3) НЕКРИТИЧНО-КРИТИЧЕСКАЯ МАССА, ИЛИ «КРИТИКА» И «БЕРЛИНСКИЙ КРУЖОК»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

3) НЕКРИТИЧНО-КРИТИЧЕСКАЯ МАССА, ИЛИ «КРИТИКА» И «БЕРЛИНСКИЙ КРУЖОК»

Критической критике не удалось изобразить себя существенной противоположностью и посему в то же время существенным предметом массового человечества. Кроме представителей закоснелой массы, указывающих на беспредметность критической критики и дающих ей в самой вежливой форме понять, что она ещё не прошла через процесс духовного «линяния» и что она должна прежде всего приобрести солидные познания, — мы познакомились ещё с двумя корреспондентами. Что касается мягкосердечного корреспондента, то, во-первых, он не является противоположностью критики, а во-вторых, истинная причина его стремления сблизиться с критикой — чисто личного свойства: как видно из дальнейших строк его письма, он хочет, собственно говоря, только примирить своё глубокое почтение к г-ну Арнольду Руге со своим глубоким почтением к г-ну Бруно Бауэру. Эта примирительная попытка делает честь его доброму сердцу. Но она никоим образом не представляет массового интереса. Наконец, последний из выступавших перед нами корреспондентов не был уже действительным членом массы, а был наставляемым в вере учеником критической критики.

Вообще, масса представляет собой неопределённый предмет, в силу чего она не способна ни выполнять какое-нибудь определённое действие, ни вступать в какое-нибудь определённое отношение к чему-нибудь. Масса, составляющая предмет критической критики, не имеет ничего общего с действительными массами, которые, в свою очередь, образуют внутри себя и между собой весьма массовые противоположности. Та масса, с которой имеет дело критическая критика, «создана» ею самою наподобие того, как если бы естествоиспытатель, вместо того чтобы говорить об определённых классах растений и животных, противопоставил самому себе «класс вообще».

Поэтому кроме этой абстрактной массы, этого продукта собственного воображения критики, критическая критика нуждается ещё в какой-нибудь определённой, эмпирически указуемой, а не только предполагаемой массе, для того чтобы иметь перед собой действительно массовидную противоположность. Эта масса должна видеть в критической критике в одно и то же время свою сущность и уничтожение своей сущности. Она должна стремиться быть немассой, т. е. критической критикой, не будучи в состоянии осуществить это стремление. Такой критически-некритичной массой и является вышеупомянутый «берлинский кружок». Некиим берлинским кружком и исчерпывается весь состав той массы человечества, которая всерьёз занята критической критикой.

«Берлинский кружок» («существенный предмет» критической критики, которым она всегда занята в своих мыслях и который, по её мнению, всегда занят ею) состоит, насколько нам известно, из немногих ci-devant{39} младогегельянцев, в которых критическая критика, по её утверждению, вселяет отчасти horror vacui{40}, отчасти чувство ничтожности. Мы не станом заниматься исследованием фактического положения, мы полагаемся на высказывания критики.

Корреспонденция предназначена главным образом для того, чтобы пространно изложить публике это всемирно-историческое отношение критики к «берлинскому кружку», раскрыть глубокое значение этого отношения, доказать необходимость жестокого обращения критики с этой «массой» и, наконец, создать видимость, будто весь мир с замиранием сердца следит за этим антагонизмом, высказываясь то за линию поведения критики, то против неё. Так, например, абсолютная критика пишет одному корреспонденту, ставшему на сторону «берлинского кружка»:

«Мне уже так часто приходилось слышать такого рода вещи, что у меня сложилось решение совершенно не обращать больше внимания на это».

Мир и не подозревает, как часто ему приходилось иметь дело с такого рода критическими вещами.

Но послушаем, что сообщает о берлинском кружке один из членов критической массы:

««Если есть человек, признающий Бауэров»» (святое семейство всегда должно быть признаваемо pelemele{41}), — «начал он{42} свой ответ, — «то это именно я. Но «Literatur-Zeitung»! Справедливость прежде всего!» — Мне было интересно узнать, что думает о Вас один из этих радикалов, этих умников 42-го года…»

Затем корреспондент докладывает, что несчастный находил в «Literatur-Zeitung» всякого рода недостатки.

Новеллу г-на Эдгара «Три добряка» он называл недоработанной и утрированной. Он не понял того, что цензура есть больше внутренняя, чем внешняя борьба, чем борьба человека с человеком. Эти люди не дают себе труда заглянуть в свой внутренний мир и на место неприемлемой для цензуры фразы поставить тонко проведённую, всесторонне разработанную критическую мысль. Статью г-на Эдгара о Беро он нашёл неосновательной. Критический корреспондент считает её основательной. Он, правда, сам сознаётся: «Я не знаком с книгой Беро». Однако он уверен, что г-ну Эдгару удалось и т. д., а вера, как известно, делает блаженным. «Вообще», — продолжает критический верующий, — «он» (человек из берлинского кружка) «весьма недоволен произведениями Эдгара». Он находит также, что и «Пру дон трактуется там без достаточной основательности». Тут корреспондент выдаёт г-ну Эдгару похвальное свидетельство:

«Я, правда» (!?), «знаком с Прудоном; я знаю, что в изложении Эдгара из Прудона взяты и наглядно сопоставлены характерные пункты».

По мнению корреспондента, единственная причина, почему данная г-ном Эдгаром превосходная критика Прудона не нравится этим господам, состоит в том, что г-н Эдгар не мечет громы и молнии против собственности. Мало того, — подумайте только! — противник считает статью г-на Эдгара о «Рабочем союзе» не имеющей значения. Корреспондент утешает г-на Эдгара:

«Конечно, в этой статье не даётся ничего самостоятельного, а эти господа действительно вернулись к точке зрения Группе, на которой они, правда, всегда стояли. Критика, думают они, должна давать, давать и давать!»

Как будто критика не дала нам совершенно новых лингвистических, исторических, философских, политико-экономических и юридических открытий! И она до того скромна, что позволяет говорить себе, будто она не даёт ничего самостоятельного! Даже наш критический корреспондент, и тот вносит в существующую механику нечто доселе неизвестное, заставляя людей возвращаться к той точке зрения, на которой они всегда стояли. Не совсем-то удобно вспоминать точку зрения Группе. Группе в своей, вообще говоря, весьма жалкой и не заслуживающей упоминания брошюре спрашивал г-на Бруно, что тот собирается дать критического о спекулятивной логике. Г-н Бруно отослал его к грядущим поколениям, и — «дурак ожидает ответа»[75].

Подобно тому как бог наказал неверующего фараона тем, что ожесточил его сердце и счёл его недостойным просветления, так и корреспондент уверяет:

«Они поэтому совершенно недостойны того, чтобы видеть или распознавать содержание в Вашей «Literatur-Zeitung»».

И вместо того чтобы посоветовать своему другу Эдгару приобрести мысли и знания, он даёт ему следующий совет:

«Пусть Эдгар заведёт себе мешок с фразами и в будущем, создавая свои статьи, черпает из него с закрытыми глазами, чтобы приобрести стиль, соответствующий вкусу публики».

Кроме уверений в «некоторого рода бешенстве, злобности, бессодержательности, скудомыслии, блуждании вокруг предмета, которого они не могут постигнуть, чувстве ничтожности» (все эти эпитеты относятся, понятно, к берлинскому кружку), он рассыпает по адресу святого семейства ещё следующие восхваления:

«Пронизывающая предмет лёгкость трактовки, мастерское обращение с категориями, добытая изучением глубина уразумения, словом — господство над предметами. Он» (человек из берлинского кружка) «донельзя облегчает себе задачу, Вы же делаете лёгким самый предмет». Или ещё: «Вы осуществляете в «Literatur-Zeitung» чистую, наглядную, схватывающую предмет критику».

И в заключение:

«Обо всём этом я написал Вам так подробно потому, что я знаю, что сообщения о взглядах моего друга доставят Вам удовольствие. Вы можете отсюда видеть, что «Literatur-Zeitung» достигает своей цели».

Её цель заключается в противопоставлении себя берлинскому кружку. Если мы только что познакомились с полемикой берлинского кружка против критической критики и видели, как разделались с ним за эту полемику, то теперь мы увидим двоякое изображение стремления берлинского кружка добиться пощады у критической критики.

Один корреспондент пишет:

«Когда я в начале этого года посетил Берлин, я там слышал от знакомых, что Вы всех отталкиваете, держите всех на почтительном расстояния от себя, что Вы совершенно уединились, намеренно избегаете всякого сближения, всякого общения с другими. Я, конечно, не знаю, на чьей стороне вина».

Абсолютная критика отвечает:

«Критика не образует партии, она не стремится иметь свою особую партию, она одинока, — одинока тогда, когда она углубляется в свой» (!) «предмет, одинока и тогда, когда она противопоставляет себя этому предмету. Она отделяет себя от всего».

Подобно тому как критическая критика думает стать выше всех догматических противоположностей тем, что она на место действительных противоположностей ставит воображаемую противоположность между собой и миром, между святым духом и нечестивой массой, точно так же она мнит себя возвысившейся над партиями, когда она скатывается ниже партийной точки зрения, противопоставляя себя, как партию, всему остальному человечеству и сосредоточивая весь интерес на личностях г-на Бруно и компании. Всё наше изложение доказывает истинность критического признания в том, что критика восседает на троне в свойственном абстракции одиночестве, что даже тогда, когда она как будто занимается каким-нибудь предметом, она на деле не выходит из состояния беспредметного одиночества и не вступает в истинно общественное отношение к тому или иному действительному предмету, потому что её предмет есть только предмет её воображения, только воображаемый предмет. Столь же правильно она определяет характер своей абстракции, как абсолютной абстракции, в том смысле, что «она отделяет себя от всего»; именно это ничто, отделённое от всего, от всякого мышления, созерцания и т. д., и есть абсолютная бессмыслица. Впрочем, это одиночество, достигаемое отделением, абстрагированием от всего, столь же мало свободно от предмета, от которого оно абстрагирует, сколь мало Ориген был свободен от своего детородного члена, который он отделил от себя.

Другой корреспондент начинает с того, что изображает одного из представителей «берлинского кружка», которого он видел и с которым он беседовал, «мрачно настроенным», «подавленным», «не способным более открыть рот» (между тем как раньше он всегда «имел готовую дерзость в запасе») и «приунывшим». Этот член «берлинского кружка» рассказывает корреспонденту, который, в свою очередь, докладывает критике:

«Он не может понять, как такие люди, как Вы оба, которые вообще всегда благосклонно относились к принципу гуманизма, могут держать себя столь замкнуто, столь недружелюбно, даже высокомерно». Он не знает, «почему находятся люди, которые, по-видимому, намеренно вызывают раскол. Мы ведь все стоим на одной и той же точке зрения, мы все поклоняемся крайности, критике, все одинаково способны, если не создать крайнюю идею, то хотя бы понять и применить её». «Двигательным принципом этого раскола он считает не что иное, как эгоизм и высокомерие».

Далее корреспондент старается замолвить доброе словечко в пользу своих друзей:

«Разве, по крайней мере, некоторые из наших друзей не постигли критики или, может быть, доброй воли критика… ut desint vires, tamen est laudanda voluntas{43}».

Критика отвечает посредством следующих антитез между собой и берлинским кружком:

«Существуют различные точки зрения на критику». Эти господа «думали, что критика — у них в кармане», критика же «знает и действительно применяет мощь критики», т. е. она не хранит её в кармане. Для первых критика — только форма, для неё же — «самое содержательное, вернее, единственно содержательное». Подобно тому как абсолютное мышление считает себя всей реальностью, так всей реальностью считает себя и критическая критика. Поэтому вне себя она не усматривает никакого содержания, поэтому она не является критикой действительных предметов, лежащих вне критического субъекта; она сама создаёт предмет, она — абсолютный субъект-объект. Далее: «Первый род критики фразами отделывается от всего, от всякого изучения вещей, второй род критики фразами отделяет себя от всего». Первая «умна, ничего не зная», вторая — «всегда учится». Вторая, действительно, неумна и учится par ca, par la{44}, но только для вида, только для того, чтобы поверхностно заученное выдавать за свою собственную мудрость, пользуясь им, как «лозунгом», против той самой массы, у которой критика училась, и превращая его в критически-критический вздор.

Для первой такие слова, как «крайность», «идти дальше», «недостаточно далеко уйти», имеют большое значение и представляют собой самые высокочтимые категории. Вторая исследует точки зрения и не прилагает к ним мерок вышеназванных абстрактных категорий.

Восклицания критики № 2, что теперь не может быть речи о политике, что с философией покончено, её готовность разделаться с социальными системами и движениями посредством таких словечек, как «фантастический», «утопический» и т. д., — разве всё это не является лишь критически-исправленным изданием вышеназванных категорий «идти дальше», «недостаточно далеко уйти» и т. д.? А её «мерки», как например: «история», «критика», «обобщение предметов», «старое и новое», «критика и масса», «исследование точек зрения», словом, все её лозунги, — разве это не сфабрикованные из категорий, и притом из абстрактных категорий, мерки!?

«Первая — теологична, злостна, завистлива, мелочна, заносчива; вторая — противоположность всего этого».

Высыпав таким образом, не переводя дыхания, целую дюжину похвал по собственному адресу и приписав себе всё то, чего не хватает берлинскому кружку, подобно тому как бог есть всё то, что не есть человек, критика выдаёт себе такого рода свидетельство:

«Она достигла той ясности, той жажды познания и того спокойствия, при которых она становится неуязвимой и непреодолимой».

Против такого противника, как берлинский кружок, ей не нужно поэтому «никакого иного оружия, кроме олимпийского смеха». И критика со свойственной ей основательностью распространяется насчёт свойств этого смеха, стараясь определить, что он есть и что он не есть. «Этот смех не есть высокомерие». Боже сохрани! Это — отрицание отрицания. Это — «только тот процесс, который критик, в добром настроении и с душевным спокойствием, должен применять против ниже его стоящей точки зрения, мнящей себя равной ему» (какое самомнение!). Итак, когда критик смеётся, он применяет процесс. И в своём «душевном спокойствии» он применяет процесс смеха не против лиц, а против точки зрения. Даже смех представляет собой категорию, которую он применяет и даже должен применять!

Внемировая критика не есть проявление деятельности, присущей действительному, т. е. живущему в современном обществе человеческому субъекту, принимающему участие в страданиях и радостях этого общества. Действительный индивидуум есть только акциденция, земной сосуд критической критики, в котором последняя являет себя как вечная субстанция. Не критика, осуществляемая человеческим индивидуумом, а нечеловеческий индивидуум критики есть субъект. Не критика есть проявление человека, а человек представляет собой отчуждение критики, — критик живёт поэтому совершенно вне общества.

«Может ли критик жить в том обществе, которое он подвергает критике?»

Следовало бы спросить наоборот: разве он не должен жить в этом обществе, разве не должен сам быть проявлением жизни этого общества? Почему критик продаёт свои духовные продукты, если он этой продажей превращает самый скверный закон нынешнего общества в свой собственный закон?

«Критик не должен даже пытаться лично смешиваться с обществом».

Поэтому он обзаводится святым семейством, подобно тому как одинокий бог стремится в святом семействе устранить свою тоскливую оторванность от всякого общества. Если критик желает освободиться от дурного общества, пусть он прежде всего освободится от своего собственного общества.

«Так критик лишается всех радостей общества, но и страдания последнего ему чужды. Он не знает ни дружбы» (за исключением критических друзей), «ни любви» (за исключением любви к себе); «но зато клевета бессильно отскакивает от него; ничто не может его оскорбить; его не затрагивает ни ненависть, ни зависть; раздражение и злоба — незнакомые ему аффекты».

Словом, критик свободен от всех человеческих страстей, он — божественная особа, он

может о себе петь песнь монашенки:

«О любви не помышляю,

Кто мне нужен из мужчин?

Помышляю лишь о боге:

Мне опора — он один»[76].

Критике не удаётся высказать ни одного положения, не впадая в противоречие с самой собой. Так, она в заключение говорит нам:

«Филистерство, забрасывающее критика каменьями» (согласно библейской аналогии, критик должен подвергнуться избиению каменьями), «не желающее понять его и приписывающее ему нечистые мотивы» (чистой критике приписывать нечистые мотивы!), «чтобы сделать его равным себе» (порицавшееся выше самомнение равенства!), — «это филистерство не высмеивается критиком, ибо оно недостойно этого; критик лишь обнаруживает его истинную природу и с полным спокойствием ставит его на то место, которое соответствует его незначительному значению».

Выше мы видели, что критик должен был применять процесс высмеивания против «ниже его стоящей точки зрения, мнящей себя равной ему». Неясность представлений критической критики о её тактике по отношению к безбожной «массе» почти что свидетельствует о внутренней раздражённости критики, о жёлчности, для которой «аффекты» далеко не являются «незнакомцами».

Однако нельзя не признать, что после всей своей геркулесовой борьбы, в которой критика преследовала одну лишь цель, — отделение себя от некритической «нечестивой массы» и вообще от «всего», — она, наконец, счастливо добралась до своего одинокого, божественного, самодовлеющего, абсолютного существования. Если в первом выражении этой её «новой фазы» старый мир греховных аффектов имеет ещё, по-видимому, некоторую власть над критикой, то теперь мы увидим её эстетически-успокоенной и просветлённой в некоем «художественном образе», в котором она искупает свои грехи, чтобы под конец в качестве второго, торжествующего Христа свершить критический страшный суд и после победы над драконом спокойно вознестись на небо.