4.
4.
Лицо тесно сопряжено с проблематикой экзистенциальной хронометрии. Не только у всякого времени есть свое лицо, но и для всякого лица есть свое время. Когда Левинас затрагивает тему времени, он меньше всего имеет в виду априорную форму чувственности, наряду с пространством входящую, согласно Канту, в условие трансцендентального опыта. Его интересует временение или, по его выражению, свершение времени. Здесь он остается последовательным феноменологом. Каким образом можно описать настоящее? Во многих европейских языках сохраняется смысловая двойственность настоящего в качестве временного и присутствующего. Она заключена в английском слове present, во французском pr?sent, в немецком Gegenwart. В русском языке настоящее также обладает временной и качественной коннотациями. Настоящее лишь в очень грубом своем эскизе предстает вечно ускользающим мгновением, вспышкой света на краю двух черных бездн прошедшего и грядущего. В этом случае предполагается продольная шкала времени, на которую наносятся поперечные насечки происходящей событийности, сразу же превращающиеся в следы былых утрат или в предвестия наступающих свершений. Однако гораздо более отчетливым настоящее делается тогда, когда погоня за исчезающим мгновением истолковывается как своего рода бег на месте, невозможность вырваться из загнанности в свою ситуацию. Если бы не грамматика, не глагольные формы настоящего времени, мы бы попали в бесконечную регрессию темпоральных коммуникативных означающих и просто не смогли бы начать разговаривать. Мы были бы не способны ответить на элементарный вопрос «Что ты сейчас делаешь?», потому что не знали бы, как согласовать внутренние экзистенциальные хронометры. Но дело в том, что наши хронометры изначально согласованы общим горизонтом присутствия, которым обусловлены моменты высшей феноменальной данности.
Общераспространенное понимание настоящего держится на исходной синтезированности моментов «здесь» и «теперь» как чем-то само собой разумеющимся. Ускользает от внимания, что настоящее предусматривает не сводимые друг к другу грани присутствия, которые вовсе не различаются только по категориям места и времени. Дело в том, что для присутствиеразмерного сущего можно провести различие настоящего времени и времени настоящего. Второе раскрывается как настоящее в том исключительном отношении, в котором «я» способно в нем делать настоящие вещи, которые наделяют смыслом темпоральный поток и поддерживают вроде бы и так заведомо наличное единство ситуации «здесь и теперь». Это единство поверяется не только временем и местом, но и мерой присутствия присутствующих. Для хода мысли Левинаса принципиальным является тезис о том, что настоящее не безлико. Это не только грамматика, не только глагольные формы времени, обеспечивающие коммуници-рование субъектов, скрывающих свое лицо под маской персонажей, фигурирующих на сцене представления. Это в первую очередь отказ от наращивания защитных бастионов обороны от мира и совлечение покровов, присущих трансцендентальному субъекту, лица которого не видел никто. Субъект в доспехах, скрывающих его лицо, демобилизуется с фронта онтологии и входит в беззащитную ситуацию face ... face, где настоящее равно отсылает к его месту-времени и присутствию.
Два модуса настоящего исходно взаимосвязаны для Левинаса. Время — фундаментальная форма сопричастия, оно протекает через встречу и как встреча свершается. Как встреча с Богом, с любимым существом, с друзьями, с миром. Время — это не то, что суммируется и накапливается, а то, что разделяется и тратится. Оно представляет собой не свинью-копилку, в которую можно бросать валюту времени, складывать про запас монеты-минуты, а, скорее, пирожок, который можно разделить с друзьями. Времени становится больше, когда делишь его с другими, — например, на пиру, в беседе, на поле брани, в любви. И оно тает на глазах, когда его копишь, калькулируешь и рассчитываешь. У человека, живущего по расписанию, как правило, вообще не оказывается времени. Но его слишком много у того, кто заглянул на пир во время чумы, хотя за ближайшим порогом его, быть может, уже поджидает смерть. Свершение имманентно природе времени, которое актуализирует свернутую в напряженно пульсирующей точке спираль событийности, а не возводится в высокую степень объективации. Напрашивается вопрос, почему трансцендентальный субъект не способен вершить время, а может только иметь время условием возможного опыта, в определении которого он не участвует? Он, во всяком случае, обладает достоверным внутренним сознанием времени, погружен в сплошной поток ретенциональных модификаций, опредмечивает памятные следы предыдущего опыта и набрасывает проекты. У него есть прошлое, настоящее и будущее, конституирующие всеобщую взаимосвязь его восприятия. Однако здесь кроется оплошность, изобличаемая Левинасом. В персональном событийном времени конкретного лица в действительности нет прошлого и будущего. Они вообще не являются в строгом смысле временем, — они, скорее, экстраполированные в абстрагированное от субъекта время знаки вечности, поскольку прошлое отделено от лица событием рождения, а будущее отделено событием смерти. Самая долгая память и длинная воля не достигают этих событий. Имманентное время одиноко стоящего субъекта будто бы замерло в неподвижной точке. Оно превратилось в «день сурка»: поток времени, казалось бы, течет, но течет мимо одного и того же постылого берега, воспроизводящего одну и ту же навязчивую явь.
Два вида превращений неизменно вызывают ужас у каждого человека, — когда живое лицо делается неподвижным, каменеет, становится замершей маской, - и когда вещь спонтанно оживает, начинает струить свои контуры, деформируется без видимого внешнего воздействия. Иначе говоря, когда лицо вдруг реализует принцип тождественного, а вещь — принцип другого. Однако опыт фациализации вещей не состоит в перестановке местами кругов тождественного и другого. Вещь остается вещью, а лицо — лицом. Но если мы всматриваемся в то, что открывает себя через предъявленность вещи к показу в форме явления (со времен Канта принято критически различать Schein и Erscheinung, — от того, что кажется, делается шаг к тому, что кажет себя), то мы встретимся не с бездушной истиной, а с той душой, истина которой тождественна истине самой вещи. С той душой, которая, согласно знаменитому платоническому суждению, «есть и становится тем, что она созерцает». Горизонт вещей постольку не исчерпывается областью чистой видимости, пустой визуальной оболочкой мыльного пузыря, поскольку априорно конституируется лицом, бросающим на него свой взгляд. Левинасу довелось жить в эпоху, когда этот взгляд, одержимый пароксизмом тождественного, сделался бесчеловечным, установил аннигилирующее другого жестокое «таинство вещей». Переоткрыть это таинство как тайну лица, онтологию как этику, с середины 40-х годов стало главным делом философа.