3. Жизнь, недостойная быть прожитой

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy
3.1.

В 1920 году Феликс Майнер, уже тогда бывший одним из наиболее серьезных немецких издателей научно–философских трудов, опубликовал брошюру серо–голубого цвета, озаглавленную «Санкция на уничтожение жизни, недостойной быть прожитой». Ее авторами были Карл Биндинг, уважаемый специалист по уголовному праву (вкладыш, в последнюю минуту вклеенный во внутреннюю часть обложки, сообщал читателям, что доктор юриспруденции и философии К. Б. умер, когда книга, которую следует считать «его последним делом на благо человечества», была в печати), и Альфред Хохе, профессор медицины, занимавшийся проблемами, относящимися к этической стороне профессии.

Книга интересует нас в данном случае по двум причинам. Во–первых, дабы объяснить ненаказуемость самоубийства, Биндинг вынужден рассматривать его как выражение суверенного права живого человека распоряжаться собственным бытием. Поскольку самоубийство — аргументирует он — не поддается интерпретации как преступление (например, как нарушение какого–либо обязательства по отношению к себе самому) и поскольку, с другой стороны, его нельзя считать действием, нейтральным с юридической точки зрения, то «праву не остается ничего другого, кроме как счесть живого человека сувереном собственного бытия»[230]. Суверенитет человека по отношению к самому себе оказывается, подобно решению верховной суверенной власти о чрезвычайном положении, тем порогом неразличимости между внутренним и внешним, который правовая система не может ни исключить, ни вместить, ни запретить, ни позволить («Правовая система, — пишет Биндинг, — допускает действие, несмотря на его ощутимые последствия в отношении нее самой. Система не считает, что она в силах запретить его»[231]).

Из этого особенного права человека распоряжаться собственным бытием Биндинг, однако, выводит — это и есть вторая и более насущная причина нашего интереса, — что «уничтожение жизни, недостойной быть прожитой» допустимо. То обстоятельство, что этим настораживающим выражением он просто–напросто обозначает проблему правомерности эвтаназии, не должно заслонить от нас новизну и важность понятия, впервые обозначившегося на европейской юридической сцене: жизнь, недостойная быть прожитой (или недостойная жизни, согласно буквальному прочтению немецкого выражения lebensunwerten Leben), вкупе с его подразумеваемым и более привычным коррелятом: жизнь, стоившая того, чтобы прожить ее (или жизнь, достойная жизни). Основополагающая биополитическая структура современности — решение о ценности (или отрицании) жизни как таковой — находит, следовательно, свое первое юридическое выражение в благонамеренном памфлете в пользу эвтаназии.

Неудивительно, что эссе Биндинга вызвало любопытство Шмитта, процитировавшего его в своей «Теории партизана», критикуя введение в правовую сферу понятия «ценность». «Тот, кто определяет ценность, — пишет он, — всегда фиксирует тем самым и ее противоположность. Определение какого–либо противоположного значения уничтожает его как таковое»[232]. К теории Биндинга о жизни, недостойной быть прожитой, он присоединяет тезис Генриха Риккерта, согласно которому «отрицание есть критерий, позволяющий установить, принадлежит ли нечто к сфере ценного» и «истинная оценка есть отрицание». Шмитт, кажется, не отдает здесь себе отчета в том, сколь сильно критикуемая им логика ценности похожа на логику его теории суверенитета, в рамках которой подлинной жизнью правила является его исключение.

3.2.

Понятие «жизни, недостойной быть прожитой» — ключевое для Биндинга, ибо позволяет ему найти ответ на юридический вопрос, который он хочет задать: «должна ли ненаказуемость уничтожения жизни оставаться ограниченной, как в современных правовых оценках самоубийства (за исключением крайней необходимости), или же ее следует распространить на убийство третьих лиц?» На деле решение проблемы зависит, по мнению Биндинга, от ответа на вопрос: «существуют ли человеческие жизни, настолько утратившие юридическую ценность, что их продолжение, как для живущего индивида, так и для общества, надолго потеряло всякий смысл»?

Кто всерьез задастся этим вопросом (продолжает Биндинг), тот с горечью отдаст себе отчет в том, насколько безответственно мы привыкли обращаться с самыми значимыми жизнями (wertvollsten Leben), полными величайших устремлений и жизненной силы, и каким количеством забот — часто абсолютно бесполезных, — с каким терпением и энергией мы стараемся поддержать течение жизни, недостойной более быть прожитой, пока сама природа, зачастую с жестоким опозданием, не отнимает у нее возможность длиться дальше. Представим себе поле боя, покрытое тысячами молодых безжизненных тел, или шахту, где катастрофа уничтожила сотни трудолюбивых горняков, и в тот же миг мы увидим наши клиники для умственно неполноценных (Idioteninstituten) и лечение, которое они дарят своим пациентам. И тогда мы не сможем не содрогнуться от вида этого зловещего контраста между жертвой на благо, самого важного для человека, с одной стороны, и огромными заботами о бытии, не только полностью лишенного смысла (wertlosen), но даже оцениваемого негативно[233].

Понятие «бессмысленной жизни» (или жизни, «недостойной бьггь прожитой») прежде всего относится к индивидам, которых следует считать «безнадежно потерянными» вследствие болезни или полученных ран и которые, полностью осознавая свое положение, во что бы то ни стало жаждут «освобождения» (Биндинг использует термин «Erl?sung», заимствованный из религиозной лексики и означающий, кроме прочего, искупление) и выражают это желание тем или иным способом. Более проблематично положение второй группы, составленной из «неизлечимых идиотов, как тех, кои уродились такими — например, больные прогрессирующим параличом, — так и тех, кто стал умственно неполноценным уже под конец жизни». «Эти люди, — пишет Биндинг, — не имеют ни воли к жизни, ни воли к смерти. С одной стороны, какое–либо согласие на смерть здесь отсутствует, с другой — их умерщвление решительно не наталкивается на стремление к жизни, которым нельзя пренебречь. Их жизнь абсолютно бесцельна, однако они не считают ее невыносимой». В этом случае Биндинг также не усматривает никакой причины, «ни юридической, ни социальной, ни религиозной, дабы не разрешить убийство этих людей, которые суть не что иное, как перевернутый (Gegenbild) и ужасный образ подлинного человечества»[234]. Что же касается проблемы компетенции, необходимой для решения об уничтожении, то предложение Биндинга состоит в том, чтобы запрос исходил либо от самого больного (в том случае, если он может это сделать), либо от медика или близкого родственника. Окончательное решение надлежит принять государственной комиссии, состоящей из врача, психиатра и юриста.

3.3.

Мы не намерены занимать какую–либо позицию по сложной этической проблеме эвтаназии, и поныне разделяющей людей и в ряде стран играющей важную роль в публичных дебатах. Нас также не интересует радикализм, с которым Биндинг высказывается в пользу всеобщей допустимости эвтаназии. Для нашего анализа интереснее то обстоятельство, что одновременно с констатацией права живого человека распоряжаться собственной жизнью немедленно устанавливается рубеж, за которым жизнь больше не имеет юридической ценности и может, следовательно, быть уничтоженной без совершения убийства. Новая юридическая категория «бессмысленной жизни» (или жизни, «недостойной быть прожитой») точно соответствует, хотя и, как кажется на первый взгляд, в ином смысле, голой жизни homo sacer и может быть распространена на сферы, о которых Биндинг и не помышлял.

Как если бы всякое наделение жизни ценностным и «политическим» смыслом (подразумеваемое, по сути, при праве индивида распоряжаться своим существованием) обязательно влекло за собой новое решение о рубеже, за которым жизнь более не является политически значимой; отныне это лишь vita sacra, и как таковая она может быть безнаказанно уничтожена. Любое общество определяет эту границу, любое общество — даже самое современное — решает, кто является его «священными людьми». Возможно даже, что эта граница, от которой зависит политизация и exceptio естественной жизни в государственной правовой системе, лишь раздвигалась в ходе истории Запада и сегодня — в новой биополитической ситуации национальных государств — неумолимо вторгается в сокровенную жизнь каждого человека. Голая жизнь больше не упрятана в особом месте и не носит какого–то определенного имени. Место ее обитания — биологическое тело всякого живого существа.

3.4.

Во время Нюрнбергского процесса по делу врачей один из свидетелей, доктор Фриц Меннеке, рассказал о секретном собрании в Берлине в феврале 1940 года, когда доктора Хефельманн, Банен и Брак сообщили, что правительство рейха только что утвердило решение, разрешающее «уничтожение жизни, недостойной быть прожитой», которое в особенности касалось неизлечимых душевнобольных. Эти сведения не были полностью достоверны, ибо Гитлер по разным причинам предпочел не облачать свою программу эвтаназии в ясную законную форму; очевидно одно — новое появление формулы, придуманной Биндингом, дабы узаконить «смерть как милость» (Gnadentod, согласно эвфемизму, распространенному среди санитарных чиновников режима), совпадает с решающим поворотом в биополитике национал–социализма.

Нет никаких оснований сомневаться в истинности «гуманитарных» причин, подтолкнувших Гитлера и Гиммлера сразу после их прихода к власти к разработке программы эвтаназии; столь же искренними, с их точки зрения, разумеется, были Биндинг и Хохе, предлагавшие понятие «жизни, недостойной быть прожитой». По разным причинам, среди которых — предсказуемая оппозиция церковных кругов, программа была полностью приведена в действие лишь в начале 1940 года. Гитлер рассудил, что медлить с ее реализацией более нельзя. Осуществление Euthanasie–Programm f?r unheilbaren Kranken, «Программы эвтаназии для неизлечимых больных», произошло поэтому в ситуации военной экономии и увеличения числа концентрационных лагерей для евреев и других нежелательных элементов, что могло повлечь злоупотребления и ошибки; тем не менее мгновенная трансформация (программа длилась в течение 15 месяцев, до тех пор, пока в августе 1941–го Гитлер не решил положить ей конец из–за растущего протеста епископов и родственников) теоретически гуманистической программы в операцию по массовому уничтожению зависела отнюдь не только от обстоятельств. Название Графенек, городка в Вюртемберге, где располагался один из главных центров программы, оказалось мрачно связанным с этими событиями; между тем аналогичные институты существовали в Хадамаре (Гессен), Хартхайме (близ Линца) и в других местах рейха. Свидетельства обвиняемых и свидетелей на Нюрнбергском процессе достаточно точно передают суть программы в Графенеке. Каждый день в институт поступало около семидесяти человек (возраст которых варьировался от 6 до 93 лет), избранных среди неизлечимых душевнобольных, рассеянных по немецким домам умалишенных. Доктора Шуман и Баумхардт, ответственные за программу в Графенеке, подвергали больных поверхностному осмотру и решали, отвечают ли те требованиям программы. В большинстве случаев больных убивали в течение 24 часов с момента их прибытия в Графенек; сначала им вводили два кубика морфия, а затем помещали в газовую камеру. В других институтах (например, в Хадамаре) больных убивали большой дозой люминала, веронала и морфия. Согласно подсчетам, таким образом было уничтожено около 60 000 человек.

3.5.

Существует очевидный соблазн приписать упорство, с которым Гитлер, вопреки столь неблагопрятным обстоятельствам, желал реализовать свою Euthanasie–Programm, тем принципам евгеники, которыми руководствовалась национал–социалистская биополитика. Однако со строго евгенической точки зрения эвтаназия не была сколько–нибудь необходимой: не только потому, что законов по предотвращению наследственных болезней и по охране наследственного здоровья немецкого народа было уже вполне достаточно, но и потому, что неизлечимые больные, подпадавшие под программу, по большей части дети и старики, в любом случае не были способны к размножению (очевидно, что с точки зрения евгеники важно уничтожить не генотип, а только ДНК). С другой стороны, ниоткуда не следует, что программа была ограничена в средствах: напротив, ее организация оказывалась тяжелым бременем в тот момент, когда общественная машина была полностью ориентирована на военные цели. Тогда почему же Гитлер, прекрасно осведомленный о непопулярности программы, хотел реализовать ее любой ценой?

Здесь возможно одно–единственное объяснение: прикрываясь гуманистическими целями, суверенная власть испытывала таким образом свою верховную способность решать судьбу голой жизни — в перспективе нового биополитического призвания национал–социалистского государства. «Жизнь, недостойная быть прожитой» очевидным образом не является этическим понятием, касающимся ожиданий и законных желаний индивида: скорее это политический концепт, где под вопросом уже жизнь homo sacer, претерпевшая радикальную трансформацию, — жизнь, подлежащая убийству и не подлежащая жертвоприношению, — само основание суверенной власти. Если эвтаназия подходит под это описание, то лишь потому, что человек оказывается здесь в ситуации, когда ему необходимо отделить в другом человеке zo? от bios и изолировать в нем нечто вроде голой жизни, той жизни, которую можно отнять. Однако в свете современной биополитики эвтаназия скорее располагается на перекрестке между суверенным решением о жизни, которую можно отнять, и лечением биологического тела нации, являясь той точкой, где биополитика, политика жизни, неизбежно обращается в свою противоположность — в политику смерти.

Здесь видно, как попытка Биндинга возвести эвтаназию в ранг юридико–политического понятия («жизнь, недостойная быть прожитой») обнажает главную проблему. Если верховный суверенный правитель, в силу того, что именно он объявляет чрезвычайное положение, наделен полномочиями в любое время решать, какую жизнь можно отнять, не совершая убийства, то в биополитическую эпоху власть стремится трансформироваться во власть, которая, не прибегая к чрезвычайному положению, может определять тот момент, в который жизнь перестает быть политически значимой. Проблема отрицания жизни ставится не только тогда, как это предполагает Шмитт, когда она становится наибольшей политической ценностью, но все происходит так, как если бы при этом решении на кон было поставлено само существование суверенной власти. В современной биополитике суверенным правителем является тот, кто принимает решение о ценности или отрицании жизни как таковой. Носитель принципа суверенитета, жизнь, которую декларации наделили правами, сегодня сама оказывается пространством суверенного решения. Фюрер как раз и воплощает саму жизнь, поскольку он принимает решение о самом биополитическом содержании. Отсюда его слово, согласно столь дорогой для нацистских юристов теории, к которой мы еще вернемся, сразу же становится законом. Именно поэтому проблема эвтаназии представляет собой исключительно современную проблему, которую нацизм как первое государство, основанное на биополитике, не мог не выявить; по той же причине некоторые на первый взгляд почти безумные пункты Euthanasie–Programm и все ее противоречия можно объяснить лишь исходя из их собственного биополитического контекста.

Врачи Карл Брандт и Виктор Брак, которые, будучи ответственными за программу, были приговорены в Нюрнберге к смертной казни, после приговора объявили, что не чувствуют себя виновными, ибо проблема эвтаназии возникнет вновь. Точность прогноза оказалась обескураживающей; однако было бы интереснее задаться вопросом, почему, когда программа благодаря епископам стала известной общественному мнению, медицинские организации не заявили свой протест. Все–таки программа эвтаназии не только противоречила строке из клятвы Гиппократа, гласящей: «я не дам никому просимого у меня смертельного средства»; не обладая никакими законными распоряжениями, которые гарантировали бы их ненаказуемость, участвовавшие в программе врачи могли оказаться в весьма деликатной юридической ситуации (последнее обстоятельство действительно дало повод для протестов со стороны юристов и адвокатов). Дело в том, что национал–социалистский рейх стал тем поворотным пунктом в истории, когда единство медицины и политики, одна из наиболее существенных особенностей современной биополитики, начинает принимать окончательные формы. Отсюда следует, что верховное решение о голой жизни перемещается из собственно политической мотивационной и аргументационной сферы в некое двойное пространство, где врач и суверен словно поменялись ролями.