1.1. Ветхое

Наилучшие возможности для вхождения в «эстетику времени» дает такое расположение как «ветхость», «ветхое». Подобно другим аффирмативным эстетическим расположениям, «ветхое» по-особому «притягательно». Ветхое как эстетический феномен выделено из потока впечатлений тягой к созерцанию ветхого, самопроизвольно останавливающей наше внимание на ветхой вещи. Ветхое, как ни странно, не отталкивает, не отвращает нас, подобно безобразному, не обращает нас в бегство, подобно страшному, не «выталкивает» из мира, подобно ужасному, но «тянет» к себе как предмет, созерцание которого утверждает нас в нашей человечности, в нашей способности присутствовать в мире. Вопрос об онтолого-эстетической природе этого расположения можно поставить в такой форме: «Чем влечет нас ветхое? Что нас в нем привлекает?»

Прежде всего «отметим, что увлечение ветхим означает не только влечение к нему, но и причиняющую силу во-влечения со стороны ветхого, силу, «принуждающую» нас внимать ему. Похоже, мы заняты ветхим только потому, что ветхое занято нами. Мы в той мере интересуемся ветхим, в какой «оно» нами «заинтересовалось». Ветхое нам открывает-ся, следовательно, активно здесь не сознающее, деятельное я (я-сознание), а «сама» ветхость, про-из-водящая в нас интерес, тягу к себе. Ветхое задевает какие-то неведомые нам душевные струны, и они начинают звучать, в со-ответствии с тем, что их затронуло. Ветхое как будто интригует, привлекает нас к себе. Впрочем, возможно, «оно это делает» только потому, что ветхое в окружающем мире — это во-вне-помещенный-орган восприятия чего-то в нас же самих [76], орган восприятия того, что обнаруживает себя в переживании ветхости вещей и что становится точкой душевного беспокойства, зовущей к мыслящему самоуглублению в это орудующее мыслью «что-то»»[77].

Ветхое и иное. Итак, чем же влечет ветхое? Для ответа на этот вопрос необходимо прежде всего прояснить природу ветхого посредством отделения ветхого от всего ближайшего к нему: «исконного», «старого», «древнего», «старомодного», «ущербного», «больного», «дряхлого», «отживающего», «увядающего», «пришедшего в негодность от долгого употребления» («негодного»). Отделение ветхого от сопутствующих ему, но не идентичных смыслов поможет нам лучше понять и источник, и смысл тяги к ветхому.

Хотя в толковании на слово «ветхий» «исконное» («до-конное») поставлено Далем на первое место, очевидно, что оно менее других ближайших по значению слов проясняет его собственный смысл[78]. Бытующее искони — в отличие от ветхого — то, что было с самого начала бытования того, о чем идет речь («Восточнославянские племена искони занимались земледелием»). Кроме того, бытующее искони вовсе не обязательно являет себя в настоящем как ветхое, оно есть то, о чем известно, что оно было «от самого начала чего-то» и не более того. Ветхое не есть исконное, хотя исконное может быть ветхим.

«Древнее, давнее, давнишнее, старое, стародавнее» близко к «ветхому» как то, что давно существует и часто может быть «ветхим», но вовсе не с необходимостью, не всегда. Например, «старая», даже «древняя», стена — не обязательно ветхая. Старое — давно существует, и только. Старик может быть «крепким», «бодрым», даже «моложавым», а вовсе не «ветхим». Лишь в некоторых особых случаях «ветхое» имеет смысл «древнего» (это прежде всего «Ветхий Завет», противопоставленный «Новому Завету», а также такие слова и выражения, как «ветхозаветный», «ветхий человек», «ветхозатворник», «ветхозаконие»). Ветхое не есть древнее (старое), хотя древнее (старое) часто бывает ветхим.

В свою очередь, «старомодное» не обязательно «старое» и не обязательно «сильно поношенное», пришедшее в негодность в плане своего дальнейшего использования. Относительно старомодного можно сказать, что это «культурно ветхое», морально устаревшее, хотя «физически» оно может быть и вполне сохранным, выглядеть «как новое». Туфли могут быть и «старомодными», и «ветхими и старомодными»[79], а вот дерево старомодным быть не может, зато ветхим — вполне.

Старомодное и уже ветхого, и имеет другой смысл: старомодность чего-либо в мире культуры имеет смысловой оттенок «временно вышедшего из моды» и, соответственно, не лишенного возможности снова в нее «войти», чего никак не скажешь о «ветхом», ибо в ветхом открыта необратимость обветшания, невозвратимость утраты «молодого», «цветущего» состояния независимо от того, относится ли это «обветшание» к явлениям культуры или природы. Мода — это то, что делают люди, ветхое — это то, что делается с вещами культуры или природы. Итак, ветхое не есть старомодное, хотя старомодное может быть ветхим.

Ветхое, конечно, можно определить и как «ущербное», неполное, лишенное чего-то существенного (а ветшающее — как лишающееся чего-то). Так, например, у В. Даля читаем: «Ветхий, ветох, ветух м. ветхий месяц, луна на убыли, на ущербе». Но лишение человека или вещи чего-то существенного вовсе не ведет с необходимостью к их ветхости. Цензура, говорим мы, «нанесла существенный ущерб смысловой и художественной цельности произведения», но этот ущерб, понятно, еще не превратил его (произведение) в «ветхое». Произведение — до тех пор, пока оно сохраняет свою природу про-из-ведения — по способу своего существования — всегда ново, всегда должно прочитываться заново и не может быть определено как ветхое. (Другое дело — напечатанная книга, то есть материальная вещь, которая бывает новой, бывает — старой, и, наконец, — ветхой.) Так же и нравственно или интеллектуально ущербный человек — не обязательно «ветхий» человек.

Приведенные примеры открывают нечто существенное в аналитическом отделении специфического смысла ветхого от близких ему значений, а именно: слово «ветхое» приложимо только к чувственным, телесным, но не к идеальным или духовным феноменам. Смысл (книги, изречения и т. п.), понимание какой-то мысли может утрачиваться, так же как утрачивается добродетель или переживание чего-то как прекрасного, но ни добродетель, ни красота, ни понимание истины не могут сделаться ветхими. Таким образом, мы видим, что понятие «ущербного» приложимо и к духовным, и к физическим предметам, в то время как понятие ветхого — лишь к чему-то чувственно данному.

Но и ущерб, «на-несенный» чувственно данной вещи, не ведет с необходимостью к ее ветхости. Здесь работает та же логика, что и в случае с болезнью и больным, с той лишь разницей, что болезнь — это частный случай ущербного и «ущербления». Проясним связь ущербного и ветхого в этом последнем аспекте на примере болезни.

«Больной», «болезненный» человек, очевидно, может быть ветхим, а может — и не быть им. Болезнь наносит ущерб живому существу и иногда ведет (приводит) «к ветхости» и (или) смерти. Больной, как испытывающий боль, как тот, чьему существованию нанесен болезнью ущерб, часто «сдает на глазах», но все же не всегда становится дряхлым и ветхим «от болезни». Часто он выздоравливает, бывает, что умирает «молодым», «в расцвете сил». Ветхость же — такое состояние, которое не знает «обратного хода». Болезнь — это «поломка» организма, могущая «вывести его из строя» на время или навсегда, причем иногда эта поломка может привести к ветхости больного. То, что ветхо, — ветхо само собой и своим чередом. Ни ветхое нельзя «сделать», ни то, что ветхо, не может сделаться молодым. Ветхий старец разве что в волшебной сказке, но не в жизни, может превратиться в доброго молодца. Ветхое — то, что уже не подлежит ремонту, то, что «доживает свой век».

Итак, ветхое не есть ни ущербное, ни больное, хотя ущербное (и больное, имеющее «болезненный вид») иногда оказывается ветхим.

Наконец, слова «дряхлое», «отжившее» («отживающее»), «увядшее» («увядающее») и выражение «пришедшее в негодность от долгого употребления», пожалуй, ближе и точнее всего выражают смысл ветхости, но ни одно из них взятое по отдельности не выражает его целиком в силу своей более узкой «специализации» на человеке и человеческом, на живом вообще («дряхлое», «отжившее», «увядшее») или на вещах, взятых в аспекте их использования человеком («негодность от времени»;

негодность от долгого употребления, «изношенность») [80].

«Дряхлое», «отжившее», «увядшее», «пришедшее в негодность» («от долгого употребления» или «от времени», но не от поломки) — всегда, с необходимостью — ветхое. Ветхое есть одновременно и «дряхлое», и «отжившее», и «увядшее», и «пришедшее в негодность».

Но это «все вместе» — еще не исчерпывает всей полноты значений, принадлежащих «ветхому». Ветхое есть все это и... плюс к тому еще «выветшавшие камни». Таким образом, получается, что ветхое покрывает в каком-то отношении все сущее, все пространственно расположенное: органическое и неорганическое, природное и созданное человеком. Все то в природном и культурном мире, в чем усмотрено разрушение его вещественно данной определенности как неизбежное и необратимое, мы, говорящие по-русски, называем «ветхим».

Ветхость и временность. Для дальнейшего прояснения и уточнения смысла ветхого нам не обойтись без сопоставления ветхого с временным. Если ветхое понято через отжившее, увядшее, дряхлое, пришедшее в негодность, то единство всех этих определений ветхого обнаруживается в их временном аспекте. В самом деле, дряхлое — дряхло «от времени», негодное пришло в негодность, износилось «со временем», увядшее — «со временем» — увяло, а отжившее — отжило «свой век». Сказуемой здесь ветхости подлежит время. Следовательно, тяга к ветхому есть тяга к вещам, которые вещают о том, что они ветшают, но не к вещам, из-вещающим нас о своем «что», «для чего» и «как». Ветхость вещей обращает наше внимание на общий им (вещам) способ бытия «во времени», на собственную временность, конечность.

Тогда-то ветхость и открывает-ся как судьба сущего, как рок, многими путями ведущий вещи к не-бытию. Все вещи — и живые и неживые, — взятые в аспекте их бренности[81], ветхи. Ветхость как бренность вещей отсылает нас к временности всего сущего, а через временность к Времени. Временность обнаруживает себя в ветхости как судьба сущего.

Отсюда следует, что все вещи (и созданные человеком, и природные, сущие сами по себе, как, например, камни, цветы, листья), взятые в аспекте их временности, равно подпадают под власть семантического поля ветхости.

Итак, ветхость есть особым образом воспринятая вещность, обнаруживающая вещное вещи как ее конечность, временность. Вещь, воспринятая как ветхая вещь, предполагает непроизвольную редукцию предметно-содержательного (формализуемого сознанием) аспекта ее существования и акцентирует временность существования вещного. Ветхость вещи не может быть воспринята нами до тех пор, пока мы «зациклены» на ее «что», на том, «какая она».

Вещь существует как временная, конечная вещь. Ветхость как временность делает воспринимаемым, наглядным существование вещи. Понятие о «вещи» само по себе не существует, а только «мыслится». Самобытность вещи по отношению к нашему сознанию вещи обнаруживается именно в ее временности. Сознанию приходится считаться с тем, что вещь в своем существовании подчинена Времени, что мерой ее бытования оказывается Время. В ветхости обнаруживается временная мера всего сущего. Через ветхость вещи мы узнаем, что каждой вещи за-вещан свой век, своя пора, свой с-рок, что у каждой из вещей есть свое акме и своя осень. В ветхости открыто, что этот срок не случай, не происшествие, а собственная мера вещи в ее отличии от идеи или понятия. Ветхостью говорит с нами сама вещность вещи.

В акме вещи, в точке полноты ее существования (как такой-то вещи) — основа эйдетического видения вещи и мира вещей. Вещи в своем акме — это вещи в полноте их содержания, в полноте того, что разные вещи данного рода и вида со-держат как общее им содержание (их «что»), и, наконец, это вещи в полноте телесной воплощенности их «чтойности». В акме вещь как бы выскакивает «из» временного потока и прикасается к самой вечности, к вневременному. Ведь точка (точка полноты воплощения) как точка (или — во временных координатах — мгновение) — всегда вне времени и вне пространства, поэтому вещь, воспринятая в своем акме, воспринята не в ее земном, но в «умном» месте. Сущая в пространстве-времени вещь мыслится в точке своего акме, входя в свое понятие через акт акметизации, то есть интеллектуализации воспринятого. Умное зрение вещи — это зрение вещи в ее акме. В нем вещь воспринята в предельном для нее приближении к собственной идее, это идеализированная вещь, «вещь в Уме», в котором ее существование подчинено самотождественности понятия, временное подчинено вечному.

В обветшавшей вещи на первый план выступает не ее «что», но как раз обратное акметической полноте «что» «ни-что» вещи, ее временная, а не смысловая (содержательная, предметная) «сторона». Взятая «с конца», на ущербе, вещь взята («увидена») со стороны о-граничивающей, гранящей ее неопределенности, бес-смыслицы, со стороны не-бытия... Взятая «с конца», вещь взята не со стороны формы (смысловой и, соответственно, пространственной)[82], а со стороны «бесформенной» временности ее существования, то есть удержана как существующая вещь. И это — принципиально иное восприятие вещи, чем акметически-эйдетический взгляд на нее, с необходимостью влекущий за собой и «эйдетическое» понимание мира. Акметически ориентированный человек устанавливает мир, увековечивая его чувственно данные, пространственные формы в качестве эйдосов, в то время как человек, ориентированный ветхим, устанавливает-ся не идеализацией мира наличных форм, а переживанием и пониманием их временности, конечности.

Время открывается человеку в созерцании временности, ветхости сущего, — этого острого наконечника «стрелы времени», а не в веко-вечной акметическо-эйдетической полноте сущего как прекрасного космоса. В идеализированной вещи, в идее временность свернута в веко-вечность эйдоса и в таком «виде» не задевает смертного человека «за живое». Силой собственного смыслового совершенства, силой своей смысловой вечности идеи «переносят» вещи в «умное место», где разноцветные и полные непостоянства, «каплевидные» вещи превращаются в застывшие от холода разноцветные и блестящие — холодно блистающие — бусы всесовершенно-го ожерелья вселенского Ума. Умопостигаемый космос — это прекрасное, только умом постигаемое украшение Блага, Единого, это возможность и основание зримого чувственными очами телесного космоса. То, что в космосе бренно, не заслуживает такого внимания, какого заслуживают идеи, пребывающие в умном мире; преходящие вещи обречены на то, чтобы оттенять непреходящее: прежде всего свою собственную смысловую форму, которая не течет, не старится, не ветшает, в то время как телесная форма, данная «в» пространстве-времени, и ветшает, и вовсе исчезает «из мира», а потому и рассматривается лишь постольку, поскольку в ней усмотрено что-то «умное». Самой своей ветхостью вещи открывают Время как свободу всего существующего «во плоти», как просвет, в котором... свершается судьба его Бытия. Ветхость — такой аспект существования вещей, в котором они показывают себя не совпадающими с самими собой, а потому свободными от мертвой самотождественности понятия. (В умирании вещь непредсказуема... Как однообразны июльские листья в сравнении с листьями сентября.)

Ветхость — такое состояние вещи, в котором она открывает за-вещанное ей: свою временность как откровение «за» вещью расположенного Времени всего существующего [83] Взгляду на начало вещей из их ветхости, из их бытия-к-смерти, взгляду, открывшему-ся для Времени, мир открывается не в квази-пространственном измерении идеально-смысловой скульптурности вещи, а в измерении свободы, дарующей человеку право усматривать в вещах смыслы и давать им, тленным, имена.

Видение «свободного» в вещах доступно лишь человеку как существу сущему способом со-держания и вещного (временного), и невещного (Времени). Человек — это просвет свободы (Времени) в мире вещей, знающий вещи, но не знающий света, в котором вещи открывают ему себя. Он есть просвеченный Временем «тростник», мыслящий «светом» Времени все временное. Время, Свобода не существуют для него ни в «кругу» чувственно данных вещей опыта, ни в сфере идеальных предметов сознания (математические объекты, понятия и т. п.), а потому и не могут быть представлены и познаны подобно им. Время и Свобода, Истина и Бытие — не вещи, не понятия и не образы, которые можно было бы мыслить как элементы чувственного или умного космоса, но их Начало, остающееся свободным от него. Начало открытости мира, начало возможного (иного) мира не мыслится тут как основание многоступенчатой пирамиды смысловой осуществленности, поскольку в качестве такого основания оно попало бы в зависимость от этой пирамиды. Двигаясь к Началу вещей от ветхости вещей, а не от их акме, мы обращаем внимание на неопределенное (и неопределимое) в существующем, а не на то, что в нем определенно. Мы обращаем внимание на то, что владычествует, правит именно неопределенное, а определенное ему подвластно и как бы «свободно» от самого себя, от подчиненности своему собственному содержанию, своей определенности и, следовательно, ограниченности. Одним словом, нам открывается не мета-физически закругленный (закрытый) космос, а мета-физически открытый мир. Этот мир всегда готовый стать иным, всегда готов быть инаковым самому себе или — не быть вовсе, чего мир, понятый в русле направляющей интуиции смыслового космоса, не допускает.

Речь идет, таким образом, о вечернем, человеческом (а не об умно-сверх-временном, сверхчеловеческом) взгляде на вещи, о взгляде, завязанном на временном и конечном (ветхом). Это взгляд, «изнутри» которого взирающий на вещи понимает себя[84] как чело (начало), «верхнее место»[85] всего временного мира, всего имеющего свой «век». Через чело-века и «в нем» — «внутри» мира — Мир, Время дает место и определяет с-рок, век, меру всему сущему как веко-вечно присущему Присутствию, чело-веку.

Мера человека - без-мерное, до-предметное Начало. Он (чело-век) тайна для самого себя, тайна — его природа, прирожденная мера его рода. Другие роды открываются ему в свете темной Тайны истока открытости вещей как предметов. Чело-век совещается с вещами, со-общаясь с ними в точке начала времени, в которой он сам для себя и все для него обретает свой срок, свою меру и, следовательно, свое место.

Созерцание сущего в его ветхости являет нам временную бесконечность (вневременность) временного существования посредством из-ображения временности, конечности сущего «во времени». Ветхое — временной образ Времени. Бесконечная для нашего эмпирического восприятия (ограниченного временем человеческого существования) длительность существования вещей природы не производит на нас того впечатления, которое производят громадные по величине и силе феномены природы и культуры, поскольку их колоссально превышающая наши возможности наблюдения длительность чувственно непредставима, не дана нам (в отличие от пространственных явлений природы) непосредственно. Миллионы и миллиарды лет, которыми с легкостью оперирует астрофизика, поражают ум, и только через него возбуждают и волнуют наше чувство, но непосредственно в нашем чувственном восприятии «великие по времени» феномены природы нам не даны, а потому «объективная» (для исчисляющего рассудка) древность-длительность этих явлений эстетически нейтральна. Из этого следует: Время может восприниматься эстетически лишь через созерцание появления и исчезновения вещей, через их смену, через ухватываемую взором пространственно проявленную «весну» и «осень» вещей, то есть через их временность. Молодое и дряхлое может быть наблюдаемо в вещах благодаря пространственно выраженной разнице в строении и состоянии доступной для созерцания «поверхности» вещей', видоизменениям их фигуры и окраски, их рельефа и «текстуры», а иногда — благодаря вариациям их звукового облика»[86].

«В применении к временному аспекту существования вещи требование «чистого разума» мыслить предмет целостно побуждает нас мыслить его как целиком существующий в настоящем, то есть идеально (вечно) существующий. Ветхое же не позволяет нам ухватывать предмет в его настоящем; ветхое как чувственно воспринимаемая временность сущего не дает мыслить его только как «здесь и теперь» данное (как вечное). Выставляя на первый план (для нашего восприятия) конечность, однократность существования вещи, ветхое лишает нас иллюзии ее вневременности; опыт временности существования сущего оказывается сопряжен с чувством вне-временного, бесконечного в нас самих, с чувством того, что дает дистанцию, необходимую для созерцания ветхого. Ветхий предмет таков, что мы не можем воспринять его как вечное (чистое) «что»; встреча с ветхим сопряжена с созерцанием за-данного: Времени, Бытия, положительного Ничто. В ветхом данность подточена, точка настоящего как бы «расплывается», «раскачивается» в восприятии, вещь испытывается в ее текучести, в соединенности что с ничто, бытия с небытием, а потому в расположении ветхого мы чувствуем не только то, что дано, но и то, что за-дано»[87].

«Ветхое, время и историчность. /.../ Восприятие чего-то как ветхого, в отличие от восприятия старого или древнего, в силу того, что на первый план в нем выходит существование вещи, а не ее «чтойность», это такое восприятие, в котором мы воспринимаем временное измерение вещей помимо его пространственно-подобной, линейной развертки на прошлое, настоящее и будущее. Воспринимая вещь как ветхую, мы воспринимаем ее в чисто временном аспекте; как ветхая — она никакая, как ветхая — она «ни на что не годна» и «ничего из себя не представляет,», как ветхая — она просто ветошь, а ветошь, будучи «ничем», не имеет ни настоящего, ни прошлого, ни будущего. Какое у ветоши прошлое? Какое у нее будущее? Она же — ветошь... Вот у вещи, воспринятой в ее «что», есть история, с ней «что-то» «когда-то» было, с ней еще «что-то», может быть, будет, она еще может «сыграть немаловажную роль» в жизни человека, семьи, общества или даже «человечества».

У подножья старой крепости мы думаем о веках, на протяжении (какая тяжесть в этой тягучести многовекового стояния на земле!) которых эти мощные стены врастали в землю, мы вспоминаем о том, что «видели» они за эти века, сколько раз и при каких обстоятельствах их «плоть» буравили тараны, разрывали пороховые заряды, как, — то в спешке и второпях, то основательно и надежно, — ее «лечили» люди, закладывая камнем, заливая раствором страшные раны, нанесенные ей неприятелем (эти шрамы видны еще и поныне!). В тени древних стен цитадели мы думаем о том, что происходит под ними сегодня, /.../ глядя на эти замшелые камни, мы размышляем о том, что будет с ними и вокруг них завтра... В истории вещь по-настоящему не кончается, — ее конечность в ней условна, поскольку история длится, пока длится созерцающий ее субъект (в пределе — трансцендентальный), — она включается в теряющуюся в глубинах прошлого и будущего череду трансформаций всевозможных «что».

Историческое время не позволяет нам по-настоящему пережить конечность сущего, конечность как бесследность исчезновения. Старая крепость — звено в «цепи» знаменательных событий, и даже ее полное физическое исчезновение не может устранить ее «из истории». Было что-то «до» нее, что обусловило появление крепостей вообще и в том числе и этой крепости; будет что-то «после» ее исчезновения; «совсем» крепость не исчезнет, она «будет участвовать» в истории.

Но вещь, воспринятая в ее ветхости, блокирует возможность исторического к ней отношения.

Вещь как ветхая вещь (пока-еще) существует — и только. Только это в ней и есть — само ее существование в мире. О ней нельзя рассказать истории как о старой крепости, можно только смотреть на нее и чувствовать существование как временность вещного. Существование (это открывается сознанию в опыте ветхого) по сути своей временно, исторические же «времена» появляются, когда появляются некие «кто» и «что», от которых и с помощью которых существование-временность преобразуется рассудком (рассудок представляет, связывает, умозаключает, а потому он не может полагать предмет мысли существующим иначе как пространственно пред-стоящим воспринимающему его субъекту) в существование-пространственность, а время становится пространственно-подобным и тем самым становится доступно «измерению», превращается в средство счета.

Мерой времени (то, чем время из-меряется) оказывается множественность пространственно данных «что», пространственных вещей-форм, расположенных одна «перед» другой, «после» другой, «рядом» с другой, «за» другой и т. д. Опрокидывая пространственную рядо(м)-положенность на временной аспект существования вещей, мы получаем «отрезки» прошлого, будущего и настоящего, чтобы, погрузив затем это нарезанное на куски время в пространство, получить исторически углубленное зрение по отношению к пред-стоящему, наличному миру. Так у человека, города, земли, вселенной появляется история, то, о чем можно рассказать, расположив события, случавшиеся с некоторым субъектом истории (человеком, вселенной), в определенной последовательности. История есть тогда, когда кто-то рассказывает о чем-то или о ком-то. Если мы не воспринимаем вещь через ее «что» (то есть воспринимаем ее как ветхую, как «ветошь»), то мы выпадаем из структуры пространства и пространственно-подобного исторического времени и становимся способными к восприятию и переживанию чистого существования в его чистой временности, которое открывается вместе с деструкцией объекта и, соответственно, субъекта воззрения: переживаемое в опыте ветхого не представимо (Время — не представимо, чистое существование — не представимо). С ветхим просто нечего «делать» (с вещью как «что», как с сущим так-то и так-то, мы всегда что-то можем сделать, потому что вещи как представленные вещи уже попали в структуру рассудка, который по природе своей деятелен, ибо только в деятельности он может заявить-проявить себя), его можно только созерцать, чтобы напитаться чувством существования как такового помимо его привязки к своей собственной субъективности (вне структуры самотождественности наблюдающего «я») и помимо созерцаемого как некоего «что».

Могут спросить: но разве ветхое при всей его ветхости не есть все же некоторое «что», разве, воспринимая ветхое, мы не воспринимаем ветхое дерево или ветхий дом? и разве в таком случае мы не воспроизводим субъект-объектную связку по отношению к ветхой вещи? Попытаемся ответить. Воспринимая дерево как ветхое, мы, разумеется, еще ухватываем, что это — ветхое дерево, но поскольку мы восприняли его в аспекте его ветхости, его «древесность» здесь отошла на второй план и подчинена переживанию чистой временности, чистого существования, когда уже не так важно, «чье» это существование — дерева, камня или дома. Все дело в том, как именно мы восприняли дерево, дом или крепость. Одна и та же вещь может быть воспринята (имея в виду временной аспект восприятия) и как старая, и как ветхая. Если мы воспринимаем ее как старую (старая крепость), то в такого рода восприятии мы хотя и восприняли вещь во временном измерении, хотя в нем мы и сместили уже внимание с того, что мы видим крепость, на то, что она старая, но тем не менее здесь мы все еще находимся в сфере восприятия, подчиненного «чтойности», приобретшей, правда, историческую «глубину»: старая крепость отбросила длинную тень «в прошлое». И субъект, и объект созерцания сохранены тут в своей самотождественности, в своей определенности, время распластано на прошлое и будущее: его «держат» «я» и «крепость», и нам в этой субъект-объектной связке открыто сущее, Бытие же — скрыто. Но та же самая древняя крепость, воспринятая в аспекте ее ветхости[88], как никому не нужные «развалины», воспринята не в ее историчности (древняя), не в ее «что» (крепость), но в аспекте существования (она — еще — существует). Воспринимая не крепость, а существование крепости как таковое (через восприятие временности ее существования, открывающего чистоту присутствия), я и сам перестаю ощущать себя только как самотождественного субъекта, проплывающего в неизменности сквозь годы и десятилетия, мне открывается существование, время не как «мое», а как оно есть «само по себе»»[89].

Таким образом, ветхое понято нами как опыт временности сущего, опыт его существования, в котором открывается Другое как Время, как Начало всего временного. Ветхая вещь — это вещь, которая уже не может быть относительно иной. Эта безусловная невозможность становления другим может быть определена и как восприятие вещи в ее возможности не быть (другим). Не быть не относительно (не быть в том или ином отношении), а не быть абсолютно или (что то же самое) — быть абсолютно иным по отношению ко всему существующему. Через абсолютную возможность/невозможность вещи быть другой (по отношению к самой себе) в опыте ветхого Присутствию открывается Другое (Иное) как Время.

В своей временности, конечности ветхая вещь открывается в своем чистом существовании-веществовании, а человек в ветхом расположении открывает для себя то, в чем и благодаря чему он способен присутствовать в мире, посреди сущего — Время, Бытие.

В опыте ветхого человек утверждается в том, что онтологически дистанцирует его от вещей, от сущего (и тем самым делает их «его миром»), — в Другом как Бытии. Другое-Бытие обнаруживает себя в расположении ветхого как априорное условие возможности всего временного — Время. Чувство Времени, пробуждаемое в человеке через чувство временности, конечности существования, утверждает человека в его онтологической дистанцированности от мира, в его способности осмысленно, понимающе воспринимать мир и вещи «в нем» находящиеся.

Эта дистанция утверждается в данном случае не как относительная (как в восприятии исторического или циклического времени), а как абсолютная дистанция. Ветхое расположение — это эстетическое восприятие на уровне «идей» разума, а не «понятий» рассудка, если попытаться выразить антитезу условного/безусловного в эстетическом восприятии времени на языке кантовской философии.

Обыденно, повседневно Время «понимается-воспринимается» нами в «виде» (в образе) старых или молодых людей, животных, растений, в видении «осеннего» или «зимнего» облика природы. В этих «образах» мы имеем дело с «понятным временем», с временем, которое на втором шаге (шаге следующем за шагом восприятия времени в том или ином его расположении) может стать предметом рассуждения, однако это условное время еще не дает чувства Времени. Условная данность другого в рамках эстетики времени — это его данность в границах «времен» и «возрастов», в горизонте циклического и линейного времени. Если же говорить о безусловной эстетике времени, — то она открывается нам в ветхом, юном и мимолетном. Здесь время открывается как Другое, как Время, как то, что за-дает онтологическую дистанцию (утверждает структуру Присутствия как Другого-в-мире). Время есть дистанцирующее от сущего, раскрывающее мир сущего, оно — Другое ему. Для сущего Время есть Бытие, есть то, «что» утверждает его как нечто существующее. Все временное (=сущее) присутствует, существует в открытости, и открыто оно — Временем как Другим «временному» («другому»).

В опыте исторического и циклического времени мы имеем дело с «работой» Времени в «вещах», в «сущем»; время здесь — предикат сущего (сущее дано «во времени», в «таком-то-вот» времени): книга «старая», а не «новая», вечернее солнце «ласковое», а полуденное «знойное» и т. д. Здесь онтологическая дистанция сказывается во временном видении вещей, но само дистанцирующее — Время, Бытие — здесь не дано. В ветхом же, которое дает человеку чувство существования как такового, дистанция становится абсолютной и опыт ветхого как конечного одновременно оказывается и чувством онтологической дистанции, чувством того, «что» дистанцирует (чувством Времени). Другое открывается как дистанцирующее, утверждающее дистанцию Другое, а не как ее отвергающее (не как Другое в модусе Небытия). В этом смысле эстетика времени и на условном и на безусловном уровне (то есть вся целиком) может быть противопоставлена эстетике отвержения человечности (в ужасном, страшном, безобразном и тоскливом расположении Другого). В эстетике отвержения, где мы имеем дело с разрушением онтологической дистанции, если посмотреть на отвергающие расположения со стороны чувства времени, то следует сказать, что в них мы имеем дело с состояниями «безвременья», когда «время остановилось», когда оно «разрушено», «разрушается»[90], а мир обессмысливается или же становится миром «вне-понимания», «не-миром».

Другое как задающее дистанцию задает ее как по отношению к формам сущего (к вещам как «что», как к «таким-то-вот» вещам), так и по отношению к существованию этих форм. Эстетика пространственных расположений трактует то, как Другое (дистанцирующее Начало, Время, Бытие) открывается через форму (1. через частную форму, или 2. через структуру-состояние пространства в его статике или динамике, через «бесформенную форму», через отрицание формы). Эстетика временных расположений трактует то, как дает о себе знать Другое через восприятие присутствия вещи, через то, какова вещь в ее существовании (но не в ее сущности), а не через ее пространственно данное «что» (=существующее-в-его-осуществлении). Все временные расположения: ветхое, юное, мимолетное, старое, молодое, зрелое, весеннее, осеннее, летнее, зимнее — говорят нам не о «что» вещейне об их сущности, не о «что» мира, о его «как», то есть о том, «как» вещь (мир) существует, каково «положение» вещи (мира) во времени.

Безусловно Другое пространственной формы, онтолого-эстетически утверждающее ее, — это идея (совершенный «вид»), безусловно осуществленное существование. Частная форма, утвержденная в эстетическом событии (в эстетическом расположении) на уровне эстетически совершенной (безусловно прекрасной) формы[91] (на уровне восприятия в «другом» Другого), — есть не что иное как чувственно данная идея вещи.

В видении идеи (прекрасная вещь есть чувственная данность Другого в виде формы-фигуры вещи как эстетической идеи вещи) чело-веку дано Другое со стороны безусловно осмысленной (отнесенной к

Другому, со-единенной с Другим) формы сущего. Человек тут утвержден в своей способности присутствовать в мире. В видении вещи как идеи онтологическая дистанция не просто реализована (как в повседневном восприятии сущего), но дана человеку в зримом образе Другого.

Безусловно Другое вещи не как формы, а как веществующего-существующего (вещи не как мыслимой, а как фактически существующей, наличествующей) — это ее существование как таковое, чувство которого означает открытие в сущем — Бытия, во временном — Времени[92].

Начав этот параграф с рассмотрения ветхого, мы стремились, исходя из того как оно само себя открывает, обозначив границы и специфику ветхого, сделать более наглядным — через анализ своеобразия ветхого — различение временных и пространственных расположений. После рассмотрения «ветхого» мы можем перейти к анализу такого расположения, как «юное», которое «с другого конца» открывает человеку Время, делает его испытателем Времени.