать шаг или не сделать — это событие. И нас интересует, где оно происходит. Автор, проделавший этот духовный опыт, чувствует, что событие происходит в каком-то своем измерении, он был убежден, что оно существует. То измерение, которое нельзя установить, когда мы пользуемся пространственной идентичностью предметов. Шаг во дворе — это физическая единица, второй шаг — вторая физическая единица, тождественная ей, и мы пытаемся установить содержание духовных событий, привязав их к тождественным единицам пространства. Я пытаюсь вспомнить, что произошло, когда я сделал шаг, и делаю еще один шаг. А Пруст спрашивает: но если то, что произошло, вовсе не в этом физическом измерении? Если это произошло не здесь, то могу ли я, делая шаги, что-то установить, узнать?
Или — наш герой на улицах знакомого ему города, и идет следующая фраза по поводу угла улицы Руайяль (этот угол он проходил, когда шел гулять с Франсуаз на Елисейские поля):
Я пересекал не те же улицы, что прохожие, которые были для меня снаружи в этот день, а пересекал скользкое, печальное и сладостное прошлое (III,858).
Речь идет об улицах, но слово «скользкое прошлое» здесь содержательное слово, хотя одновременно и хорошая метафора, потому что улицу мы очень легко представляем себе скользкой. Значит, я шел по улице, это физический акт: иду по улице, смотрю на дома, дома мне кажутся сегодня красивыми или приятными, они освещены или затенены, все это вызывает во мне какие-то ощущения, какие-то ассоциации, волнение или, наоборот, скуку. Но мир волнения, мир скуки или мир впечатлений оказывается все-таки не на этих улицах. Не на тех улицах, которые проходят и другие прохожие, которые были «снаружи» в этот день. Это мир — не среди физических предметов, тождественных для множественных наблюдателей. Герой, пересекая улицы, идет по скользкому, печальному и сладостному прошлому. И, следовательно, то, что с ним произойдет, будет иметь свои причины — это будут не улицы, которые видят другие, а что-то другое. Иначе говоря, улица, чтобы стать источником душевного мира, должна быть помещена в другое измерение и действовать должна в другом измерении. И тогда, конечно, источник событий душевной жизни внешнему наблюдателю не доступен, он видит только физическое пространство, а не то пространство, которое проросло вглубь нас самих и в котором вещи оказались в другом измерении. Лишь оказавшись в нем, эти вещи становятся источником наших состояний. Не свет вызывает во мне состояние, но только свет, оказавшийся в определенном измерении. И со стороны, если мы хотим понять, что чувствует человек, стоящий перед источником состояний, — скажем, что чувствует человек, воспринимая свет, — мы не можем определенно получить его состояние из анализа источника, то есть света. Даже поняв, что такое свет, мы не сможем понять, почему он произвел впечатление на человека.
Когда мы говорим: я шел по печальным улицам прошлого, то дело не в том, что, когда я иду по улице, я думаю о прошлом. Не это имеется в виду. Если я, шагая по улицам, иду по прошлому, то это означает, что элементы улицы или топографические элементы реального пространства являются особыми интендируемыми объектами — уже интерпретированными, даже если я при этом не думаю ни о каком прошлом, а просто смотрю на предметы. Они трансформированы в измерении моего прошлого и в этом уже трансформированном виде на меня действуют, а мне кажется, что они являются причиной, что, вот, я вижу их сейчас в тождественности пространства, и поэтому в таком виде они являются причиной моего волнения или моей скуки, или каких-то моих воспоминаний. Не только постороннему наблюдателю может так казаться, но и мне. Ведь для меня моя сознательная жизнь тоже закрыта экраном. Экран отделяет мою сознательную жизнь не только от внешнего наблюдателя, который видит лишь анонимные или тождественные объекты в пространстве, в котором прогуливается прохожий. Внутреннее измерение вообще не поддается никакому внешнему наблюдению, включая и нас самих. Потому что в акте макроскопического зрения я мотивирую свои состояния объектами, которые вижу в том физическом пространстве, в котором нахожусь. Мы можем ввести здесь нечто вроде постулата: меньше не может быть. Печальная улица или скользкая, или шаг во дворе Германтов, который физически является остановкой…
Продуктивный шаг лишь тот, который герой делает, остановившись и углубившись в себя. Это шаг в себя, а не вовне. «Меньше не может быть» означает, что ниже факта интерпретированности физических явлений мы спуститься не можем. В этих вещах нам дана как бы минимальная единица сознательной жизни. Или иначе это правило можно пояснить следующим выражением: абсолютный контакт с реальностью ненаблюдаем. Скажем, на меня действуют лежащие передо мной очки. Мое восприятие их нельзя далее разложить так, чтобы наблюдался некоторый абсолютный контакт с очками, как они есть на самом деле, независимо от наблюдения. В этом смысле ни одно сознательное существо никогда не может наблюдать абсолютного соприкосновения нашего сознания и наших органов восприятия с реальностью. Как если бы была какая-то точка, с которой можно посмотреть, как реальность прикоснулась и произвела какие-то возбуждения, восприятия, как она прикоснулась к нашим органам чувств или к нашей психике. Свет этого прикосновения в этом случае был бы абсолютным, то есть он был бы образом того, какова реальность в абсолютном смысле слова.
Наша сознательная жизнь начинается, следовательно, с необходимости принятия постулата, что есть некий минимум, ниже которого мы опуститься не можем. И в этом минимуме перед нами уже не реальность в абсолютном смысле слова, а всегда интепретированная, проработанная реальность, существующая в другом измерении. В абсолютном смысле на улицу я смотреть никогда не смогу. Если мы хотим понять сознательную жизнь и те траектории, по которым в ней развертываются и движутся события, то мы должны понять, что меньше не может быть. Мы не можем пройти в этот зазор. Это как бы наибольшее или наименьшее (что в данном случае одно и то же) сознательной жизни. Сам факт, что сознание есть. Если он есть, то есть всегда — меньше быть не может. Невозможно спуститься ниже, потому что спускаться мы должны в предположении, что есть такая точка, из которой якобы можно увидеть в некотором абсолютном смысле соприкосновение реальности, как она есть, с отражающим, воспринимающим аппаратом. Этот след запечатления был бы, так сказать, реальностью как таковой. Но мы это себе запрещаем. И когда запрещаем, лишь тогда начинаем что-то понимать. Вот для чего служит запрещение. Мы начинаем понимать то, что произойдет через определенное время. Значит, если мы договорились понимать, что в анализе улицы и причины того, почему она так действует на человека, ниже скользкой, печальной улицы мы спуститься не можем, — то тогда и может возникнуть понимание, почему со временем, через несколько шагов, герой поступит так, а не иначе. Ибо его поведение мы уже начинаем локализовывать как определенное, оттолкнувшись от минимально данной скользкой улицы, или от минимального шага, но не во дворе Герман-тов, а от минимального шага в пространство того, как интерпретировались предметы мира или события мира в пространстве и времени понимания.
Ибо проблема прошлого — это не проблема идеального, как чего-то прекрасного, что было и что неминуемо распалось и унесено работой времени. Когда Пруст пишет о нашей невозможности воссоединиться с местами детства, то имеется в виду, что прошлые предметы, как события, происходили, будучи помешены во время понимания. Поэтому река детства — обмелела ли она, или, наоборот, стала более полноводной, обычно реки детства мелеют, — всегда меньше, чем мы ее помним. Дело не в том, что физически с нею случилось, — это безразлично, могло и не случиться. — а в том, что река имела свое место во времени ее понимания или интерпретации. Она там, туда продолжена как физическое событие, и я не могу с ним воссоединиться, потому что не могу установить связь с состояниями своей души тогда. (А может быть — восстановлю, если смогу.) Но те понимательные состояния не одновременны этому «я», каким я сейчас являюсь. Если же одновременность устанавливается, то она устанавливается относительно возрождающегося того же самого «я», но «я» не в смысле рассудочной инстанции, каковой, как нам кажется, является наше «я», а в некотором другом, простом и очень трудно поддающемся расшифровке смысле.
То, что я хочу сейчас снова процитировать, — в свое время мы уже это обсуждали, — имеет отношение к тому, что восприятие, например, розы, пирожного «мадлен» и книги — одинаково, что очень странно и интересно, потому что для нас акт чтения обычно выделен. Читать книгу для нас не то же самое, что нюхать розу, а для Пруста это то же самое. И он замечает, что книги ведут себя в отношении нашей вспоминающей памяти, структур нашего сознания — в той мере, в какой оно оживляет прошлое, — так же, как вещи. В книгу упаковывается, — под знаком заботы момента, когда мы ее читаем, под знаком пафоса, а не путем рассудочных актов, само упаковывается, — все, что связано с актом чтения и что происходило вокруг в момент и в пространстве, примыкающем к акту чтения. Ветер упаковывается в шелест страниц, упаковывается жужжание пчел и так далее. И поэтому акт чтения книги реально содержит в себе вещи, которые в него вложились, но укладка эта не есть результат сознательно контролируемой операции запоминания. Например, я могу смотреть на что-то и говорить себе: вот я всматриваюсь, то есть имею интенцию это запомнить. Не получится. Продукт такого запоминания, где есть интенция или установка запомнить, — для Пруста совсем неинтересный материал нашей духовной жизни.
Итак, в детстве мы читали книгу или ели пирожное «мадлен». Эти акты одинаковы. Читаешь ли ты книгу или ешь пирожное — в смысле последствий для душевной жизни эти события развертываются по одним законам. И вот:
Мы снова увидели вещь, которую когда-то видели, — книгу, которую мы читали, но ведь то, что мы читали (или то, что видели или обоняли), не оставалось равным самому себе.
Эти вещи не оставались равными по отношению к тому, что их окружало. То, что их окружало, могло меняться и связываться с тем «я», которым я был тогда, когда читал. То есть эта вещь может быть пройдена только через чувствительность, через личность, которой мы были тогда (III,885). Вот к чему ведет Пруст. Если мы не пройдем через ту чувствительность, то не восстановим и ту вещь. Представьте себе, что объекты могли бы передаваться в пространстве и во времени не только другим людям, но и нам самим. Ведь в каком-то смысле я могу представить мое сознание как общение меня с самим собой. Например, я вспоминаю свой прошлый опыт или хочу рассказать о нем кому-то. Пока для нас разницы здесь нет. Сообщение является общением, или коммуникацией не только с другими, но и по отношению ко мне самому. Я сам с собой нахожусь в коммуникации. И вот, скажем, передо мной объект, вызывающий волнение. Но если не восстановлена чувствительность того времени, — он наверняка не вызовет у меня никакого волнения, не будет сообщен мне как предмет, вызывающий волнение. Коммуникация будет прервана. Я не могу сам себе сообщить его в пространстве и времени. Потому что это — движущийся объект, идущий ко мне из моего же прошлого. И его нельзя сообщить. Значит, есть какой-то запрет. И как мы теперь понимаем, — запрет измерения. Объект должен еще поместиться в некоторое измерение, один из элементов которого есть чувственность или чувствительность. В других случаях Пруст говорит так: факты не опровергают идеи, потому что они ими не порождены. Иначе говоря, в идеи могут проникать только те факты, которые в одном и том же источнике есть и порождение идеи, и наша способность их воспринимать. А иначе восприятия нет. Нет сообщения между событиями и нами, как воспринимающими инстанциями. Значит, не пройдя через чувствительность, мы не можем воссоединиться с событиями прошлого. А с другой стороны, если мы не вложили в вещи ничего от себя самих, то как же мы хотим, чтобы они сохранились? (III,1046) Пруст вводит ограничительное правило на всякое сохранение прошлого. Если мы не вложили себя, когда читалась книга, если в ее страницы не вложился шелест ветра, — мы не можем претендовать на то, чтобы вспомнить или что это вообще может сохраниться.
Фактически мы говорим сейчас с вами о том, как сплетается реальность, как складывается, сплетаясь, действительный мир. Под действительным миром я имею в виду тот мир, который вызывает события. События нашей души, волнение, память. То, что мы помним, должно сложиться в качестве запомненного. И здесь действует, как я сказал, правило — нужно было вложиться, чтобы это сохранилось. Причем вложиться не рассудочным актом, а по каким-то совершенно другим законам. Когда наш взгляд как бы закручивается по краям отрицательной воронки и возвращается все время к нам самим. Подобно тому, как Марсель движется по двору Германтов: он пытается что-то уловить, снова делает шаг, но поскольку это шаг физический, отрицательный, то все исчезает, он ничего не может вспомнить. То есть физический шаг хотя и возвращает его к себе, но ничего не производит. И вторая воронка, которая что-то из нас вытягивает. В том смысле, что какие-то события располагаются, связываются одно с другим по мере и по закону вытяжки. Что-то должно вытягивать. Вот это вытягивающее расположение и является реальностью. Помните, я говорил о «втягивании» — предметы, расположенные в линейной непрерывности пространства и времени, в действительности изнутри втянуты в живое поле, — и приводил пример шахмат. Пешка, заданная определением шахматной игры, — это одно, а пешка как элемент интенсивного поля — это совсем другое. Реальность такого рода полей и есть наша реальность, а не реальность объектов как носителей свойств и атрибутов. При этом вместо «втягивание» можно говорить «вытягивание», потому что наши состояния объективируются, экстериоризируются в каком-то поле. Итак, есть закон, что мы или должны пройти через чувственность, или должны вложиться — и тогда может помниться. А вспомнить мы можем во времени. Значит, нужно время.
Попробуем теперь постепенно склеивать наше понимание из кусочков прустовских фраз, беря их как симптомы и как свидетельства того, что испытывал человек, попав в реальность. Не в видимый мир, а в реальность. В видимом мире мы по-прежнему видим нашим макроскопическим взглядом, экраном в этом видимом мире мы не только отделены от символических прорастаний предметов в нашу сознательную жизнь, но и сами отделены от нее. В этом смысле мы всегда двойственные существа: наполовину проросшие в реальную, сознательную жизнь, а наполовину в то, что от нас эту сознательную жизнь закрывает. В этом смысле вообще не может быть состояния нашего сознания, которое не характеризовалось бы такого рода двойственностью. Уже в самом начале, идя с помощью Данте по тексту Пруста, я предупреждал о мгновенном характере наших прикосновений к сознательной жизни. Действительная жизнь интермитентна, прерывиста, она случается с нами перемежающимся образом, и вокруг точек перемежений мы двойственны. В одном месте Пруст употребляет в этой связи даже слово «амфибии». Удивительная перекличка с Паскалем. Если помните, у Паскаля в «Мыслях» есть длинный пассаж о двух бесконечностях и о человеке, как призраке некоего амфибического существа, которое распято. Одной половиной оно находится в одной бесконечности — бесконечности реального протяжения небесных тел, или предметов, видимых нами в реальном трехмерном пространстве. Мириады миров, мириады вселенных — бесконечность. А с другой стороны, — в бесконечности, которую Паскаль называет микроскопической. Ведь если мы начнем думать о том, из каких частей состоит наше тело, и делить это все дальше и дальше — то там тоже бесконечность. И Пруст, я думаю, бессознательно заменил эту бесконечность тоже реальной микроскопией, назвав ее бесконечностью невидимых прорастаний предметов. Прорастание мира внутрь — тоже бесконечно. И мы — амфибии, потому что в каждый данный момент одно закрывает другое. Мы — двойственные существа.
И нужно время. Теперь мы имеем дело со временем, которому подчиняется соединение предмета с самим собой. Когда вспомненное означает его соединение с самим собой, поскольку мы уже знаем, что время — это некое особое отношение чего-то с ним же самим. Например, меня с самим собой. Пруст говорит об этом в контексте пути испытания и узнавания, отличая его от простого познания. Этот путь всегда пролегает в лесу уже расставленных знаков. То есть с нами говорит уже истина, просто мы не знаем ее языка. Скажем, у Альбертины загорелись щеки. Я вижу щеки, но это не значит, что я вижу истину. Или, помните, роковой эпизод, когда Марсель возвращается домой, а в это время в гостях у Альбертины была Андрэ, и наверху захлопнулось окно, потом Андрэ быстро спустилась, и он застал Альбертину в постели, — и этот стук окошка, потом сбежавшая по лестнице Андрэ вызвали в нем какое-то ощущение. Одно из тех, которые Пруст называет ощущениями, требующими интерпретации. Но ведь интерпретации требует не вещь, а сообщение. Вещи мы анализируем, а духовные явления или сообщения — воспринимаем, и у восприятия есть свои законы. Марселю почудилась какая-то истина, но он ее не знает, а потому оставил ее в стороне. И вот — второй стук, в ночь перед тем, как Альбертина исчезла. А утром вошла Франсуаза и сказала, что мадемуазель уехала. Перед этим его поразило странное поведение Альбертины, и потом среди ночи стук захлопнувшегося окошка — как будто Альбертина с кем-то разговаривала через открытое окно и потом его закрыла.
Итак, путь пролегает среди знаков. И у этого пути есть время. Время для того, чтобы истина, сказавшаяся покраснением щек Альбертины, — сказалась. Одно дело — увидеть щеки, а другое — увидеть истину. То, что между ними, — и есть время. Это нечто между предметом и им же самим. Между покрасневшими щеками и покрасневшими щеками. Между стуком окошка и стуком окошка. Между ними — время. И вот, сказав все это, Пруст продолжает:
…я не осмелился до конца интерпретировать и эксплицитно сформировать в своем уме идею ее внезапного отъезда (вслушайтесь в словоупотребление); в моей душе уравновешенной (или успокоенной) присутствием Альбертины не было мысли об этом (III,424).
Это закон нашей духовной жизни: закон присутствия и отсутствия. Отсутствие рождает скуку или то успокоение, которое Кьеркегор называл «смертельной болезнью». Смертельная болезнь — это ложное ощущение человеком самого себя как абсолютно здорового, когда он в действительности болен. Как в случае покрасневших щек, о которых я еще не знаю, что это значит. Они уже покраснели — но я не знаю. Это болезнь — а я себя чувствую здоровым. Одна из самых блестящих книг Кьеркегора именно так и называется — «Смертельная болезнь». Это, кстати, совпадает с тем, что я говорил о Фолкнере. Фолкнер тоже считал, что самое страшное — когда человек не знает о самом себе, каков он на самом деле или что с ним происходит. А у Пруста метафора этой «смертельной болезни» дана образом просыпания. Просыпающийся ведь не знает, кто он, где он, и должен постепенно связать и восстановить нити своих дней, часов и лет.
Эта метафора смертельной болезни указывает на незнание при случившемся знании, или случившейся реальности. Термин «незнание» мы обычно употребляем, имея в виду при этом некую отрицательную пустоту. Но когда речь идет о знании как испытании или пути, то незнание есть особого рода реальность, а не отсутствие знания. Это какая-то сила. Наше познание происходит не так, что мы что-то как бы заглатываем или заполняем какую-то пустоту. Наше представление отличается от классического представления о ходе познания, когда мы просто оказываемся своего рода аппаратом восприятия, заглатывающим пустоту, в которой познаются какие-то сущности. В этом случае незнание не может быть позитивной, реальной, фактической силой. Но я отвлекся. Имея душу, уравновешенную присутствием Альбертины, продолжает Пруст, герой думал о неопределенной дате ее отъезда (что он мог бы устроить его в любой день, когда он захочет). Абстрактное время характеризуется прежде всего неопределенностью. Это время моего сознания как области, где воля идеально контролирует построенные в рамках какой-то целесообразности акты. Я ставлю себе цель и все пространство между мной и целью заполняю некоторой конструкцией из средств достижения этой цели. Воображаемая или реальная это конструкция — не имеет значения. Для нас важно, что здесь фигурирует время рассудочное и произвольное, а значит, неопределенное. Я могу отправить Альбертину завтра, а могу и послезавтра. Событие ее отъезда расположено на неопределенной временной оси в той мере, в какой это время есть элемент представления, рождаемый душой, уравновешенной присутствием Альбертины, душой, рассуждающей о возможностях. Для Пруста истины логики или логически добываемые истины были лишь возможностями, они не обладали признаком реальности.
Здесь мы также имеем дело с каким-то возможным, а не реальным актом. В возможном акте сам он локализован по отношению ко времени.
Неопределенная дата, — замечает Пруст. У этого времени неопределенная дата времени отъезда. Это акт, помещенный в несуществующее время. И стало быть у меня была лишь иллюзия, что я думал об отъезде, так же как люди думают, что они не боятся смерти, когда абсолютно здоровы (ibid.).
То есть когда я думаю о смерти и при этом говорю, что не боюсь ее, будучи сам здоров, то это не реальная идея смерти, — у меня лишь иллюзия, что я о ней думаю. Так же как в случае отъезда Альбертины, мысль о котором рождается в существовании, где ее присутствие гарантировано и успокоительно для моей души. В этом присутствии мысль об отъезде — тоже иллюзия мысли, отъезд помещен в несуществующее время. Итак, им кажется, пишет Пруст, что они думают о смерти, а в действительности они лишь вводят чисто отрицательную идею в самое сердце здоровья. Я обращаю ваше внимание на слово «отрицательную». Сначала у нас фигурировало неопределенное время, потом — помещенность в несуществующее время, а теперь фигурирует отрицательная идея, что применимо и ко времени. Хотя здесь говорится о смерти — все это относится и ко времени. Есть отрицательное время. Значит, когда мы говорим о времени «между», отделяющем нечто от него самого, мы имеем время в каком-то другом, негативном смысле. Какое же время является негативным? — Идеальное время. Или несуществующее время. Скажем, мы воображаем отъезд Альбертины, что он случится завтра, послезавтра и так далее. Отъезд локализован, казалось бы, во временной точке, но это локализация в несуществующем времени. Пруст говорит:
Впрочем, даже тысячу раз воображая себе отъезд Альбертины, как проявление ее желания, как бы ясно я ни представлял себе этот отъезд, но я никогда не подозревал, чем он в действительности явится по отношению ко мне.
В действительности я никогда не представил бы, чем этот отъезд явится для меня. И значит, это событие — в идеальном, несуществующем времени — не есть событие, соотнесенное со мной…