5) Феноменология и трансцендентность
5) Феноменология и трансцендентность
15. Выявление этического значения трансцендентности и Бесконечного по ту сторону бытия может быть осуществлено, исходя из близости ближнего и моей ответственности за другого.
Нам казалось, что мы до этого выстраивали абстрактное значение пассивной субъективности. Рецепция конечного сознания является собиранием разобщенных данных в одновременности присутствия, в имманентности. Пассивность, «более пассивная, чем какая бы то ни было пассивность», заключается в переживаемом — а точнее, уже пережитом в необозримом прошлом, которое никогда не было настоящим, — в непереносимой (inassumable) травме, причиненной «без» (in) бесконечного (l’infini), разрушающего присутствие и пробуждающего субъективность в близости другого. Отсутствие содержания, разрушающее содержимое или формы сознания, трансцендирует, таким образом, сущность или «деяние» познаваемого бытия, которое пребывает в присутствии; трансцендирует заинтересованность и одновременность временности, которую возможно представить или исторически восстановить, т.е. трансцедирует имманентность.
Эта травма, непереносимая, нанесенная Бесконечным присутствию, или воздействие на присутствие Бесконечным — чувствительность — выступают к качестве подчинения ближнему: мышление, мыслящее более, чем оно мыслит, Желание — возвращение к ближнему — ответственность за другого.
Это абстрактное значение нам, однако, знакомо в качестве эмпирического события обязательства по отношению к другому, как невозможное безразличие — невозможное без недостатков — к несчастьям и ошибкам ближнего, как неснимаемая ответственность по отношению к нему. Ответственность, границы которой невозможно обозначить и крайнюю срочность которой невозможно оценить. Если подумать, она во всех отношениях удивительна, доходя до обязательства ответить за свободу другого, т.е. быть ответственным за его ответственность; тогда как свобода, которую потребовало бы возможное добровольное обязательство или которую потребовало бы допущение навязанной необходимости, не может обнаружиться в настоящем, охватывающем возможности другого. Свобода другого не может составить структуру с моей и войти в единство с моей. Ответственность за ближнего является находящимся по ту сторону установленного законом и обязательством сверх соглашения, она берет свое начало изнутри моей свободы, не-настоящего, незапамятного. Между мной и другим зияет различие, которое никакое трансцендентальное единство апперцепции не сможет заново собрать воедино. Моя ответственность за другого является именно не-безразличием этого различия: близостью другого. Отношение, в абсолютном смысле слова, выдающееся, оно не восстанавливает порядок представления, куда возвращается все прошедшее. Близость ближнего остается диахроническим разрывом, сопротивлением времени синтезу одновременности.
Биологическое единство людей — мыслимое с простой бесчувственностью Каина — не является достаточной причиной, чтобы я был ответственен за отделенное бытие; простая бесчувственность Каина заключается в том, чтобы мыслить ответственность исходя из свободы или согласно договору. Ответственность за другого приходит изнутри моей свободы. Она не исходит из времени, состоящего из присутствий — как канувших в прошлое, так и обозримых — из времени начал или допущений.
Она не позволяет мне стать «я мыслю», субстанциальным как камень или как сама суть камня, в себе и для себя. Она доходит до замены на другого, до состояния — или не состояния — заложника. Ответственность, которая не оставляет времени: без времени на сосредоточение или углубление в себя; и которая задерживает меня: перед ближним я скорее проявляюсь, чем появляюсь. Я сразу же соответствую определению. Уже извлечено каменистое ядро моей сущности. Но ответственность, возложенная на меня в такой пассивности, не осознается как нечто заменимое, поскольку никто здесь не может встать на мое место; взывая оттуда ко мне, как к обвиняемому, который не может отвергнуть обвинение, она делает меня незаменимым и уникальным. Избранным. По мере того, как она взывает к моей ответственности, она делает невозможным замещающего. Незаменимый в ответственности, я не могу без недостатков, без ошибок или без комплексов скрыться от лица ближнего: и вот я посвящен другому без возможного отказа264. Я не могу скрыться от лица другого в его безнадежной наготе: в его наготе покинутого, которая просвечивает сквозь щели, бороздящие его маску, или сквозь морщинистую кожу, в его «безнадежности», которую следует понимать как уже выкрикнутый крик к Богу, без голоса и тематизации. Звук тишины — Gel?ut des Stille — безусловно, звучит здесь. Данное противоречие нужно понимать серьезно: отношение к ... без представления, без интенциональности, не отвергнутое, представляет собой скрытое зарождение религии в другом; предшествующее чувствам и голосу, до «религиозного опыта», который говорит об откровении в терминах раскрытия бытия, в то время как речь идет о необычном доступе внутри моей ответственности к необычному беспокойству бытия. Даже если после этого говорится «ничего». «Ничего» — это было не бытие, а нечто другое, чем бытие. Моя ответственность, вопреки моей воле, это тот способ, которым другой меня обременяет — или стесняет, т.е. мне близко слышание или возможность услышать этот крик.
Это пробуждение. Близость ближнего — это моя ответственность за него: приблизиться — значит быть сторожем своего брата, быть сторожем своего брата — значит быть его заложником. В этом заключается непосредственность. Ответственность не исходит из братства, но само братство означает мою ответственность за другого изнутри моей свободы.
16. Поместить субъективность в эту ответственность — значит предвидеть в ней пассивность, которая никогда не бывает достаточно пассивной, из-за истощения за другого, сам свет от которого светит и освещает, исходя из рвения, хотя прах этого истощения не может сделаться ядром одного человека в себе и для себя; я не противопоставляю другому никакую форму, которая его защищала бы и придавала бы ему меру. Истощение Холокоста. «Я прах и пепел», говорит Авраам, вступаясь за Содом265. «Что есть мы?» еще смиреннее говорит Моисей266.
— Что значит это определение, в котором субъект обнаруживает себя в качестве не имеющего ядра и не получает никакой формы, которую он мог бы принять? Что обозначают эти атомические метафоры: если не некое я, вырванное из концепта Я и из системы обязательств, которой концепт полагает меру и правила, и оставленное таким образом с этой безмерной ответственностью, поскольку она возрастает в мере — или в безмерности — где ответ дается; она возрастает в славе. Я, которое не называют, но которое говорит «вот я». «Каждый из нас виновен перед всеми, за всех и за все, и я больше, чем другие», говорит Достоевский в «Братьях Карамазовых». Я, которое говорит я, а не тот, кто выделяет или индивидуализирует концепт или род: я, но я единственный в своем роде, который говорит с вами от первого лица. Продолжая эту идею, именно в индивидуальности рода или концепта Я, я пробуждаюсь и полагаю себя в других, т.е. начинаю говорить. Полагание, которое не похоже на сознание себя, на возвращение субъекта к себе, утверждающее я через себя. Возвращение пробуждения, которое можно описать как дрожь воплощения, через которое давать приобретает смысл — изначальный дательный падеж другому (pour l’autre), где субъект становится сердцем, чувством и руками, которые дают. Но таким образом положение, уже положенное вне царства идентичности и сущности, уже в долгу «за другого» (pour l’autre), вплоть до замены себя другим, изменяющей имманентность субъекта в глубине его идентичности; субъект, незаменимый в ответственности, которая его в этом определяет, и обнаруживающий здесь новую идентичность. Но вырывая я из концепта Я, расслоение субъекта является ростом обязательства по мере моего послушания, увеличением вины с увеличением святости, возрастанием дистанции по мере моего приближения. Отсутствие отдыха для себя под прикрытием своей формы, под прикрытием своего концепта я. Отсутствие «состояния», даже если оно является состоянием зависимости. Непрерывная забота заботы, крайность пассивности в ответственности за ответственность другого. Таким образом, близость никогда не бывает достаточно близкой; будучи ответственным, я не перестаю опустошать самого себя. Бесконечное возрастание в самоисчерпании, когда субъект не является простым осознанием этой растраты, но когда он сам является местом, событием и, если так можно сказать, самой добротой. Слава долгого желания! Субъект как заложник не был ни опытом, ни доказательством Бесконечного, но свидетельством Бесконечного, модальностью этой славы, свидетельством, которому не предшествовало никакое разоблачение.
17. Этот возрастающий остаток Бесконечного, который мы осмелились назвать славой, не является абстрактной квинтэссенцией. Он имеет значение в ответе, без возможного уклонения, на определение, которое я получаю от лица ближнего: это преувеличенное требование, которое сразу превосходит его. Удивление для самого отвечающего, которым он, вытесненный из своей интериорности я и из «двойственного бытия», разбужен, т.е. предоставлен другому целиком и полностью. Пассивность такого предоставления другому не исчерпывается некой открытостью с целью уловить оценивающий взгляд и объективирующее суждение другого. Открытость я, предоставленного другому, представляет собой распад или выворачивание наизнанку интериорности. Такая экстраверсия называется искренностью267. Но что может означать такая инверсия или экстраверсия, если не ответственность за других, когда я ничего не оставляю для себя? Такую ответственность, что все во мне является долгом и даром и что мое бытие-в-мире является предельным бытием-в-мире, когда заимодавцы встречаются с должником? Такую ответственность, что мое положение субъекта в моем «что касается меня» уже является заменой меня на других или искуплением за других. Ответственность за другого — за его нищету и его свободу — которая не восходит ни к какому обязательству, ни к какому замыслу, ни к какому предварительному разоблачению и где субъект дан себе до бытия-в-долгу. Преувеличение пассивности в мере (или в отсутствии меры), где благоговение перед другим не замыкается в себе под видом душевного состояния, но отныне и впредь оно также посвящается другому.
Это преувеличение является речью. Искренность не является атрибутом, который может приобретать речь; искренность — предоставление без остатка — возможна только через речь. Речь подает знак другому, но означает в этом знаке дар самого знака. Речь, которая открывает меня другому прежде, чем изречь изречение, прежде, чем изречение этой искренности станет экраном между мной и другим. Речь без слов, но не с пустыми руками. Но если молчание говорит, то это не благодаря неизвестно какой внутренней тайне или неизвестно какому восторгу интенциональности, но благодаря чрезмерной пассивности «давания», предшествующей всякому желанию и всякой тематизации. Речь свидетельствует другому о Бесконечном, которое меня разрывает, пробуждая в Речи.
Язык, понятый таким образом, перестает быть излишней роскошью и теряет странную функцию дублирования мышления и бытия. Речь как свидетельство предшествует всякому Изречению. Речь до произнесения Изречения (и даже Речь Изречения, поскольку приближение к другому уже есть ответственность за другого) является свидетельством этой ответственности. Тогда Речь есть способ означать до всякого опыта. Чистое свидетельство: истина страдания без подчинения какому-либо разоблачению, даже если это «религиозный» опыт, послушание, предшествующее приказу. Чистое свидетельство, которое не свидетельствует о предшествующем опыте, но о Бесконечном, не достижимом единством апперцепции, не обнаруживающемся, несоразмерном настоящему. Его невозможно охватить, его невозможно понять. Он имеет ко мне отношение и меня определяет, говоря мне через мой рот. И только свидетельство о Бесконечном является чистым свидетельством. Это не психологическое чудо, но модальность, согласно которой Бесконечное происходит, значимое для того, для кого оно имеет значение, слышимое, поскольку я отвечаю другому до всякого обязательства. Расположенный под свинцовым солнцем (отменяющим во мне все темные углы, всякий остаток тайны, всякую заднюю мысль, всякое «что касается меня», всякое ужесточение или ослабление структуры, через которое возможно уклонение), я есть свидетельство — или след, или слава — Бесконечного, разрывая дурное молчание, которое защищает секрет Гиже (Giges). Экстраверсия интериорности субъекта: он становится видимым до того, как делается видящим. Бесконечное не находится «передо» мной, выражаю его я, а именно давая знак дарения знака, «за-другого», — когда я не заинтересован: вот я (me voici). Удивительный винительный падеж268: вот я под вашим взглядом, у вас в долгу, ваш слуга. Во имя Бога. Без тематизации. Фраза, когда Бог присутствует в словах, не есть «я верю в Бога». Религиозный дискурс, предшествующий всем религиозным дискурсам, не является диалогом. Это «вот я», сказанное ближнему, которому я отдан во власть, и в котором я провозглашаю мир, т.е. мою ответственность за другого. «Исполняя слово на их устах. Мир, мир дальнему и ближнему, говорит Господь»269.