Глава вторая О ТОМ, КАК РАЗБИРАЛИСЬ С НИМИ
Глава вторая
О ТОМ, КАК РАЗБИРАЛИСЬ С НИМИ
Поиск мотива и стал сквозным действием судебного разбирательства.
Судья Осипова (матери Лиды Медведевой). Расскажите, пожалуйста, о вашей семье. Как воспитывалась Лида?
Мать. Семья наша хорошая, крепкая и уже старая. В августе мы с мужем отмечаем наш серебряный юбилей, а в сентябре — его пятидесятилетие. У нас двое детей, сын — студент Института вычислительной техники. Мы с мужем много работаем. Когда мы поженились, у нас ничего не было… Мы часто задерживаемся на работе. Я, конечно, поздно заметила, что Лида качала красить ресницы…
Судья. Мы ведь имеем в виду сейчас не ресницы, а состояние души.
Мать. Состояние души у нее было хорошее. У нас дома любят музыку. У сына абсолютный слух. Он исполняет Рахманинова, Десятую сонату Моцарта, Баха. И Лида неплохо играет…
Судья. Чувство жалости есть у нее?
Мать. Есть. У нас седьмой год живет кошка.
Судья (к Лиде). Вы бы ударили кошку ногой?
Лида. Нет!
Судья. Вы бы кинули камень в птицу?
Лида. Нет!
Судья. А это же живая человеческая душа! Та, кого вы жестоко били. Понимаете? Живая душа.
Мать. На нее повлияла толпа.
Лида (как эхо). Толпа…
Судья (Лиде). Когда вы играете Моцарта, вы ощущаете себя как личность? Вы чувствуете, что в вас живет что-то совершенно особенное, ваше, отличающее вас от миллионов людей?
Лида. Кажется, чувствую…
Судья. А в лесопарке чувствовали это?
Лида. Кажется, не чувствовала.
Судья. А сейчас вот, в эту минуту, вы ощущаете вашу непохожесть, ваше отличие от людей, сидящих в зале?
Зал переполнен — родители, учителя, подруги, незнакомые люди. Лида молчит.
Судья (неожиданно). Вы помните наизусть какие-нибудь стихи? Пушкина? Лермонтова?
Лида. Помню Лермонтова. «Я не унижусь пред тобою…»
Она начинает читать, и кажется, что это не судебное заседание, а экзамен — экзамен по литературе и за большим столом на высоких, торжественных стульях сидят не судьи, а экзаменационная комиссия.
Когда Лида кончает читать, кажется, что в воздухе еще долго живет, не умолкая, строка о «цене души», а после того, как она замирает, становится непривычно тихо, и судья объявляет пятиминутный перерыв.
Нелегкое это ремесло — судить несовершеннолетних! Судить почти детей! Судить тех, кто лишь начал жить, кто вызывает порой в сердце и чувство ужаса, и чувство жалости. Помимо истины данного события, которой надо добиться, чтобы точно установить степень вины и определить соразмерное ей наказание, тут должна быть раскрыта не менее существенная истина, да, да, конечно, о личности, как и в суде над взрослыми, но о личности, бурно развивающейся, становящейся уже в чем-то устрашающе определенной, а в чем-то обнадеживающе несложившейся. А самые великие минуты, когда судишь несовершеннолетних, — минуты понимания и надежды.
Осипова хорошо чувствовала — эти минуты еще не наступили…
Перед Медведевой-матерью судья допрашивала Медведева-отца, человека, хорошо известного в городе. Он был сух, строг и целеустремлен. Чувствовалось, что он борется. За что? За дочь? Или за честь семьи? И честь семьи — неплохая вещь, но должна иметь четкое место в иерархии ценностей. «Моя дочь, наша дочь, — четко, формулировочно говорил Медведев, — хорошая дочь. Первое, о чем она спросила, рассказав о том, что было в лесопарке: „Папа, что тебе за это будет?“ Она думала не о себе, а обо мне…»
«Папа, что тебе за это будет?» Осиповой этот вопрос показался самым страшным из того, что она пока услышала. Откуда в ней, пятнадцатилетней, эта ледяная рассудочность и четкость? Не что будет с той, Пантелеевой, и даже не что будет с ней, Лидой Медведевой, а что будет с ним, папой? За этим вопросом Осипова чувствовала уклад семьи, систему отношений, иерархию ценностей…
Папа был видной фигурой в крупном научно-исследовательском институте, и в этом небольшом городе, где почти все известно почти о любом человеке, о нем рассказывали немало занятного.
Судья Осипова не любила подобных рассказов, но ничего не поделаешь: не залеплять же уши воском. В памяти ее задержалась любимая формула Медведева-папы: «Человек второго сорта». Он определял ею людей, уступающих ему по уму, эрудиции и, разумеется, по положению. В отношениях с ними он корректно и холодно соблюдал «пафос дистанции». И когда он давал показания в суде, у Осиповой невольно мелькнуло, что и для Лиды Медведевой Пантелеева — с ее тройками, болтливостью, любовью к стихам о дворняге — была «человеком второго сорта».
— Моя дочь, наша дочь, — четко печатал папа, — хорошая дочь. В нашем городе любят, как известно, болтать, и обо мне болтают, будто бы я дарил ей золотые вещи. Я золотые вещи дарил только супруге — в честь рождения сына и в честь рождения дочери… — Он посмотрел на жену, сидевшую в первом ряду.
После перерыва Осипова вызвала учителя Стогова, классного руководителя, у которого учились Лида Медведева, Кира Говорова, Лариса Пантелеева.
Он вошел в зал в мешковатом, немодном костюме, растерянный, с пылающими ушами. Стогов был новым человеком в городе, и поэтому о нем пока ничего не рассказывали. Его добродушное загорелое лицо выражало удивление.
— Расскажите, пожалуйста, — начала стереотипно судья, — о Медведевой, о…
— Не понимаю я их! — не дослушал вопроса Стогов и повторил уверенней, тверже: — Не понимаю! — И опять стало на редкость тихо. — Я их не понимаю, товарищ судья, — повторил он в третий раз, по-новому, теперь как бы оправдываясь.
— Что же вы не понимаете, Николай Иванович? — Чувствуя его состояние, Осипова старалась говорить с ним как можно мягче.
— Чего не понимаю? Я из села сюда, к вам, перебрался… У нас, когда экзамены, вся школа в цветах, это же воспоминание на всю жизнь, класс как сад, ставить некуда. А тут ни единого лепестка… Ни один человек — ни единого лепестка. Класс как этот зал. У нас после экзамена, когда фотографируются, не только учителей и родителей, дедов и бабок тянут к себе это же на всю жизнь, а тут даже меня не позвали. Говорю: «Может, и мне с вами?» «Как хотите», — отвечают. Не понимаю этого… Ватман был нужен. В городе в ватман сельдь заворачивают. Это я фигурально. А я двух листов не мог выпросить. В школе несколько факультативов. Вычислительной техники, в соответствии с характером города, домоводства, в соответствии с большим числом девочек. Ну, и, конечно, занятия по самбо, по автоделу и т. п., внеклассная работа. На домоводстве мальчиков больше, чем девочек, а на самбо и вождении автомобилей, наоборот, девочек больше, чем мальчиков. Я удивляюсь: зачем ей самбо? А мне объясняют: если она не дерется и не водит машину, не интересна она для мальчиков… Этого я не понимаю…
Хотя Стогов говорил, казалось бы, не но существу и его можно было в любую минуту остановить, судья Осипова этого не делала. И не потому, что он сообщал ей нечто новое, — нет, то, о чем рассказывал, было ей достаточно хорошо известно. Она не останавливала Стогова, потому что само его волнение, его странное поведение на суде имели, как ей казалось, отношение к основному, что ее занимало, — к поискам Мотива…
— …не понимаю! — закончил Стогов и, подумав, добавил: — Извините, пожалуйста.
— Хотите вернуться в родные края? — улыбнулась ему судья.
— Нет! — рассмеялся он простодушно. — У меня тут замечательная квартира, а там я с жильем ох как бедствовал! У меня тут квартира, о которой и не мечтал. Извините, пожалуйста.
«Да, — невольно подумала Осипова, — это тоже крупинка Истины: сюда, в этот небольшой, пятнадцать лет назад построенный город, многие ехали ради квартир, оставив большие города и тихие деревни. А точнее — ехали ради современного комфорта. И их надежды обмануты не были, но…»
Осипова вызвала отца Киры Говоровой, токаря, и думала, думала, стараясь не упустить ничего, о чем рассказывал Говоров.
В большом городе человек живет в ситуации «социальной анонимности», на улице, в метро, в театре он «гражданин икс»; он икс, окруженный иксами и игреками; даже в доме, где он живет, ему ничего не известно о соседях, и им ничего не известно о нем: что он купил, куда поехал отдыхать, как воспитывает детей, разлюбил ли жену… «Социальная анонимность» создает определенный, устойчивый стереотип самочувствия и поведения… И деревня, с ее сохранившимся до сих пор укладом, располагает к совершенно определенному, устойчивому самочувствию и поведению. Там наоборот: ты виден насквозь с малых лет до последнего дня. В большом городе — совершенное незнание, тут — совершенное понимание. Переехав в новый, небольшой город, люди оказались в ситуации полузнания, непривычной и для истинного горожанина, и для жителя села.
— Как ребенок она хорошая, — говорил Говоров-отец о Кире. — Мать, конечно, не слушает. Ласку любит. — Он помолчал. — Сорока у нас живет на балконе, ухаживает за нею. — Чувствовалось, что ему хочется о дочери рассказать что-то хорошее, даже удивительное, но честность не позволяет ни солгать, ни обмануть, а память ничего удивительного и одновременно хорошего не подсказывает. — Как ребенок она хорошая, — повторил он уныло. — Меня любит…
— Разрешите? — обратился к Осиповой один из народных заседателей. — Вот вы, — наклонился к Говорову, — говорите: «Как ребенок она хорошая». Она ведь из компании «Космоса», ваша дочь, верно?
Говоров виновато молчал.
— А мой сын, — говорил народный заседатель, — из компании «Атома». Он рассказывал мне, что ваша дочь отличается ужасающей жестокостью. Она дерется беспощадно.
— Да, — согласился Говоров. — Она дерется. Она жестокая… Но, — оживился, — она и отважная. Пожарным помогает…
Осипова улыбнулась собственным мыслям: два кинотеатра в городе — «Космос» и «Атом» — с широкоформатными экранами, кондиционированным воздухом; когда в удлиненных, полукруглых залах томительно медленно зажмуривается освещение, кажется, что летишь в полуночном небе. И вот непонятным образом появились две враждующие компании — та, что собирается вечерами у «Космоса», и та, что завладела подступами к «Атому». Давно забыто, что послужило поводом для первых конфликтов, давно выросли подростки, которые в этом первом конфликте участвовали, но деление на «космических» и «атомных» живет. Они ревниво оберегают «собственные» кинотеатры и лишь в тех случаях, когда на обоих экранах идут интересные картины, устраивают перемирия.
— Вот вы говорите, — обратилась теперь к Говорову второй народный заседатель, женщина, — как ребенок она отважная. Я помню, стояла с вами и с вашей дочерью в очереди за вишней. Фамилия ваша была мне незнакома, а лицо я запомнила хорошо. И подошел старый или, если быть точной, пожилой человек, чтобы купить вне очереди… Помните?
— Помню, — печально и чистосердечно ответил Говоров, опустив голову.
«Не удивительно, что помнит, — подумала Осипова. — В городе почти нет стариков. Старик в городе — редкость. Это обыкновенно гость из большого центра или из деревни. Социологи и философы, экономисты и футурологи рассуждают в печати о стариках — с кем им жить, как работать, где отдыхать, пишут о постарении городов, а в этом городе нет этих забот. Кто-то высказался недавно на совещании: „Хороший учитель литературы такое же уникальное явление в нашем городе, как старик“.»
И она с захватывающим интересом дослушала нехитрый рассказ женщины — народного заседателя: будто не обыкновенный старик подошел к очереди за вишней, а абориген Новой Зеландии или даже марсианин. «Хотя, — мелькнуло, — марсианин в этом городе, где все помешаны на фантастике, никого бы не удивил».
— …и она дерзко — за руку! — повела старого человека в самый конец очереди. — Народный заседатель-женщина помолчала, потом больно съязвила: — Не из огня вытащила, а из вишен. Не понимаю до сих пор, почему мы все молчали.
— Она дерзкая, — согласился Говоров, — без бабок и дедов росла.
— А вы дочь любите? — не унималась заседатель.
— Одета, обута, — твердил Говоров. — Пианино в рассрочку…
— Мы ведь не о нарядах, а о душе, — перебила его Осипова и, пожалев, отпустила.
Потом она допрашивала родителей остальных девочек, потом уточняла ряд подробностей с Пантелеевой, и та, когда это показалось ей уместно, рассказывала о дворняге и о «сердце чистейшей породы».
Осипова. Поездки на юг, пианино для дочери… Во время суда я не раз думала о том, что, может быть, пора выработать новые критерии благополучия и неблагополучия в оценках семей… А может быть, и в оценке развития городов, подобных нашему? Но если быть точной, то последняя мысль возникла у меня не в первые дни судебного разбирательства, а в последующие, когда мы допрашивали тех, кто наблюдал.