Памяти А. С. Пушкина

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Столетие со дня смерти А. С. Пушкина, исполнившееся 11 февраля этого года, всколыхнуло и взволновало весь русский мир. Даже в подъяремной Руси юбилей Пушкина празднуется открыто и торжественно, а для нас всех, кто принадлежит к зарубежной России, это действительно великий праздник и торжество свободного русского духа. Независимо от наших расхождений в идеологической и духовной сфере, мы все ныне объединяемся вокруг имени Пушкина, и не только как гениального русского представителя великой русской культуры, но и как замечательного русского человека. С именем Пушкина связано для нас всех, быть может, самое заветное в нашей «русской стихии» – оттого Пушкин нам дорог, как наша «первая любовь» (по слову Тютчева). Всеобщая, неподдельная любовь к Пушкину сама по себе есть какой-то удивительный факт в истории русского духа, есть творческая сила нашей культуры.

Но, несмотря на эту любовь и пристальное изучение не только творчества, но и жизни Пушкина, он все же не до конца разгадан нами. Кто-то даже сказал, что Пушкин самый загадочный русский писатель. Это замечание, конечно, нуждается в ряде оговорок, но в нем есть все же доля правды. То, что когда-то сказал сам Пушкин: «душа человеческая есть недоступное хранилище его помыслов», – оправдывается в нем самом. Духовный мир его не до конца отразился в его творчестве – и не только потому, что ранняя смерть оборвала жизнь Пушкина до того, как окончательно созрел его дух. В Пушкине мы чувствуем загадку самой русской гениальности – и притом в гораздо большей степени, чем в таких загадочных людях русской жизни, как Гоголь, Розанов, Толстой. Должно сознаться, что замечательный лирический дар Пушкина, как это ни звучит парадоксально, закрывает личность Пушкина. Биографы его не раз отмечали странное несоответствие многих его совершеннейших стихотворений (например, «Я помню чудное мгновенье») тем реальным встречам и событиям, которые вызвали к жизни эти стихотворения. Не всем достаточно известен тот факт, что о своей самой глубокой любви Пушкин целомудренно молчал в стихах или говорил очень прикровенно, хотя так открыто воспевал свои временные увлечения. У Пушкина была открытая и правдивая натура, но он был целомудренно застенчив в заветных своих переживаниях. Это, между прочим, до сих пор вводит в заблуждение многих исследователей его жизни. Если судить по лирике Пушкина, но не вживаться в нее глубже, если вчитываться в отзывы современников о Пушкине (как они, например, прекрасно собраны в книгах Вересаева «Пушкин в жизни»), то может создаться впечатление о нем как даровитом, но легкомысленном человеке, ищущем в эротике исхода для душевных волнений, пылком, страстном, но и не глубоком («среди детей ничтожных мира, быть может, всех ничтожней он»…). Все это, конечно, было в Пушкине, но было и другое; в нем поистине было «две души» (как у Фауста – «Zwei Seelen ach! in einer Brust»[397]). Рядом с беспечностью и жаждой услады в нем жила скрытая печаль, до конца так и не разгаданная. Сводить все скорбные мотивы его поэзии (а их у Пушкина было немало) только к разочарованиям любовного характера или к стеснениям, связанным с его ссылкой, – смешно. Скорбное восприятие мира не ослабевало с годами у него, но возрастало, закончившись так трагически в его ранней смерти…

Была ли эта внутренняя раздвоенность Пушкина личным его свойством, или есть в ней что-либо от самой эпохи, от русской жизни? Я лично склоняюсь как раз к последней мысли. Чтобы понять внутренний мир Пушкина, внутреннюю диалектику его души, следует прежде всего поставить на надлежащее место его эпикуреизм и понять его периферичность. И только пройдя эту периферию души, властную, но все же не доходящую до самой глубины, мы погрузимся в внутренний мир Пушкина, в внутреннюю его двойственность. Вся эпоха того времени страдала внутренней неустроенностью, исходная точка которой была связана с тем страшным потрясением, каким была французская революция. Революция обнажила то, что в свободе есть некая тайна и трагическая неясность, – но она не раскрыла и не могла раскрыть, откуда в свободе эта трагическая неясность. В культе свободы звучало для эпохи что-то столь бесспорное, неотменимое, подлинное, что не могло быть и речи о стеснении или подавлении свободы. А с другой стороны, хаотический момент в свободе был столь же бесспорен; несоединенность свободы и добра (то есть все то, что в христианском сознании входит в понятие «поврежденности» человеческой природы через первородный грех) и была трагической загадкой для эпохи. Каким горестным недоумением звучат слова Пушкина в чудном стихотворении «К морю»:

Где капля блага, там на страже[398]

Иль просвещенье, иль тиран.

На фоне свободной стихии моря эта неизбежность прибегать к принуждению (разума и силы) для осуществления «блага» звучит таким горьким признанием внутренней трагедии всей эпохи…

В Пушкине со всей силой воплощалась эта духовная неустроенность эпохи, ее трагическая раздвоенность. Как часто говорит он о том, что

В уме, подавленном тоской,

Теснится тяжких дум избыток[399], –

как часто был он «духовной жаждою томим» и чувствовал «напрасное волненье» творческих мыслей (стихотворение «Война»)…

Потому и неверна всякая стилизация личности Пушкина, что он сам томительно переживал тайну своей творческой силы, не мог до конца понять, что значило, о чем говорило вдохновение, осенявшее его. Надо внимательно перечесть замечательный диалог книгопродавца и поэта, чтобы почувствовать, как много было вложено в слова:

Блажен, кто молча был поэт…

Пушкин не был ни безбожником, как его хочет представить ныне советская печать, ни цельной религиозной натурой, как не раз его характеризовали. Он не был ни беспечным лириком, отзывавшимся как «эхо» на все явления жизни (характеристика Пушкина у Гоголя), ни тем строгим моралистом, каким его рисует Достоевский в своей речи о Пушкине. Если его чудный художественный дар был так нужен русской жизни, русской культуре, то сам Пушкин, как человек, не мог преодолеть трагической раздвоенности своей эпохи и потому и не был тем «пророческим» явлением, каким его хотел представить Достоевский.

У Гоголя есть суровые слова, что «нельзя повторять Пушкина», то есть нельзя беспечно упиваться жизнью и воспевать ее. Но неверно, что Пушкин был именно таким поэтом. Хотя ему были дороги и близки все стихии мира и он ими и упивался и воспевал их, но именно в Пушкине шла неустанная борьба с самим собой. Вся лирика Пушкина есть гениальное самоочищение, вся она полна удивительного одухотворения и преображения стихий мира, столь ярко живших в нем самом. Позволю себе сказать: не литературное дарование делало Пушкина большим человеком, но то, что он был действительно замечательным человеком, что в нем все время шла глубокая и серьезная духовная работа – это именно и сообщило его творчеству ту пламенеющую силу, действие которой осталось навсегда в русской культуре. И еще скажем: «дело», совершавшееся в душе Пушкина, вошло через его творчество в русскую жизнь как семя грядущего ее духовного расцвета.

Будучи сыном своего века, живя всеми его внешними и внутренними запросами и интересами, он глубоко носил в себе «русскую идею», хотя и не раскрыл ее так, как, продолжая его, сделала это дальнейшая русская культура. Правдивость Пушкина была главной силой в этом процессе его духовного восхождения, – о нем больше, чем о ком-нибудь другом, можно сказать, что душа его жила платоновским эросом, устремлявшим его «горе». Он не мог уйти в чистую стихию религиозной жизни, как это случилось с Гоголем и Толстым, – для этого он слишком сильно был связан с «землей» и слишком глубоко ощущал в себе эту связь. Но он был в своей строгой правдивости совершенно чужд риторизму и «духовной прелести», которой так страдали близкие к нашему времени поэты. Главный дар Пушкина, который стал уже созревать во второй половине его жизни, был редкий дар простоты. И здесь Пушкин как человек (см. особенно его письма) шел впереди Пушкина-поэта…

В Пушкине жила правдивая, горячая, русская душа. В русской душе есть много греховного и буйного, но она никогда не перестает слышать таинственный зов к правде, никогда не теряет способности глядеть на мир в свете вечности. И оттого, что Пушкин имел эти дары в исключительной мере, он есть не только откровение о творческой мощи русского гения, но еще больше – откровение о тайне самой России, томимой «духовной жаждой», освобождающей ее от культурного нарциссизма.

Вечная память великому сыну России.