17
17
Если сигнал застанет меня на касбе, я первым делом должен буду надеть боевое снаряжение, которое (как на море — спасательный жилет) лежит упакованное у меня под кроватью: удобный комбинезон и, в дополнение к нему, сапоги и шапка. Все — в красноватой тональности Замковой горы. Паек в железной коробке, перевязочный материал и тому подобное заполняют вещмешок, предусмотрена даже фляжка с коньяком в нагрудном кармане. Склад оружия расположен в подвале; там я получу карабин и боеприпасы. Под мое командование поступят два каютных стюарда. Поскольку они прислуживают мне на касбе, я с ними ежедневно общаюсь и хорошо их знаю.
Потом мы втроем спустимся по одной из дорог, которые, извиваясь, ведут вниз, к городу, и на полпути займем предназначенный для нас пост. Прежде там высилась небольшая сторожевая башня — она обрушилась во время землетрясения. Руина заросла камышом и напоминает теперь одну из хижин, построенных внизу, на берегу Суса, для охоты на уток. Там мы устроим себе пристанище. Для начала я пошлю обоих своих помощников еще чуть дальше вниз по дороге — до того места, где установлена табличка с надписью «Проход запрещен». Они сорвут с этой таблички фольгу, обнажив нарисованный светящейся краской череп.
Домо считает, что полицейским следует воздерживаться от применения огнестрельного оружия: даже один выстрел, произведенный с целью самообороны, должен быть занесен в протокол и его необходимость — обоснована. Но уж коли начнется перестрелка, стрелять будут прицельно и на поражение.
Оба помощника установят еще предварительное оповещение, после чего вернутся обратно. Я распределю вахты, и мы обсудим возможные варианты. Каютные стюарды меняются; предположительно под моим началом окажутся один из китайских поваров, которые также прислуживают наверху, и ливанец по имени Небек. У повара длинное имя; коллеги зовут его Чанг. Жирный малый, которому я не особенно доверяю; его бабенка, Пинь-Син, проживает в городе.
Я могу их себе представить: ливанец постоянно пребывает в радостном предвкушении; он любит пострелять и надеется, что нападающие наступят нам на горло. Его словарный запас насыщен агрессивными выражениями, особенно наверху на касбе, когда он неделями вынужден обходиться без своей голубки. «Сжечь негодяя, задать перцу, прикончить». Китаец же спокойно сидит и слушает, сложив руки на животе.
По сути, здесь мало что может случиться. Это тепленькое местечко. Дальше предупредительной надписи на табличке сунулся бы только самоубийца. Днем его уже издалека обнаружили бы на горном склоне, а ночью передовые посты оповестили бы нас сигнальными ракетами и по фонофору. Свернуть с дороги невозможно, потому что Замковая гора густо заросла кустами молочая, о котором народ говорит, что он «злее тещи». Нападение можно было бы провести только по шоссейной дороге, с применением оружия и боевой техники. Но для такого требуется долгая подготовка.
*
Я обдумываю свое задание с трех точек зрения: сперва — как ночной стюард Кондора; затем — как историк; и, наконец, — как анарх.
Мне приходит в голову, что составители инструкции не учли или, скорее, намеренно упустили из виду одну очень важную возможность, предусмотреть которую следовало бы. А именно: что нас могут атаковать и с тыла. Это будет означать, что касба уже оказалась в руках заговорщиков. И что это произошло внезапно, потому что, если бы захвату предшествовало нападение, оно не осталось бы для нас незамеченным. От нашей хижины просматривается изгибающийся отрезок подъездной дороги, и мы могли бы принять участие, пусть и скромное, в обороне касбы.
Значит, классический случай дворцового переворота… Чтобы совершить такое, достаточно нескольких выстрелов, а при определенных обстоятельствах — кинжала. Местонахождение резиденции властителя по отношению к столице относится к проблемам сравнительной историографии. Цитадель может располагаться либо в самом городе, либо за его пределами. Первый случай дает преимущество непосредственной близости: мятеж можно подавить в зародыше. Положение же цитадели за пределами города предоставляет некоторый простор, позволяющий обдумать ситуацию и потом применить эффект длинного рычага. Оптимальная удаленность от столицы должна быть просчитана. Эвмесвиль с касбы виден как на ладони, зато сама касба труднодоступна. Капри расположен достаточно далеко от Рима; тем не менее Тиберию[106], находившемуся на этом острове, удалось посредством дипломатических шахматных ходов справиться с опасным заговором Сеяна[107]. На всякий случай в гавани острова стояли готовые для бегства корабли.
Из ранней истории Ближнего Востока известны дворцы, которые располагались внутри городских стен, однако по потайному ходу оттуда можно было выбраться за пределы города. В наследных монархиях резиденции, расположенные в окрестностях столицы, приобретали характер увеселительных дворцов или мест летнего пребывания. Тиран же должен всегда быть во всеоружии. Ему бы следовало иметь глаза на затылке. Кондор и Домо всегда сидят в ночном баре, прислонившись спиной к стене. В других помещениях и даже в коридорах установлены зеркала.
Таким образом, я полностью исключаю, что составители инструкции не подумали о дворцовом перевороте. Наоборот, эта мысль преследует тиранов даже во сне и может принимать маниакальные формы, что крайне опасно в особенности для ближайшего окружения. Это может пагубно повлиять даже на человека с хорошими задатками, как получилось с тем же Тиберием. Неудивительно, что историки судят о нем столь разноречиво.
Служба на касбе приятна также и потому, что недоверие не переходит границ обычной предусмотрительности, коль скоро оно обусловлено объективными причинами. Тон разговоров здесь лаконичный, но не лишенный доброжелательности, а по ночам он может становиться почти сердечным. Атмосфера взаимного уважения от этого не страдает. Лишь когда у нас гостит Желтый хан со своими приближенными, уровень общения понижается. Зато в таких случаях можно увидеть много любопытного.
*
По правде говоря, я бы не отказался прислуживать какому-нибудь Тиберию. В таком случае я находился бы ближе к исторической субстанции, тогда как здесь причастен лишь к последним ее опивкам.
Время после сражения у мыса Акциум открывало блестящие возможности, которые реализовались лишь частично. Виго указал нам на фон этого события: флот Антония был уничтожен в тени святилища Великих Арканов[108]. С одной стороны — Исида и Осирис, с другой — Аполлон[109]. Октавиан обращается к своему деверю[110]: «Тебя следовало бы называть впредь Серапионом[111], а никак не Антонием!» Без Асклепия дело тоже не обошлось. Корабли Антония были построены из деревьев рощи на острове Кос, посвященной этому богу. Август, одержав победу при Акциуме, велел казнить Публия Туруллия[112] за такое кощунство.
Мне не стоит пускаться в подробности, если я не намерен предаваться мечтам. Африканские набеги на Европу почти так же увлекательны, как азиатские, и даже красочней по своей природе. Однако я начал с Тиберия, о котором думаю, что из-за переселения на Капри он упустил большие возможности. Такое в истории повторяется, пусть и в гораздо более мелком масштабе — например, когда герцог Орлеанский, будучи регентом, свалил все дела на мерзкого Дюбуа, чтобы свободно предаваться разврату со своими приспешниками[113].
Тиберий был выдающейся личностью; уже тот факт, что он так долго — живя почти как частное лицо — удерживал бразды правления в своих руках, граничит с волшебством. В этом, несомненно, есть что-то магическое. Еще и сегодня, когда овчары на Капри говорят «il Tiberio»[114], это звучит как-то по-особенному. Тиберий до сей поры обретается в тамошних камнях.
По вечерам, сидя перед луминаром, я часто воскрешал его образ. Некоторые дни Тиберия зарегистрированы там чуть ли не поминутно. А это иногда важно, поскольку историческая наука в силу необходимости основывается на сокращениях. Мне же хотелось бы знать, среди прочего, как долго и в каком окружении такой человек томился от скуки, — я бы хотел быть к этому причастным. Историк в этом отношении похож на хорошего актера, который идентифицирует себя со своей ролью.
*
Разумеется, трактовки могут быть разные. Это неизбежно: даже для гениального композитора не найдется дирижера, который воспримет его исторически правильно. При этом сильные отклонения порой фальсифицируют оригинал меньше, нежели отклонения незначительные. Когда подоснова звуков, их собственная жизнь, их порывы воспроизводятся в конгениальной импровизации, время судьбы торжествует над историческим временем.
Я поступил легкомысленно, коснувшись этой темы за семейным столом, и получил достойный моего родителя ответ, а именно: изобретение фонографа сделало подобные умозрительные спекуляции ненужными. Это изобретение, насколько я помню, принадлежит одному особенно неприятному американцу — ученику Франклина, Эдисону.
На самом деле дело обстоит так — хотя с отцом я спорить не стал и поступил правильно, — что изменяется не только техника, но и человеческое ухо. Следовательно, даже при самом совершенном воспроизведении оригинала мы слышим его иначе — не говоря уж о том, что и лучшая машина не заменит живой оркестр.
Как бы то ни было, с того изобретения и началось проникновение в музыку автоматов. В результате в музыке возник первый всемирный стиль, началось обобщение и выхолащивание национальных мелодий — а также, заметим попутно, появился целый арсенал отвратительных музыкальных инструментов. Я часто вслушиваюсь в музыку; каждый стиль имеет свое содержание — — — эпоха борющихся государств едва ли могла породить что-то иное, кроме ностальгических реминисценций. В ту пору врачи чаще имели дело с пациентами, оглохшими от музыкального ада, чем с потерявшими слух на войне.
Этим я ничего не хочу сказать против всемирного стиля как одной из надежд анарха. Может, и найдется новый Орфей, который воздаст должное нашему миру вкупе с его небесами и подземными безднами.
*
«Конгениальными импровизациями» я могу наслаждаться в луминаре; значительные умы, должно быть, на протяжении многих поколений накапливали и формировали в катакомбах исторический материал мира.
Такое возможно лишь в долгие периоды стабильности и, прежде всего, если этим занимаются как игрой. Прибавьте сюда архивную страсть и чудачества в духе китайских евнухов — — — а еще страх перед уничтожением, перед мировыми пожарами. Архивы Ватикана заполнили там только одну нишу.
Я часто спрашиваю себя, на что может быть направлено такое влечение к архивированию. Оно, кажется, выходит за пределы любой исторической цели. Возможно, оно пойдет на пользу какому-нибудь эмиру Мусе грядущих пустынь и пустошей.
Впрочем, на чем я остановился? Да, на Тиберии, на мысли, что я мог бы прислуживать ему в каприйском дворце, — — — моя должность здесь, на касбе, служит мне в первую очередь в качестве исторической модели.
Полагаю, я не лишен определенных способностей к обхождению с важными персонами. Здесь дело обстоит так же, как с искусственными спутниками, вращающимися вокруг планет: лучше всего сохранять среднюю дистанцию. Если слишком приблизишься к Юпитеру, ты сгоришь; если же будешь держаться чересчур далеко, это отрицательно скажется на результативности наблюдения. Ты будешь иметь дело с теориями и идеями, а не с фактами.
Res, non verba[115] — — — вообще хорошо, чем бы ты ни занимался, ориентироваться на физические законы. Это важная максима; ей следует слон, который перед каждым шагом прощупывает почву. Однажды Роснер в ночном баре заговорил об этом животном; он рассказал среди прочего, что слон, когда ему угрожает опасность утонуть в зыбучих песках или в болоте, не колеблясь, поднимает своего наездника хоботом из седла, чтобы положить его себе под ноги, словно кусок дерева. Домо, который любит подобные анекдоты, в ответ на это сказал: «Ошибку допускает вожатый, который требует невозможного. С опытным погонщиком слонов такого бы не случилось». Тут он, пожалуй, прав: тот, кто ездит верхом на слоне, должен понимать, на что он отважился.
Правильная дистанция по отношению к владыке подразумевает и сдержанность: не следует приближаться к нему по собственному почину, пусть даже желая сделать ему добро, а иначе получится, как с тем рыбаком, который поймал огромную краснобородку и, преподнеся ее в подарок Тиберию, жестоко поплатился за это[116]. Нечто подобное случилось с центурионом, который должен был показывать дорогу носильщикам паланкина цезаря и при этом завел их в тупик[117]. Тут необходима осторожность, как при обращении со взрывчатыми веществами; мне вспомнился астролог, который должен был предсказать час собственной смерти, и то присутствие духа, с каким он вытащил себя из петли. Он сказал: «Как я вижу, в данный момент мне грозит большая опасность».
Лучшая должность — та, на которой ты много чего видишь, но сам не привлекаешь к себе внимания. В этом отношении я своим положением доволен; в ночном баре я часто уподобляюсь хамелеону, почти сливаясь с обоями. По сравнению с Капри то, что я ловлю здесь, — мелкая рыбешка; но мне грезится Тиберий, болтающий в триклинии с Макроном[118], в то время как я наполняю бокалы спинтриям[119]. Сейчас прозвучит судьбоносное имя: Германик.
*
Работа, даже на невысокой должности, которая, как выражается братец, мне «не пристала», абсолютно меня не смущает; она — основа моих наблюдений. Работая шофером, переводчиком или секретарем, я бы тоже использовал свою должность для собственных целей. Ведь то, что происходит как бы между прочим — сдержанная улыбка, реплика за кулисами, — для историка важнее, нежели большие приемы или речи на форуме, когда ты видишь могущественных людей стоящими на котурнах. Такой пищей пусть питается Плутарх.
Я же предпочитаю придворную и культурную историю истории политической, а Геродота — Фукидиду. Поступкам подражать легче, чем характерам; об этом свидетельствуют пошлые повторения событий всемирной истории. Хотя Эвмесвиль — это город эпигонов и даже феллахов, зато здесь даже на касбе говорят не для будущих поколений. Мелкие, будничные радости и заботы — вот что заполняет беседу.
*
Я слыву человеком трудолюбивым и стараюсь поддерживать эту репутацию. Мой день протекает приятно; мне вполне хватает времени для моих исследований. Но если поднимаются высокие волны, как во время визитов Желтого хана или праздничных банкетов, я добровольно вызываюсь обслуживать каюты и подавать на стол, что вообще-то не входит в мои обязанности. Это оплачивается дополнительно и делается с ведома самого Домо. В итоге у меня потом появляется свободное время, и тогда я за луминаром превращаюсь из Эмануэло в Мартина.
Правда, подобные превращения не происходят так просто, как может показаться на первый взгляд. Сначала нужно научиться воспринимать работу как игру, в которой я и участвую, и наблюдаю ее со стороны. Это придает своеобразное очарование даже таким опасным местам, как Утиная хижина. И предполагает, что ты можешь рассматривать себя в качестве феномена — то есть с некоторой дистанции, словно фигуру в шахматной партии, — — — одним словом, что историческая расстановка сил для тебя важнее, чем твоя личная ситуация. Звучит это, может быть, слишком претенциозно; однако раньше такого требовали от любого солдата. Моя особенность как анарха заключается в том, что я живу в мире, который «по большому счету» не воспринимаю всерьез. Это повышает степень моей свободы: я служу своему времени, но как вольноопределяющийся.
*
Умением дистанцироваться от самого себя я отчасти обязан Бруно; он также научил меня приемам преодоления страха. Солдат, шедший в атаку, знал, что может быть ранен или убит; это входило в его служебные обязанности и могло даже принести ему славу. Попадание в тебя пули здесь, в Утиной хижине, было бы просто фактом, не имеющим никакого отношения ни к королю, ни к отечеству, — несчастным случаем на производстве. Я должен принимать это в расчет; меня увлекает тактическая ситуация, а не ее куцее идеологическое обоснование. Это знает и Домо; после подобных неприятных инцидентов Кондор раздает не ордена или знаки почета, а земельные участки и деньги. Может, тебе достанется и фонофор немного повыше рангом.
Труднее справиться с проблемой оскорбления, связанной с глубоко укоренившимися понятиями чести. Удар при посвящении в рыцари был последним, который мог наноситься клинком плашмя, после него приемлемым считался только удар, оставляющий резаную рану. Офицера, раненного в национальной войне, награждали орденом. Если же он получал удар в обществе и не добивался удовлетворения, его дисквалифицировали. Мыслители, склонные к цинизму, всегда над этим потешались: дескать, кавалер, который, если его ударила копытом лошадь, с улыбкой хромает прочь, жаждет крови, если ему дал оплеуху какой-то осел.
Мировая гражданская война изменила систему ценностей. Народные войны ведутся между отцами, гражданские — среди братьев. Испокон веку было лучше пасть от руки отца, нежели угодить в руки брата: национальным врагом быть проще, чем врагом социальным.
Я не хочу углубляться в эту тему. Мне достаточно в луминаре сравнить, например, положение военнопленных в XIX столетии христианского летоисчисления с положением социальных узников в веке двадцатом, а кроме того — проследить различия между разными вариантами языка политического общения. Согласно Тоферну, примитивизация этого языка происходит параллельно усилению давления на массы. Если на знамени написано «гуманность», то сие означает не только исключение врага из общества, но и вообще лишение его человеческих прав. Этим объясняется: возвращение к пыткам в обширных регионах, изгнание целых народов, восприятие человека исключительно с меркантильной точки зрения, официальные и криминальные формы захвата заложников, батарейная система содержания людей[120]. Сверх того громкие слова — — — это напоминает мне моего родителя, который одной ногой стоит в Афинах Перикла, а другой — в Эвмесвиле.
*
Строить из себя рыцаря в таких условиях мог бы только комедиант; но об этом никто теперь и не помышляет. Скорее люди ощущают себя — как мой родитель и брат — мучениками. Эвмесвиль наполовину населен типами, которые пострадали за идею — или, по крайней мере, претендуют на это. Они-де оставались верны своему знамени, оказывали героическое сопротивление — короче, воскрешаются обветшалые фразы из военного лексикона. Если же присмотреться, то эти люди, за немногими исключениями, старались спасти свою шкуру, как и все остальные. Но на это у нас предпочитают смотреть сквозь пальцы, если хвастуны не слишком перегибают палку.
Анарх же придерживается не идей, а фактов:
Он страдает не за идеи, а из-за них, и чаще всего — по собственной вине, как бывает при транспортной аварии. Разумеется, случается и непредвиденное — когда тебе вдруг наносят оскорбление. Однако я, полагаю, уже достиг такой степени дистанцированности по отношению к самому себе, что могу и оскорбление рассматривать как несчастный случай.
*
Но давайте вернемся к Утиной хижине — — — какой вывод должен я сделать из того факта, что случай дворцового переворота в моей инструкции не упоминается? Такое событие занимает обычно считанные минуты и заканчивается уничтожением нападающего либо подвергшегося нападению. Очевидно, Кондор и Домо не рассчитывают на возможность бегства. Я тоже полагаю, что бежать они не сумеют.
Итак, распоряжения для внешних постов — на этот случай — отсутствуют. Что не избавляет меня от необходимости самому оценить свое положение. Быть уничтоженным с тыла и мимоходом — это судьба для крестьян, и ничего соблазнительного в ней нет. Следовательно, я должен знать, что происходит на касбе, еще когда мы будем вести наблюдение за местностью перед ней. Осуществить переворот совершенно бесшумно заговорщикам вряд ли удастся.
Я надеюсь на собак: у них нюх на насильственные действия — они сразу начинают выть. О случаях смерти они тоже возвещают своеобразным повизгиванием. Скулят даже собаки, находящиеся довольно далеко, и дело тут не только в нюхе.
Кроме того, я периодически буду посылать одного из двух своих караульных на касбу, за продовольствием и чтобы «поддерживать связь», как значится в руководстве по караульной службе. Я буду в курсе событий и одним из первых узнаю о свержении Кондора. Что сулит выигрыш во времени.
После такого переворота в городе начнется роение, словно в пчелином улье — — — наполовину как перед брачным вылетом, наполовину как при убийстве трутней. Папаша и брат совещались бы дома, нужно ли вывесить старый флаг. Поспешность может стоить головы. Вероятно, в своей семейственности я бы дошел даже до того, что отсюда сверху известил бы их о случившемся. Тогда они первыми бы узнали, что Кондор лежит в луже крови, и извлекли бы из этого свою выгоду.
Для анарха же мало что изменяется: флаги имеют для него значение, но не имеют смысла. Я уже видел их и вверху, и внизу — словно листья в мае и в ноябре; видел как очевидец, а не только как историк. Майский праздник останется, только будет оформлен иначе. Перед процессией понесут новые изображения. Праздник Великой Матери будет снова опошлен. Пара влюбленных в лесу больше ему соответствует. Я имею в виду лес как нечто нераздельное, в котором каждое дерево еще является деревом свободы.
Для анарха мало что изменится, когда он сбросит свою униформу, которую носил отчасти как шутовской наряд, отчасти — как камуфляж. Она прикрывает его внутреннюю свободу, которую в такие переходные периоды он будет осуществлять вовне. Это отличает его от анархиста, который, по сути несвободный, начнет буянить — и так будет продолжаться, пока на него не наденут еще более тесную смирительную рубашку.
*
Оба караульных, которым я до сей поры мог приказывать от имени Кондора, теперь будут подчиняться непосредственно мне — то есть я их себе подчиню. Я велю им разрядить карабины и отнести боеприпасы в безопасное место. Потом я смогу с ними посоветоваться, и не потому, что мне нужен их совет, а потому, что это производит лучшее впечатление. Я изучал деятельность таких советов. Много болтовни, но всегда находится один человек, который знает, чего он хочет, и у которого припасена дубина. От нее-то в конечном счете все и зависит.
Наверное, я еще раз пошлю их разведать, как далеко зашли дела наверху, на касбе, и внизу, в городе. Нет ничего опаснее, чем доверять пустым слухам: не ровен час окажешься в роли осла, который решился ступить на еще слишком тонкий лед. La journ?e des dupes[121] — это тоже одна из фигур, которые повторяются.
Китаец — прирожденный квиетист; его я пошлю в город — там он не будет привлекать к себе внимания. Небеку же присуща некоторая агрессивность; он больше пригодится на касбе. Он должен будет сказать мне, видел ли труп Кондора. И: «Взглянул ли ты на лицо, а не только на сапоги? Но главное: кто теперь — наверху — играет первую скрипку?»
Не исключено, что Небек там чем-нибудь поживится; он, собственно, вправе так поступить. Я должен принять в расчет и то, что он начнет тянуть канитель. Китаец, возможно, вообще не вернется, а продаст свой карабин в городе и останется у Пинь-Син. Он тоже имеет на это право, а я в результате отделаюсь от него.
Наверное, я сам отпущу обоих со службы; они мало чем могут способствовать моей безопасности и скорее обременят меня. Я почти каждого считаю потенциальным предателем — это характерный для меня недостаток, но оказалось, что он идет мне на пользу. В большинстве случаев даже пыток не требуется, чтобы люди донесли на тебя. Впечатление такое, будто им это даже нравится: они делают это задаром.
*
Вероятно, в моем распоряжении будет достаточно времени, чтобы разведать, что происходит и насколько основательных чисток следует ожидать. Как бы то ни было, мне придется на какой-то период уйти под воду. Каждый благоразумный человек в Эвмесвиле считается с такой возможностью. Он меняет жилье, пусть даже только на одну ночь. Уезжает «отдохнуть на природе», на какую-нибудь фазенду, местонахождение которой скрывает. Люди исчезают, как лягушки, а через несколько дней, месяцев или лет снова выныривают. Все они хотят перезимовать, пока новая весна не принесет новый майский праздник.
Что же касается меня, то я не собираюсь долго отсутствовать. В конце концов, ночной стюард — не такая уж крупная рыба. Однако и ему лучше до поры до времени не высовываться. Хуже то, что я и как историк слыву человеком подозрительным. Целые своры профессоров-импотентов специализируются на политических преследованиях. И даже если бы я не имел причин их бояться, уже одна их близость была бы для меня несносной. Тогда уж лучше стать посудомойщиком.
Итак, не исключено, что я — на неопределенный срок — покину эти места. Если на касбе начнется заваруха, меня, может быть, даже причислят к погибшим. Такая форма исчезновения особенно благоприятна для позднейшего воскресения.