25
25
Тут Роснер развернул свое красноречие во всю ширь: он набросал впечатляющий портрет этой птицы, превосходящей всех пернатых размахом крыльев. Кондор, не взмахивая крыльями, парит над высочайшими вершинами Кордильер, над ледяными куполами дымящихся вулканов. Он остается невидимым даже для самого зоркого глаза, но сам видит все, что двигается в узких ущельях — quebradas[187] — или в воздушном пространстве. Заметив кружащих ниже него коршунов и поняв, что те чуют добычу, кондор стремительно падет вниз, на нее, — и никто не осмелится оспаривать у него трапезу или даже приблизиться к нему, пока он не утолит голод.
Наш тиран, который с нарастающей благосклонностью прислушивался к рассказу, пожелал теперь узнать, только ли падалью питается эта птица. Отнюдь нет, если верить словам профессора, — этот могучий хищник берет, что ему нравится. Пастухи из долины Сорато[188] утверждают (и ученые это подтвердили), что кондор взмахами крыльев пугает животных высокогорья — альпак и гуанако, — пока те не срываются вниз с отвесной стены. Потом он падает на добычу, чтобы на дне ущелья полакомиться ею.
Большого господина узнают в первую очередь по богатству его пиршественной трапезы. Все побережье становится столом для кондора, и море выбрасывает на этот стол особо лакомые куски: тюленей, морских львов и дельфинов, порой даже кита, который, будучи выброшенным на сушу, гибнет, раздавленный собственным весом.
Далее профессор подробно остановился на царстве кондора, которое называл его «биотопом». Орнитологи, как правило, — люди, побывавшие в далеких краях; Роснер, очевидно, занимался своими исследованиями и в Кордильерах, ибо он описывал горы с их грядами вулканов и гигантскими отвесными склонами как человек, сам исходивший эту местность вдоль и поперек, от берега океана до высокогорных плато. Он знал и девственные леса на границах этого региона, и ту кромку, где глетчеры соприкасаются с морем. Рассказывая, он даже вышел за пределы своей науки:
— Кондор — колосс, который утаивает собственное величие, скрывая его за массой. Он воздействует только присущей ему силой тяжести, непосредственно. А еще стоит задуматься о том, что мы видим его только со стороны зеркала моря, когда поднимаем глаза, — то есть видим лишь наполовину.
Страсть, преданность делу встречает отклик даже у тех, кто от этого дела далек, — — — как будто само дело находит себе посредника: подобие зеркала, которое, отражая, преобразует его свет в тепло. Правда, ощутить это способен не каждый: так, берлинские придворные боялись тех вечеров, когда Гумбольдт развлекал одного из прусских Вильгельмов рассказами о чудесах Нового Света[189].
Аттила вернулся к образу выброшенного на берег кита:
— Но кондор ведь не может осилить его в одиночку?
— Нет, он только разрывает его тушу. Потом на нее накидываются полчища воронов, чаек и коршунов, а также наземных животных.
— Значит, можно сказать, что кондор питается Левиафаном?
Роснеру не захотелось пускаться в подобные спекуляции:
— Так мог бы выразиться поэт. Я думаю, с этим вопросом вам стоило бы обратиться к моему коллеге Виго.
Аттила не отступал:
— Но, во всяком случае, вы же не будете отрицать, что кондор обладает мифопорождающей силой? Вы, должно быть, слышали об этом и в горах, и в Мехико-Сити.
*
Мое внимание — в те вечера и, главным образом, ночи, когда я стоял за стойкой бара, — было сосредоточено на Аттиле. Лишь постепенно до меня дошло, что к этому человеку не приложимы те мерки, которыми я привык пользоваться как историк. Я вынужден был обратиться к архаике — не только в смысле определенного временного отрезка, но и в смысле пространственной глубины, которая наличествует всегда. Здесь я вступал в неисследованную область и приготовился к неожиданностям.
Как историк я был научен расшифровывать; здесь же приходится догадываться: в этом — различие между рациональным и нуминозным приближением. Египетские иероглифы были расшифрованы приблизительно в тот самый период, когда Александр фон Гумбольдт поднимался со своими инструментами на пик Тенерифе и на вулкан Чимборасо[190], когда геральдические фигуры на флагах заменялись национальными цветами, а границы национальных государств укреплялись. Когда же в XXI столетии христианского летоисчисления границы были аннулированы сперва экономическими, а потом духовными принципами, оказавшиеся не у дел элиты открыли для себя наследие народов науа[191]. Здесь расшифровкой было не обойтись. Подобные встречи возможны лишь при условии взаимности; что подразумевает и восхождение. Археологический бум, который предшествовал этому, тоже был бы немыслим без плутонической энергии. В благоприятный час сокровище, точно в сказке, поднимается из глубин.
Нечто похожее и поражает меня в Аттиле: эти внезапные световые вспышки. Старик, должно быть, много чего повидал и знает много такого, о чем умалчивает. Догадаться, о чем он молчит, — моя задача. Аттила — полная противоположность Домо, помощника Кондора по политическим делам: он всегда сидит по левую руку от нашего властителя как врачеватель его тела и в еще большей мере — души.
*
Аттила таит свое знание, поскольку хочет, чтобы о нем догадались. Что, например, он имел в виду, задавая свой вопрос о «мифопорождающей силе»? Современный человек обладает лишь фактопорождающей силой. Он числится как избирательный голос, как налогоплательщик и получатель заработной платы, как особый вид, влачащий жалкое существование в реестрах всевозможных канцелярий и министерств. Память о нем сходит в могилу вместе с его внуками.
Анекдотопорождающая сила[192] — более мощная: она беременна историей. В ней жанр анекдота сгущается, вместе с анекдотическими характерами; она впечатывается в человеческую память на столетия. По одному кристаллу можно узнать гору, по монете — металл, из которого ее отчеканили. И эта сила — отнюдь не привилегия князей и пап; монах, крестьянин, скоморох могут достучаться до нас еще эффективней, чем те.
Мифопорождающая сила, напротив, — внеисторическая: у нее нет ни происхождения, ни развития; она — не поддающимся учету и непредсказуемым образом — воздействует на историю. Она не принадлежит времени, она творит время.
Поэтому в последние сроки — когда историческая субстанция уже исчерпала себя и не может больше гарантировать сохранность даже зоологического порядка, то есть привычной иерархии видов, — именно с мифопорождающей силой всегда связывались смутные, невыразимые ожидания. Теология иссякает, уступая место теогнозису: люди не хотят больше ничего знать о богах — они хотят их видеть.
Разумеется, историк, разочаровавшийся в своей профессии, в такое время становится особо чувствительным и зорким — ведь он отвергает все, что может ему предложить его окружение, — — — то есть ведет себя как анарх.
*
Аттила, должно быть, долго жил в больших лесах по ту сторону пустыни. Мне кажется, он хотел бы повести Кондора в каком-то ином направлении, чем ведет его Домо, который желает железной хваткой удерживать существующее в нынешних границах — пусть и с предоставлением ему некоторого пространства свободы. Оба видят в тирании единственную рамку, которая способна придать форму распавшейся на атомы человеческой массе и не допустить борьбы всех против всех. Домо — прагматик, напрочь лишенный трансцендентных наклонностей. По его мнению, каждый новый день должен учиться у предыдущего. Лучше, дескать, плыть под красным парусом, пока не потерпишь кораблекрушение, чем бездеятельно дрейфовать в Красном море.
Однако любая власть ищет космических дополнений, иначе она погибнет от собственной ненасытности. Даже цезарям власти как таковой не хватало. К одному из них во сне приближалось море и нашептывало свою тайну, другому перед битвой являлись боги — как равные.
*
При сильном утомлении, когда утро застает меня в баре, я вижу этих троих в иероглифическом стиле: Кондор, в центре, — королевский коршун; по левую руку от него — Аттила в образе единорога с серебряной бородой. Только Домо сохраняет еще человеческие черты, хотя, конечно, изменившиеся: он теперь похож на Одиссея, каким его изображали на античных вазах. Домо тоже бородат: медного цвета волосы курчавятся от висков до самого подбородка. Борода как бы заостряет его профиль. Вдруг у меня возникает мысль, что новые головы Аттилы и Кондора появились внезапно, будто их надели на старые, тогда как голова Домо менялась постепенно и потом застыла, будто металл, отлитый в форму.
Когда мне мерещится такое, я могу, наполняя чей-то бокал, пролить вино. И, конечно, я уже не делаю никаких записей.
*
Вопрос Аттилы о мифопорождающей силе кондора выходил далеко за пределы компетенции Роснера. Ибо был нацелен в пространство не воздушной, а космической охоты.
В честь каких величин можно давать имена звездам и созвездиям? Астрогнозия, начиная с халдейских времен, отвечала на этот вопрос с безошибочным инстинктом: в честь богов и животных; доступ в это пространство человеку не полагается, за редкими исключениями — такими, как, скажем, Палинур[193].
Профессор тем не менее не смутился. Фольклор, нравы и обычаи, даже тотемы и геральдика — все это еще не выходит за рамки позитивной науки. Роснер исколесил Анды от Кито до мыса Горн и там — в деревнях и городах, а также от дикарей — услышал много всего — — — «хотя на Огненную землю, — сказал он, — я попал, гоняясь за другой птицей: за южным колибри.
У коренных жителей действительно существовал культ кондора. Они приписывали ему сверхъестественные способности. К сожалению, популяция этого пернатого владыки сильно сократилась: торговцы гуано из жадности, а индейцы ради нарядных перьев упорно истребляли ее.
Однажды в горах я наткнулся на старика, который тащил на плечах кондора как охотничью добычу. Он сказал, что у этой птицы превосходное мясо и что различаются три его разновидности: один сорт по вкусу напоминает говядину, другой — конину, а третий, самый лучший, имеет вкус собственно кондора; кроме того, желудок и сердце — чудодейственные лекарственные средства».
Потом Роснер перешел к рассказу о хитростях, с помощью которых ловят этого великого тирана. Охотник ложится под шкуру только что освежеванного быка, вывернув ее окровавленной стороной наружу. Стоит кондору на нее опуститься, как индеец накидывает шкуру — точно мешок — на лапы и связывает их крепкой веревкой. После этого подбегают другие охотники.
В некоторых провинциях жители набивают труп ламы наркотическими травами. Отведав такого угощения, одурманенные коршуны принимаются скакать по кругу. Тогда их связывают с помощью боласа[194] либо набрасывают на них пончо.
На высокогорном плато Хуахирин индейцы раскладывают по краям очень глубокой воронки околевших мулов. Начиная разрывать их на куски, кондоры невольно сталкивают туши в пропасть и сами следуют за ними. Но подняться оттуда им уже не под силу, и они достаются охотникам.
Другое рассказывают старые путешественники: Александр фон Гумбольдт, Пеппинг, Чуди, Джерри и Либби Мак-Грэхем, а также один поэт, Пабло Неруда, который воспел кондора. Роснер продолжил:
— Однажды в Перу я принимал участие в ритуальном празднестве, во время которого в жертву приносят кондора. Это происходит в феврале. Люди жестоки; и хотя почитают кондора богом, истязают его, пока он не умрет. Но в первую очередь пойманного кондора сохраняют для корриды. Сначала его заставляют неделю голодать, потом привязывают, как будто он скачет верхом, на спину быка, которого прежде до крови искололи пиками. Народ неистовствует, пока кондор с раскинутыми крыльями терзает могучее животное.
*
Теперь профессор дошел до кульминации, которую он, очевидно, придумал прямо по ходу своего рассказа и, как я должен признать, с большим мастерством:
— Я предполагаю, что в этом зрелище скрыта встреча тотемов. Сакральная птица индейцев одолевает быка, символизирующего испанских завоевателей.
Впрочем, в Мексике живет не кондор, а его ближайший родственник, великолепный королевский коршун — викарирующий вид[195], как выражаемся мы, зоологи. Он пользуется там таким же почетом, как кондор — в Перу. Как известно, на мексиканском гербе изображен орел — орел, который держит в когтях змею. Так повторяется здесь образ крылатой змеи — символа ацтеков.
Во время моих поездок во внутреннюю часть страны и даже когда я видел мексиканцев в их гаванях, сидящими вокруг миски, мне иногда приходила в голову странная, однако простительная для орнитолога мысль: они могли бы с тем же успехом изобразить на гербе и коршуна — он бы им вполне подошел. Им не хватает короля, который, насытившись сам, оделял бы потом пищей их, нарезая порции. Возможно, такой король время от времени и спускается к ним, узнаваемый как Первый среди равных: например, Хуарес, приказавший расстрелять императора[196]. Это тоже была встреча тотемов: королевского коршуна с Габсбургским орлом — Хуарес отомстил за Монтесуму[197].
*
Профессор договорился до того, что чуть не впал в несвойственный ему пафос; я же тем временем, как мне и положено, продолжал смешивать напитки. Распылитель работал на средних оборотах; в помещении было уютно. Высказался специалист — «Крапивник» с ним тягаться не мог. Больше того: профессор перешагнул границы своей дисциплины, воспарил выше, чем от него можно было ждать как от орнитолога, — возможно, и не совсем с чистой совестью, все-таки его институт получал более чем щедрую субсидию.