Неоконченная история

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Неоконченная история

Хорошие люди не любят, когда о них пишут. Но писать о хороших людях надо. О них надо писать для того, чтобы не утрачивалась вера в человека, и для того, чтобы хороших людей становилось больше.

Писать о добре нелегко. Легче писать о зле. Может быть, потому, что оно ярче, эффектнее, живописнее, что ли.

Леди Макбет ослепительна; Дездемона сама боится быть ослепленной.

Живописность зла и делает его более легким, более выигрышным в изображении.

Зло остросюжетно; добро избегает острых сюжетов, оно укромно, оно не хочет быть на виду. Одна из героинь данной неоконченной истории полагает, что в этом уязвимость добра.

…Несколько месяцев назад заехал ко мне домой один старый писатель, живущий постоянно за городом и бывающий в городе лишь редкими наездами. Он заехал ко мне, чтобы посоветоваться по поводу одного письма, полученного им из села близ Воронежа. Письмо было совершенно отчаянное. Написала его двадцатилетняя Лида Д.

«Если хорошие люди, — читал я, — существуют не только в Ваших романах, но и в самой действительности, то я могу на что-то надеяться, а если нет, то — нет. Я больна и одинока. Я больна с четырнадцати лет, боль то наступала, то отступала. Я боролась с ней, даже стала студенткой пединститута. Но мне хуже и хуже. Не надо говорить, что человек должен терпеть. Не надо. Я больше терпеть не могу. Маму разбил паралич, она не выдержала, от папы почти ничего не осталось. Я совершенно одна. Мне нужны хорошие, добрые люди, нужен хороший нейрохирург. Я хочу, чтобы мне вернули веру в человеческую доброту, потому что, когда я последний раз лежала в больнице, меня никто не навещал. Я не могу быть больше одна.

Лида Д.»

Старый писатель, получивший это письмо, был немного растерян.

— Посоветуйте, что делать. Кому написать? Я чувствую себя, говоря честно, беспомощным… Вы документалист, у вас в подобных делах опыт, видимо, более богатый.

Я подал ему одну идею, он отнесся к ней с недоверием поначалу. Но я настаивал, и мы начали думать.

Идея состояла в том, чтобы помимо традиционных, общепринятых в подобных экстремальных ситуациях мер (обращений в соответствующие областные ведомства, к медикам, в пединститут, где училась Лида и т. д.) перепечатать письмо из Воронежского села в нескольких экземплярах и разослать их в разные города, разным людям, о которых нам известно точно (известно от них самих), что они испытывают неотложную потребность кому-то деятельно помочь, реально облегчить чью-то участь. В этом общем виде идея у старого писателя не вызывала сомнений. Они относились к выбору людей, которым мы и должны были послать письмо девушки. Или — шире — к направлению поиска этих людей.

Он полагал это направление в данной ситуации несостоятельным, мягко говоря, излишне романтическим, а если жестко и начистоту, то ложным.

К кому же посоветовал я обратиться?

В те дни стол мой был завален письмами читателей, полученными после появления в «Литературной газете» «Исповеди одинокого человека». Автор этой исповеди, испытав ряд жизненных крушений, пытался разобраться в собственной судьбе и душевном хозяйстве и понять, почему он несчастен, одинок и непонят.

Исповедь вызвала неожиданно большую почту; меньшая часть читателей осуждала «одинокого человека» за неумение строить отношения с людьми и жизнью; большая часть утешала и ободряла. В этой большей части было немало людей, которые хотели узнать имя и адрес героя исповеди (письмо его было анонимным), для того чтобы поехать к нему или позвать его к себе и помочь устроить жизнь — советом и делом. Именно этим людям и собирался я послать письмо воронежской девушки, при этом объяснив, что герой «Исповеди» после опубликования ее не объявился, его имя и местонахождение неизвестны по-прежнему, но если желание кому-то реально помочь действительно велико, то вот судьба живая, с точным именем, ожидающая деятельного участия…

— Но ведь написали-то вам после опубликования «Исповеди», должно быть, в основном женщины? — повторял опечаленно старый писатель, когда я это ему изложил. — И, естественно, они тоже одиноки! Вам написали женщины, которые при самом большом их душевном богатстве хотят найти мужа, чтобы с ним это богатство разделить. И вот они получают от нас… Нет, нет!

Но я настаивал. Я настаивал потому, что в этой почте рядом с письмами, в которых сквозило желание разрушить и собственное одиночество, найти товарища по судьбе (письмами действительно одновременно и глубоко человечными, и чисто женскими), были и иные, в которых на первый план выступала не будущая жена, а сегодняшняя сестра и мать.

— Ну, например, например, покажите мне хотя бы одно, — нехотя уступал мой гость.

Я показал ему полученное лишь накануне письмо от Ирины Михайловны Теленковой.

«Все дело в том, — писала она, — что герой „Исповеди“ действительно, как он сам говорит о себе, „неудачник“. Но он неудачник особый, неудачник на хороших людей… И все же хотя я совсем на него не похожа (оптимистка, общительная, менее ранимая, более склонная верить, что хорошего на земле больше), но, кажется, он чем-то родственен мне. Порой я тоже начинаю анализировать собственную душевную жизнь, и рождаются разные странные мысли, начни я их описывать, получилась бы тоже, наверное, неожиданная исповедь. Но я выросла в Иркутске, и нет надобности описывать, что за люди сибиряки. Мне помогает мой муж, с которым меня соединяет искреннее духовное родство. Нас окружают хорошие люди. Подумали мы и решили: может быть, сумеем помочь тому человеку?

Объясним, что мы его не жалеем, а понимаем. Напишем ему, если он захочет, выслушаем и (чем черт не шутит) подружимся… Вот и все. Остается только сообщить вам, что я ему ровесница, мне двадцать пять, я окончила Липецкий институт (факультет иностранных языков), работала учителем, сейчас ращу маленькую дочку».

— А! — тяжко вздохнул старый писатель. — У Эммы Бовари тоже, если помните, были муж и маленькая дочь.

— Эмма Бовари росла не в Сибири, — возразил я ему.

Через несколько месяцев я воочию убедился в том, что Ирина Теленкова действительно ничем не похожа на Эмму Бовари. Более того — она полный антипод героине Флобера. Мне не терпится именно сейчас, ломая композицию и опережая ход повествования, рассказать о ней чуть поподробнее. До шестнадцати лет она жила с семьей на берегу Байкала, потом оказалось, что у мальчика-брата Алеши порок сердца, и врачи посоветовали переменить климат. Они переехали в Липецк, и там Ирина поступила на факультет иностранных языков пединститута. Самой большой страстью в ее жизни было море, самыми любимыми писателями Александр Грин и Константин Паустовский. Каждое лето и каждую зиму во время каникул она одна или с Алешей уезжала в Севастополь. Он решил стать моряком, и она начала воспитывать его как будущего моряка — заставляла делать зарядку, обтираться холодной водой, и то ли климат помог, то ли воспитание, но строгая медкомиссия в Ленинградской мореходке разрешила ему учиться. Он поступил в мореходку и теперь уже на четвертом курсе. С будущим мужем она познакомилась тоже на берегу Черного моря. Ирина написала мне из Липецка, она гостила там с дочерью у родителей, и лишь потом я узнал, что она уже два года живет в Москве. Ей не удалось найти работу с языком в школе или библиотеке, и она устроилась в Министерство автомобильного транспорта.

Любимый поэт ее Лермонтов.

Но об этом обо всем я узнал через несколько месяцев, познакомившись с ней. А сейчас мы со старым писателем разбирали письма…

— А вот, — говорю я ему, — письмо от Елены Викторовны Тростниковой. У нее двое маленьких детей и мужа нет…

Старый писатель иронично улыбнулся.

— У нее, — повторил я, — двое маленьких детей и нет мужа, и она написала одинокому человеку как сестра.

— Если бы мы не решали сейчас с вами, как помочь избыть беду, я бы заключил с вами пари.

(Позднее я пожалел, что не заключил с ним пари.)

Мы долго отбирали, обсуждали, воображали, что за женщина стоит за тем или иным письмом, и отложили десять конвертов с обратными адресами.

Мне показалось, что старый писатель вообще не верит женщинам, и поскольку в редакционной почте, полученной после опубликования исповеди, были и мужские письма, я высказал надежду, что, может быть, обращение к этим корреспондентам будет более результативно.

— Нет, — решительно остановил он меня, — мужчинам не надо. Разве что весьма старым, моего возраста, но у них уже мало сил…

Я перепечатал письмо в нескольких экземплярах и послал его по нескольким адресам, в том числе Елене Викторовне Тростниковой.

Через месяц старый писатель позвонил мне из загорода:

— Молчат ваши женщины?

Я ответил, что молчат.

— Я, не особенно надеясь на них, написал некоторым моим читателям в Воронеж и самой Лиде написал. И вот получил ответы и от читателей, и от восьмидесятилетней бабушки Лиды. Они сообщают мне, что Лида сейчас в Москве, в одном из нейрохирургических отделений. Видимо, она неожиданно для себя самой уехала тотчас же после того, как написала мне то отчаянное письмо… Если бы было можно ее найти…

Я пообещал, что найду ее.

Но в тот день, когда мы с ним говорили, — это выяснилось потом, — ее уже нашли Ирина Теленкова и Елена Тростникова, и ее настойчиво искала состоящая из тринадцати студентов «комиссия по оказанию помощи Лиде Д.», созданная в Днепропетровском мединституте. (В этом институте работает Елена Александровна Ильченко, тоже одна из женщин, написавшая после опубликования «Исповеди одинокого человека» и получившая текст отчаянного письма Лиды.)

А Лида Д. действительно, написав старому писателю и не дождавшись ни его ответа, ни писем наших корреспонденток, — о которых ей, разумеется, ничего не было известно, — уехала с отцом в Москву в надежде на то, что ей поможет третья нейрохирургическая операция (две из них, в Воронеже, были неудачными). Отцу Лиды, колхозному ветеринарному врачу Ивану Тимофеевичу, после странствий по московским больницам и долгих консультаций удалось найти хирургов, которые согласились оперировать ее.

Лида лежала в больнице и ожидала операции, когда переслали ей из воронежского села полученные на ее имя письма. А через неделю двое из авторов этих писем — Ирина Теленкова и Елена Тростникова — уже ходили к ней в больницу. Они ходили к ней в больницу изо дня и день, носили еду и — что не менее важно — разгоняли тоску, успокаивали, утешали. Был у Лиды в больнице муж Ирины. Надо отдать им должное, они нашли Лиду в Москве намного быстрее, чем я и старый писатель. Наверное, потому быстрее, что искали лучше.

Когда я нашел больницу, где лежала Лида, оказалось, что ее уже выписали. А куда — неизвестно.

Лишь через несколько дней я узнал, что ее забрала к себе семья Тростниковых, состоящая из Елены, ее матери Нины Яновны и двух маленьких детей. Узнал я об пом от Ирины Теленковой.

Она позвонила мне однажды вечером домой.

— Извините, пожалуйста, я Ирина, помните, из Липецка, то есть теперь из Москвы. Я писала вам после «Исповеди одинокого человека». Вы мне ответили письмом Лиды Д. и от себя добавили, что меня это ни к чему не обязывает. (Действительно, посылая по разным адресам разным людям письмо Лиды, я от себя добавлял, что это их абсолютно ни к чему не обязывает; я писал, что у них есть возможность, о которой они думали давно, помочь страдающему человеку, но если это для них затруднительно и т. д. п т. п. Теперь, во время разговора с Ириной Теленковой, все эти объяснения показались мне пустыми и ненужными.) Есть вопрос, — говорила она мне по телефону, — по которому нам хотелось бы с вами посоветоваться. Лида сейчас лежит у Тростниковых. Я тоже хотела забрать ее к себе, но они настояли…

Я узнал адрес Тростниковых и назавтра вечером поехал к ним. Дома оказались лишь старшая Тростникова, Нина Яновна, и Лида. Лена ушла в детсад за детьми.

Лида лежала в большой комнате на диване, окруженном книжными полками. Мы познакомились; она рассказала, что когда отец уехал к себе в Воронеж и ей показалось, что она опять осталась совершенно одна, в ее палату вошла совершенно незнакомая ей Лена, а через несколько дней вошла и Ирина, потом — ее муж.

— О чем вы говорили в первый день с Леной?

Лида улыбнулась.

— Я ее спросила: «Ты любишь людей?» Она ответила: «Люблю». Я ее спросила: «А за что?» Она ответила: «Но я все-таки сама человек. И потом мне всю жизнь на хороших людей везет, и совсем неоправданно». Я спросила: «Что означает — везет?» А она мне ответила: «Мне повезло, что я у моей мамы родилась, а не у кого-то, мне повезло на родных. Мне повезло, что я нашла двух удивительных подруг в школе». Тогда я спросила: «А ты не встречала никогда нехороших людей?» Она мне ответила: «Есть люди, которых я не люблю, которые мне неприятны, но это далекие от меня люди, а рядом со мной нехороших не было никогда…»

Лида замолчала, и в это время вернулась Лена с двумя маленькими детьми.

Рассказ Елены Викторовны Тростниковой, застенографированный мной 10 декабря 1980 года.

(Мы ушли в кухню, чтобы не мешать Лиде.)

«…Я написала туда ей, в Воронеж, подряд два письма. Первое было довольно участливым, но я была там какая-то интеллигентная дама, я думала, что ей уже многие написали и многие могут быть ей больше, чем я, полезны, ну, по медицинской линии. Отослав это письмо, я осталась им недовольна, оно мне показалось чересчур официальным и, что ли, душеспасительным. И вечером я написала ей второе письмо. В этом втором письме я говорила, что если она хочет, то пусть будет моей сестрой, я писала, что она может пожить у нас и что не надо обижаться на людей.

Почему на людей не надо обижаться? Это большой вопрос, если хотите, для меня это самый важный вопрос в жизни. Люди могут не не хотеть, а не уметь помочь. Обращаться с несчастьем — это ведь и тяжкий труд, и тонкое искусство. Наше первое побуждение — отгородиться от несчастья, может быть, это еще первобытный эволюционный инстинкт. Воспитанием и самовоспитанием надо это побуждение побороть и дальше настойчиво учиться, как помогать. Я это говорю из собственного опыта. Я лежала в больнице, и там в соседней палате находились одинокие старушки, у них никого не было. Одна из них попросила меня написать письмо, она высказывала разные соображения, а я должна была их изложить на бумаге, я чувствовала, что у меня это не получается, не потому, что я не хочу, а потому, что не умею… А вторая старушка лежала в это время на судне, и надо было вытащить это судно, а я чувствовала, что руки у меня деревянные, я этого тоже не умею. А умеющий, воспитанный человек выполнил бы на моем месте все это легко и красиво. Я теперь даже думаю, что воспитанный человек — это важнее, чем человек с хорошими побуждениями. Важнее потому, что он умеет. Мне иногда возражают, что в том случае, когда надо пойти на жертву, то хороший, но неумелый человек все же важнее, чем человек просто воспитанный. Но ведь я под воспитанием подразумеваю не только внешнее, но и внутреннее. Я думаю, что все хорошее в душе вырабатывается от воспитания. А потом — внешнее тоже нельзя недооценивать. В последнее время я все выше (г, шлю внешнюю доброжелательность, даже… даже умение улыбнуться. Недаром Франциск Ассизский говорил собратьям об одном человеке: он будет делать добро, потому, что он такой учтивый…

Что же до умения жертвовать, то я сужу по себе. Когда у меня были лишь хорошие побуждения, но не было желания воспитывать себя, то ничего хорошего и не получалось. Я не умела, я была замкнута, я стеснялась. А теперь я чему-то научила себя. Хоть самой малости. Не обижать людей, беречь их чувства, уважать любое состояние их души и мягко, не навязывая себя, им помогать.

Когда я ездила к Лиде в больницу, я рассматривала мою задачу как чисто развлекательную, я хотела отвлечь ее от невеселых мыслей, изменить настроение, заставить забыть о больничной обстановке. Мы говорили с ней легко и больше о литературе. Самый тяжелый день был после операции, она лежала лицом к стене и никого не хотела видеть, потому что ей было уже известно, что операция не удалась. А назавтра я опять была у нее, и мы уже говорили с ней легко и хорошо. А ведь лет пять назад я была совершенно невоспитанная и, пожалуй, не решилась бы поехать — не посмела бы! — после того, как меня не захотели видеть. А если бы и решилась, поехала, то не сумела бы, наверное, начать хорошего, легкого разговора… Я думаю: уязвимость добра в том, что оно чересчур укромно, неумело, это от нашей невоспитанности, а иногда нерешительности.

А когда ее, Лиду, выписывали, то было решено, что лучше ей не возвращаться теперь в Воронеж, а попытаться получить еще медицинские консультации, может быть, склонить кого-нибудь из нейрохирургов к новой операции, и мы перевезли ее к себе.

В детстве я мечтала быть поэтом. Но потом я поняла, что у меня нет таких свойств души. Не то что рифмы не выходили, но я поняла, что то, чем занимаются одаренные девочки, — это этап, не имеющий ничего общего с настоящей литературой. Писатель должен быть в нравственном смысле огромной величиной, а я себя такой не чувствовала. В пятнадцать лет у меня было две мечты — быть многодетной матерью и быть образованным человеком, чтобы понимать тот мир, в котором ты живешь.

У меня есть необыкновенная подруга еще по школе — очень добрый человек. Она сейчас замужем и ждет ребенка, и она удивительно талантлива. Бывает, что талант воплощается в чем-то конкретном, а иногда он чувствуется во всем. У нее во всем — интеллектуальный восторг: перед глубинами бытия и сложностью устройства вещей, она замечательно умна, и она, конечно, умнее меня.

У меня никогда не было минуты сомнений, куда я пойду после школы, — конечно, на филологический. Мама тоже филологический кончала. Я поступила, а на втором курсе у меня родилась Маша, через год — Ваня, и я оставила университет. Пять лет я сидела дома, воспитывала детей. Недавно я разошлась с мужем и вернулась в университет, на второй курс. Больше всего меня увлекает фольклор. Идеальный фольклорист должен быть, по-моему, как человек Возрождения, разносторонним, даже универсальным.

Как складывается мой день? Утром ухожу в университет, я на очном, а потом или за детьми в детский сад, или на работу. Я работаю по ночам сторожем на автобазе: там ничего, там хорошо, можно по ночам почитать, а то и поспать.

Наши материальные дела? Мы не перебиваемся, а живем, и живем нормально. Тем более что Лидин отец оставил сто рублей на месяц — это страшно много. Когда он заговорил о деньгах и начал настаивать, мы ему ответили — не больше тридцати, а он взял и оставил сто.

Почему я написала в редакцию после „Исповеди одинокого человека“? Я мало ориентировалась именно на этого человека, я тогда не училась, сидела дома и хотела кому-то помочь. Но я думаю, что люди, которые действительно помогают, они никуда не пишут, они без писем находят тех, кто нуждается в их помощи. Это, если хотите, моя мама. У нас постоянно кто-то жил из ее подруг или подруг ее подруг, несмотря на то, что было тесно — одна комната. Вторую мы получили недавно, когда соседи уехали. Теперь мы богатые».

…Мы вернулись в комнату, где на диване лежала Лида. Вторая комната — я успел заметить — почти не обставлена. Только полки с книгами.

Меня познакомили с письмами, полученными из Днепропетровска, — их переслала в Москву бабушка Лиды. И узнала из писем Елены Александровны Ильченко (она, как я упомянул уже выше, тоже откликнулась на «Исповедь одинокого человека»), что студенты первого курса (поток 1-Б) с большим сопереживанием отозвались на Лидину беду.

«Мы хотим организовать консультацию и даже госпитализацию Лиды в нашу больницу имени Мечникова, в нейрохирургию. Мы решили выбрать комиссию по оказанию помощи Лиде из пяти человек, но желающих оказалось так много, что увеличили комиссию до тринадцати. Решили мы и заработать деньги, чтобы помочь и в этом отношении Лиде…»

В последнем письме, уже в Москву, Е. А. Ильченко писала, что им известно из ответа восьмидесятилетней бабушки Лиды об операции в Москве, и если нужна будет еще одна, то Днепропетровский мединститут постарается помочь чем только можно.

Со мной хотели — о чем и говорила мне Ирина Теленкова накануне по телефону — посоветоваться, как лучше сейчас в интересах Лиды поступить — искать в Москве нейрохирурга, который решится на очередную операцию, или везти Лиду в Днепропетровск.

Нина Яновна Тростникова, мать Лены, рассказала, что Ирина Теленкова с ее «сибирской настойчивостью» уже возила Лиду в Институт имени Бурденко, ее там консультировали и ничего пока не решили.

И мы тоже ничего пока не решили…

Сама Лида верит, что если бы нашелся нейрохирург с сердцем Елены Тростниковой или Ирины Теленковой, то он не пожалел бы усилий, и пошел бы на риск, и избавил ее от страданий. Несмотря на всю наивность ее веры (ибо решает тут не одно сердце), я почувствовал, что эта вера у Лиды не только высока, но и разумна, потому что она вышла наконец из одиночества и в том новом мире человеческого тепла и участия, в котором она оказалась, не может не быть места хирургу-исцелителю, без него этот мир был бы неполон. Несмотря на всю наивность, это осмысленная, умная вера: вера в жизнь, которая начала открывать ей лучшие стороны.

Мы ничего не решили.

И мы условились, что будем думать и решать…

А когда устали от медицинских тем — Лида, видимо, устала больше всех, — Нина Яновна Тростникова, любящая без памяти стихи, заговорила о любимых поэтах.

— Из современных — рассказывала она Лиде и нам, — я особенно люблю Николая Заболоцкого, но я перечитываю не его «Некрасивую девочку», как-то она от меня дальше, я перечитываю его раннее — «Столбцы». Вот это:

«Ночь глубока. На темный небосклон

Восходят звезд соединения.

И конь стоит, как рыцарь на часах…

<…>

И если б человек увидел

Лицо волшебного коня,

Он вырвал бы язык бессильный свой

И отдал бы коню…

<…>

Мы услыхали бы слова.

Слова большие, словно яблоки…»

Потом Нина Яновна рассказывала о Диккенсе, о том, что всю жизнь думала: вот выйду на пенсию и буду читать Диккенса, ведь его можно читать — эти большие, большие романы! — или в детстве, или на пенсии. Может быть, поэтому кажется иногда, что жизнь начинается с самого начала…

— Меня особенно трогает в Диккенсе, что некоторые его романы он замышлял с печальным концом, но когда дописывал их, все разрешал благополучно и счастливо. Благополучно и счастливо…

Потом она опять читала Заболоцкого.

И, может быть, поэтому, когда я вышел поздно вечером в морозный, декабрьский, клубящийся туман на набережную с почти неразличимыми очертаниями домов, мне показалось, что в тумане замедленно и торжественно летят кони. И мы вот-вот услышим:

«Слова большие, словно яблоки. Густые,

Как мед или крутое молоко.

Слова, которые вонзаются, как пламя,

И, в душу залетев, как в хижину огонь,

Убогое убранство освещают.

Слова, которые не умирают

И о которых песни мы поем».