О СТОЙКОСТИ МУДРЕЦА, или О том, что мудреца нельзя ни обидеть, ни оскорбить.
К Серену
1. (1) Я утверждаю, Серен[76], и не без основания, что между стоиками и всеми прочими, кто сделал мудрость своей специальностью[77], существует такое же различие, как между мужчинами и женщинами. В самом деле, и те и другие одинаково участвуют в человеческой жизни, но первые рождены повелевать, а вторые — повиноваться. Все прочие мудрецы обращаются к людям примерно так же, как домашние врачи-рабы к больным господам: слова их мягки и льстивы, и лечат они не тем средством, которое действует лучше и быстрее, а тем, на какое согласится больной. Стоики берутся за дело по-мужски и не заботятся о том, чтобы указываемый ими путь казался привлекательным для новичков: они ищут путь самый короткий, который сразу заставит нас карабкаться вверх к высочайшей вершине, недосягаемой для любых стрел, ибо она возвышается даже и над судьбой.
—(2) Но дорога, на которую нас зовут, чересчур крута и обрывиста.
—А вы думали, что дорога к вершине пологая? Впрочем, она далеко не так крута, как некоторые думают. Она только вначале выглядит непроходимым нагромождением валунов и скал, но так бывает чаще всего: глядя издали, видишь отвесную стену обрыва, ибо зрение наше обманывается большим расстоянием; а по мере того как подходишь ближе, картина, которую глаза принимали сначала за сплошную стену, открывается в подробностях, и то, что на расстоянии представало обрывом, оказывается пологим склоном.
(3) Помнишь, недавно, когда зашла речь о Марке Катоне, ты, не переносящий никакой несправедливости, возмущался, что Катона совсем почти не поняли его современники; что того, кто вознесся выше Помпеев и Цезарей, они ставили ниже Ватиниев. Тебе казалось позором, что с него сорвали тогу на форуме, когда он убеждал народ не принимать закона[78]; что мятежная толпа тащила его от Ростр до самой Фабиевой арки, и ему пришлось всю дорогу выносить ругательства, плевки и множество других оскорблений со стороны обезумевшей черни.
2. (1) Я отвечал тебе тогда, что волнение твое оправдано, если ты переживаешь за государство, которое продавали с молотка с одной стороны Публий Клодий, с другой — Ватиний[79], да и вообще любой подлец, кому не лень; увлеченные и ослепленные вожделениями, они не понимали, что, продавая его, будут проданы с ним вместе.
Но за Катона я велел тебе не беспокоиться, ибо мудрецу нельзя нанести ни обиды, ни оскорбления, а в Катоне бессмертные боги дали нам такой образец мудрого мужа, до которого далеко и Улиссу и Геркулесу[80] предшествовавших столетий. Наши стоики провозгласили их мудрецами за то, что они были неутомимы в преодолении трудностей, презирали наслаждения и победили всех чудовищ. (2) Катон не ходил с голыми руками на диких зверей: преследовать их — дело охотников и грубых дикарей; он не уничтожал огнем и мечом чудовищ и не застал те времена, когда можно было верить, будто небо держится на плечах одного человека[81]. Живя в тот век, когда старинная доверчивость была давно отброшена и человеческое хитроумие достигло вершины всякого искусства, он сражался с многоглавым злом честолюбия, с непомерной жаждой власти, которой не мог насытить даже весь земной шар, поделенный на троих[82]; он один выступил против пороков вырождающегося общества, обваливающегося под собственной тяжестью; он стоял, держа на своих плечах рушащееся государство, насколько мог удержать его один человек, до тех пор, пока не рухнул вместе с бременем, которому так долго не давал упасть. Они перестали существовать одновременно, ибо разделить их было бы невозможно, да и кощунственно: ни Катон не пережил свободы, ни свобода — Катона. (3) И ты думаешь, что такого человека народ мог обидеть, лишив его претуры[83] или сорвав с него тогу? Что плевками своих грязных ртов они могли осквернить эту священную голову? Мудрец вне опасности: ни обида, ни оскорбление не могут задеть его.
3. (1) Сейчас я так и вижу перед собой твою пылкую, кипящую негодованием душу; ты готов уже выпалить мне в ответ:
«Вот это-то как раз и лишает убедительности все ваши поучения. Вы обещаете много такого, во что не только поверить нельзя, но чего и пожелать невозможно. Вы длинно и высокопарно рассуждаете о том, что мудрец не бывает беден, однако не отрицаете, что у него часто нет ни раба, ни крыши над головой, ни пищи. Вы говорите, что мудрец всегда сохраняет здравый рассудок, однако не отрицаете, что он нередко ведет себя как помешанный, произносит безумные речи и отваживается на явно сумасшедшие поступки. Вы говорите, что мудрец не бывает рабом, однако не отрицаете, что он может быть продан, исполнять приказания и оказывать своему господину рабские услуги. Таким образом, вы только высоко задираете нос, но в суждениях своих не поднимаетесь выше общепринятого мнения, а лишь меняете названия вещей. (2) Я подозреваю, что нечто подобное кроется и за этим вашим, на первый взгляд таким красивым и величественным утверждением, что будто бы мудреца невозможно ни обидеть, ни оскорбить. Ты считаешь, что мудреца нельзя обидеть или что он не может обидеться? — тут очень большая разница. Если ты утверждаешь, что он спокойно снесет любую обиду, то в чем же его преимущество? Это дело самое обыкновенное, привычка научит ему любого, кого будут часто обижать, и называется оно — терпение. Если же ты утверждаешь, что его нельзя обидеть в том смысле, что никто не осмелится даже пробовать обижать его, тогда я сию минуту бросаю все свои дела и становлюсь стоиком».
—(3) Что до меня, то я, право же, вовсе не собирался украшать мудреца словесными венками воображаемых достоинств; я действительно полагаю его недосягаемым ни для каких обид. Ты спросишь: «Неужели в самом деле никто не будет нападать на него, никто даже не попытается обидеть?»
В природе вещей нет ничего настолько святого, на что не нашелся бы свой святотатец. Но горние высоты божества не оказываются ниже оттого, что существуют люди, пытающиеся нападать на высоко вознесенное над ними величие, до которого дотянуться они не в силах. Неуязвим не тот, кто не получает ударов, а тот, кому они не причиняют вреда. Через это уподобление я постараюсь объяснить тебе мудреца.
(4) Разве не очевидно, что несломленная сила — не та, на которую никто не нападал, а та, которую никто не победил? Неиспытанная мощь сомнительна, но та, что отразила все удары, по праву может считаться несокрушимой. Так и с природой мудреца: ты вправе признать ее лучше нашей, если обиды не причиняют ей вреда, а не в том случае, если ее никто не обижает. Ведь храбрым мужем я назову того, кого не сломили войны, кого не пугают подступающие вражеские полчища, а не того, кто жиреет на покое среди ленивых мирных народов.
(5) Поэтому я говорю так: мудрец неподвластен обидам; неважно, сколько в него выпустят стрел, важно, что он неуязвим для них. Есть камни настолько твердые, что их не берет железо: так, адамант[84] нельзя ни рассечь, ни разрезать, ни распилить; без единой царапины отражает он всякую попытку нападения. Есть вещи, которые не берет огонь: посреди пламени они сохраняют обычный свой вид и не теряют твердости. Есть скалы, выступающие далеко в море, которое на протяжении многих столетий налетает на них со всей свирепостью, пытаясь разбить, однако на них не остается ни следа от бесчисленных ударов. Дух мудреца по твердости и силе не уступает всем этим вещам: он так же неуязвим для обид, как адамант для ударов.
4. (1) «Но разве ты не обещаешь, что обидеть мудреца никто и пытаться не станет, раз это невозможно?»
—Пытаться станет, но не достигнет своей цели. От низменных людей его отделяет такое большое расстояние, что никакая вредоносная сила просто не в состоянии до него добраться. Даже если самые могущественные люди, облеченные властью и окруженные толпой раболепных приверженцев, вознамерятся навредить ему, любой их удар теряет силу раньше, чем прикоснется к мудрости. Так снаряды, пущенные вверх из лука или метательной машины, взлетают высоко, порой даже скрываясь из глаз, но все-таки никогда не долетают до неба. (2) Может быть, ты думаешь, что когда глупый царь тучей стрел погасил дневной свет, хоть одна стрела попала в солнце?[85] Или что когда он приказал сечь цепями море, ему удалось выпороть Нептуна?[86] Небесное не дается человеческим рукам; святотатцы, грабящие храмы и переплавляющие священные изображения, никакого вреда богам не причиняют. Точно так же и с мудрецом: наглость, грубая брань, высокомерие — это расточается на него напрасно.
—(3) Но все-таки было бы лучше, если бы никто и не хотел его обидеть.
—Чтобы исполнилось твое желание, человеческий род должен быть невинен, а это труднодостижимо. Кроме того, ненанесение обид — в интересах тех, кто склонен их наносить, а не того, кто все равно не воспримет их, даже если они будут нанесены. Более того, я, пожалуй, думаю, что спокойствие среди постоянных нападок лучше всего обнаруживает силу мудрости; как мощь полководца и отсутствие недостатка в людях и оружии лучше всего доказывается его спокойной уверенностью на вражеской земле.
5. (1) Если хочешь, Серен, давай отделим обиду от оскорбления[87]. Обида тяжелее; оскорбление легче и тяжело переносится лишь самыми щепетильными людьми: ибо оно не причиняет вреда, а только сердит. Бывают, однако, души настолько распущенные и суетные, что оскорбление полагают горше обиды. Ты можешь встретить раба, который предпочитает плети пощечине и согласен умереть под палками, лишь бы не слышать оскорбительных слов. (2) Мы дошли в нашей нелепости до того, что мысль о боли мучит нас не меньше самой боли, словно мы маленькие дети, пугающиеся темноты, гримас и уродливых масок; чтобы заставить их плакать, достаточно произнести неприятное слово или погрозить пальцем; обуреваемые собственными заблуждениями, они опрометью кидаются прочь от вещей самых ничтожных.
(3) Обида имеет целью причинить кому-либо зло. Однако мудрость не оставляет места злу. Единственное зло для нее — бесчестье, а оно не может войти туда, где уже поселились добродетель и честь. Следовательно, если без зла не бывает обиды; если зло — только в бесчестье; и если бесчестье не может коснуться того, кто исполнен честных достоинств, то обида не может коснуться мудреца. В самом деле, если обида есть принуждение стерпеть некое зло, а мудрец не терпит никакого зла, то обида мудреца не касается.
(4) Всякая обида отнимает нечто у того, кому наносится. Она либо умаляет наше достоинство, либо наносит ущерб телу, либо отнимает что-то из внешних по отношению к нам вещей. Но мудрецу нечего терять: все его достояние в нем самом, фортуне он не доверил ничего; все его добро помещено в самое надежное место, ибо он довольствуется своей добродетелью, которой не нужны дары случая и которая поэтому не может ни убавиться, ни прибавиться. Он совершенен, и потому ему некуда дальше расти; а отнять у него фортуна не может ничего, кроме того, что сама дала. Но добродетель дает не она, а потому и отнять ее не в силах.
Добродетель свободна, неуязвима, неподвижна, безмятежна; любой случайности она противостоит настолько твердо, что не только одолеть, но и поколебать ее невозможно. Не опуская глаз, она смотрит на орудия пытки и не меняется в лице, являются ли ей вещи страшные или приятные. (5) Итак, мудрец не может потерять того, потеря чего была бы для него чувствительна. Единственное его достояние — добродетель, которую нельзя отнять; все остальное дано ему во временное пользование; кого может тронуть потеря чужого имущества? А раз обида не может причинить вред чему-либо, что составляет собственность мудреца, ибо сохраняя добродетель, он сохраняет все свое при себе, значит, обиды у мудреца не бывает.
(6) Деметрий по прозвищу Полиоркет[88] взял Мегару. Когда он спросил философа Стильбона, велики ли его потери, тот ответил: «Я ничего не потерял. Все мое со мной». А ведь все его имение стало добычей солдат, дочерей его захватил неприятель, родина подчинилась чужой власти, и самого его допрашивал царь, сидящий на возвышении в окружении победоносного войска. (7) Но он вырвал победу из царских рук и, стоя посреди захваченного города, доказал, что он не только не побежден, но и не понес никакого убытка. Истинные блага, на которые нельзя наложить руку, были при нем, а то, что было разгромлено и разграблено, он считал не своим, а посторонним, случайным, приходящим и уходящим по знаку фортуны. Он ценил все это, но не как свою собственность, зная, что всякое достояние, притекающее извне, скользко и ненадежно.
6. (1) А теперь подумай, какую обиду мог бы нанести подобному мужу вор или клеветник, злобный сосед или какой-нибудь богач, ищущий, над кем бы проявить власть на склоне бездетной старости, если ни война, ни неприятель, ни самый выдающийся мастер разрушения городов ничего не смогли у него отнять. (2) Среди блеска обнаженных мечей, в сутолоке занятых грабежом солдат, в море огня и крови, посреди сраженного и гибнущего города, между храмами, рушащимися на своих богов, один человек сохранял спокойствие.
Итак, у тебя нет причин считать мое обещание бесстыдным преувеличением; но если ты все еще не веришь, вот тебе мой поручитель. Тебе, наверное, не верится, что одному человеку может достаться столько твердости, столько величия духа; но вот выходит вперед Стильбон и говорит:
(3) «Не стоит сомневаться в том, что рожденный человеком может подняться выше человеческого; может без тревоги взирать на угрожающие ему муки, беды, язвы, раны, на горестное крушение всего, что его окружало; может равно спокойно переносить и жестокие удары и небывалые удачи, не отступая перед первыми и не обольщаясь вторыми; в самых разных обстоятельствах может оставаться одинаковым и равным себе и ничего не считать своим кроме себя, да и то только в лучшей своей части.
(4) Вот я стою перед вами, дабы доказать вам, что это возможно. Под натиском этого сокрушителя стольких государств от ударов тарана расползаются укрепления; высокие башни, незаметно подкопанные рвами и туннелями, внезапно оседают; стремительно растут насыпи, достигая высоты самих крепостей, — но нет таких машин, которыми можно было бы потрясти дух, укрепившийся на добром основании. (5) Я едва успел выбраться из-под развалин своего дома и, освещаемый со всех сторон пожарами, бежал от огня по крови; я не знаю, какая участь постигла дочерей — может быть, худшая той, что досталась городу; одинокий старик, окруженный отовсюду врагами, я заявляю, что все мое имущество в целости и сохранности. Я сохранил все, что было у меня моего. (6) Ты не вправе считать меня побежденным, а себя победителем. Твоя фортуна победила мою, только и всего. Я не знаю, где те бренные, меняющие хозяев вещи; что касается моих, то они при мне и при мне останутся. (7) Богачи потеряли свое имение, унаследованное от отцов; сладострастники — своих возлюбленных шлюх, на которых они истратили весь имевшийся у них стыд; честолюбцы потеряли курию, форум и прочие места, предназначенные для публичного совершенствования в пороках; ростовщики лишились табличек[89], с помощью которых скупая алчность наслаждалась призраком воображаемых богатств. Что до меня, то все мое цело и нетронуто. Впрочем, расспроси лучше тех, кто плачет и причитает, кто подставляет обнаженную грудь под острия мечей, защищая свои деньги собственным телом, или кто, нагрузив все, что мог, за пазуху, бегом спасается от врагов».
(8) Вот так, Серен: сей совершенный муж, исполненный человеческих и божественных добродетелей, не потерял ничего. Его добро защищено неодолимо прочными стенами. С ними не идут ни в какое сравнение ни стены Вавилона, в которые вошел Александр, ни стены Карфагена или Нуманции, которые взяла одна и та же рука[90], ни Капитолийская крепость, ибо и за ее стены ступала вражеская нога[91]. Стены, обеспечивающие безопасность мудреца, нельзя ни проломить, ни сжечь, ни взять приступом: необоримые, они высятся наравне с богами.
7. (1) Теперь тебе не удастся возразить мне, по твоему обыкновению, что такого мудреца, как наш, нет на свете. Мы не выдумали его, тщась приукрасить врожденные способности человека, он — не ложный плод разгоряченного воображения, но мы представляли и будем представлять его именно таким, каким он был, хотя такие люди являются, наверное, один на несколько столетий. Ибо великое и выдающееся над обычным уровнем толпы рождается не часто. Впрочем, я склонен думать, что тот самый Марк Катон, с которого мы начали наше рассуждение, явил собой еще более высокий образец мудрости.
(2) Наконец, чтобы принести вред, нужно быть сильнее своей жертвы; но подлость не бывает сильнее добродетели; следовательно, мудрецу нельзя причинить вреда. Обидеть добрых людей пытаются лишь дурные; но меж добрыми людьми царит мир, в то время как дурные опасны друг для друга не меньше, чем для добрых. И если причинить вред можно только более слабому; если дурной человек слабее доброго; если, таким образом, доброму может угрожать обида лишь от равного ему, то мудрому мужу обида не грозит. Тебе ведь не нужно напоминать, что добрым человеком может быть только мудрый.
(3) Нам могут возразить: «Но если Сократу вынесли несправедливый приговор, значит, он был обижен». — Здесь нам нужно ясно понять вот что: бывает так, что некто нанесет мне обиду, но я не буду обижен. Например, если кто-нибудь, украв какую-то вещь у меня на вилле, принесет и положит ее в моем городском доме, то он совершит воровство, но я ничего не потеряю. (4) Человек может стать вредителем, не причинив никому вреда. Если кто-то спит со своей женой так, будто она жена чужая, то он прелюбодей, хотя она остается честной женщиной. Допустим, кто-то дал мне яд, который, смешавшись с пищей, утратил свою силу; подмешав яд, этот человек сделал себя преступником, хотя и не причинил вреда. Разбойник, чей нож скользнул по одежде, не ранив жертвы, от этого не перестает быть разбойником. Всякое преступление, даже если оно не достигло своей цели, уже совершено — поскольку это касается его виновника. (5) Есть такой род взаимосвязи, когда одно может существовать без другого, но второе без первого нет.
Попытаюсь разъяснить свои слова. Я могу двигать ногами и при этом не бежать, но не могу бежать, не передвигая ноги. Находясь в воде, я могу не плавать; но если плаваю, то не могу не находиться в воде. (6) К этой же разновидности относится и то, о чем я говорю. Если я обижен, значит, кто-то непременно меня обидел; но если кто-то меня обидел, то я не обязательно обижен, ибо могли вмешаться различные обстоятельства, которые отвели от меня обиду. Какой-нибудь случай мог не дать занесенной руке опуститься на мою голову или отклонить выпущенную в меня стрелу; точно так же и все прочие обиды могут натолкнуться на какое-то препятствие, так что они будут и нанесены, и в то же время не получены тем, кому предназначались.
8. (1) Кроме того, справедливость не может потерпеть ничего несправедливого, ибо противоположности несовместимы. Но обида бывает только несправедливая; следовательно, мудрецу нельзя причинить обиды. Не удивляйся: никто не может его обидеть, но никто не может и принести ему пользу. Ибо мудрец ни в чем не нуждается, что он мог бы принять в дар; к тому же у дурного человека не может найтись ничего такого, что было бы достойным подарком для мудреца. Ведь прежде чем дарить, нужно иметь, а у него нет ничего, чему мудрец мог бы обрадоваться. (2) Таким образом, никто не в силах ни повредить мудрецу, ни оказать ему услугу, поскольку божество не нуждается в помощи и не воспринимает обид, а мудрец — существо наиболее близкое к богам, во всем подобное богу, за исключением смертности. Напрягая все силы, не давая себе передышки, он стремится ввысь, туда, где все упорядочено, непоколебимо, уравновешено, все движется ровным согласным потоком, надежно, приветливо, благотворно для него и для других, создано на всеобщее благо, — он никогда не возжелает ничего низменного, ни о чем не заплачет. (3) Кто шагает сквозь превратности человеческой жизни, опираясь на разум, кто наделен божественным духом, тот неуязвим для обиды. Ты думаешь, я говорю только об обиде, наносимой человеком? Нет, его не в силах обидеть и фортуна, которая никогда не выдерживает схватки с добродетелью.
Если мы спокойно и легко относимся к самому страшному, чем могут грозить нам наисуровейшие законы и самые жестокие властители, в чем власть фортуны достигает своего наивысшего предела, — если мы знаем, что смерть не есть зло, а значит, и не обида, то насколько же легче мы будем переносить все остальное: утраты и муки, позор и перемену мест, смерть близких, разлуки и раздоры. Даже если все это хлынет на мудреца одновременно, он не пойдет ко дну; тем более не станет он горевать и предаваться отчаянию, если подобные удары будут наноситься ему по одному. Но если он не теряет самообладания, когда его обижает фортуна, то насколько спокойнее относится он к обидам от людей, хотя бы и самых могущественных; ведь он знает, что они — всего лишь орудия фортуны.
9. (1) Все подобные вещи мудрец терпеливо переносит, как зимние морозы и бури, как болезни и приступы лихорадки и прочие неприятные случайности. Нет никого, о ком бы он держался достаточно высокого мнения, чтобы думать, что тот хотя бы в одном своем поступке мог руководствоваться разумным решением; ибо такое свойственно одному лишь мудрецу. Все же прочие действуют не по разумному решению, но по заблуждению, по злобе или следуя неуправляемым душевным порывам, так что их поступки мудрец относит к числу случайностей. Но вихрь случайностей всегда свирепствует вокруг нас, ударяя куда попало.
(2) Подумай также о том, что обида чаще всего питается нашим страхом, когда нас пытаются подвергнуть опасности, например подсылают тайно доносчика, или выдвигают против нас ложное обвинение, всячески возбуждают ненависть к нам у людей власть имущих, или подстраивают другие западни, принятые среди одетых в тогу[92] разбойников. Не реже случаются обиды и оттого, что у кого-то перехватят прибыль, на которую он рассчитывал, или обойдут наградой, которой он долго добивался; уплывет наследство, которое человек уже заполучил было ценой тяжких трудов, или кто-то перебьет благосклонность богатого и щедрого дома. Мудрец избегает всего этого, ибо не живет ни надеждой, ни страхом.
(3) Прибавь, наконец, и то, что обида всегда предполагает душевное волнение, что человек приходит в смятение от одной мысли о ней. Но муж, вырвавшийся из-под власти заблуждений, не знает волнения; он полон сдержанности, самообладания и тихого глубокого покоя. Кого обида трогает, того она возбуждает и выводит из равновесия; мудрецу же неведом гнев, возбуждаемый обидой, а он не был бы свободен от гнева, если бы не был также неуязвим и для обид; мудрый знает, что обидеть его нельзя. Вот отчего он так прям, отважен, весел и всегда всем доволен. Удары, наносимые ему людьми или обстоятельствами, настолько безвредны для него, что он обращает обиды себе же на пользу, испытывая себя и свою добродетель.
(4) Молчите, заклинаю вас! Да внемлют наши уши и наши души в благоговейной тишине провозглашаемому ныне приговору; да умолкнет все, пока мудрец освобождается от обиды![93]
Не бойтесь: вам не придется поступиться ни каплей вашей наглости, ваших хищных вожделений, вашей гордыни и слепого безрассудства. Все ваши пороки благополучно останутся при вас — не за счет них дается мудрецу эта свобода. Речь идет не о том, чтобы вы не смели причинять несправедливые обиды, а о том, что всякая обида будет отскакивать от мудреца, защищенного броней терпения и величием духа. (5) Так, на священных состязаниях многие выходили победителями благодаря упорному терпению — руки нападавших уставали бить. Знай, что мудрец принадлежит к породе тех, кто долгим и ревностным упражнением достиг могучей крепости, которая способна вынести натиск любой враждебной силы и утомить ее.
10. (1) Теперь, поскольку мы бегло рассмотрели первую часть нашего предмета, перейдем ко второй и с помощью доводов кое-где собственных, а больше — общих для всех стоиков, докажем невозможность оскорбить мудреца. Оскорбление меньше обиды. На оскорбление мы скорее можем жаловаться, чем мстить за него или преследовать по закону, ибо законы не назначают за него никакого наказания.
(2) Чувство оскорбления возбуждается в низкой душе, которая сжимается от любого недостаточно почтительного слова или поступка: «Такой-то не принял меня сегодня, а других между тем принимал» или: «Как высокомерно он отвечал мне» или «откровенно расхохотался в ответ на мои слова»; а то еще: «Он поместил меня за столом не посередине, а в самом низу» и прочее в том же духе. Это не назовешь иначе, как жалобами капризной души, которую мутит от любого движения. Такой болезни подвержены, как правило, лишь счастливцы и неженки: у кого есть беды посерьезнее, тем просто не хватает времени замечать подобные вещи. (3) К ним восприимчивы характеры женственные и нестойкие от природы, которые при избытке досуга и в отсутствие настоящих обид делаются совершенно распущенными; большая часть оскорблений — плод дурного истолкования. Таким образом всякий, кто принимает оскорбления близко к сердцу, выказывает полное отсутствие проницательности и уверенности в себе. Он без колебания решает, что к нему выразили презрение, и чувствует болезненный укол, но это происходит от своего рода низости души, унижающейся и склоняющейся перед другими. Мудреца же нельзя унизить: ибо он знает свое величие и убежден, что никто не смеет позволить себе такую вольность по отношению к нему; ему не приходится побеждать то, что я бы даже не назвал душевной невзгодой, но скорее досадным раздражением: он просто нечувствителен к этому.
(4) Есть вещи, которые задевают мудреца, хотя и не могут его победить: телесная боль и слабость, утрата друзей и детей, крушение отечества, охваченного пожаром войны. Я не стану отрицать, что все это мудрец чувствует: мы же не приписываем ему твердость камня или железа. Какая же это добродетель, если она не чувствует того, что терпит? К чему я веду? А вот к чему: есть вещи, способные уязвить его, однако, получив рану, он одерживает над ней победу, зажимает ее и залечивает. Но таких мелочей, как оскорбления, он не чувствует; тут ему не нужно пускать в ход свою добродетель, закаленную в ежедневном противостоянии жестоким ударам; он либо не замечает их вовсе, либо смеется над ними.
11. (1) Кроме того, оскорблять других свойственно обычно людям надменным, высокомерным и плохо переносящим свое счастие; но мудрецу дано встречать всякое надутое чванство с презрительным безразличием, ибо он наделен прекраснейшей из добродетелей — величием духа. Он проходит мимо подобных вещей, не удостаивая их вниманием, как пустые сновидения, как ложные и бесплодные ночные призраки. (2) К тому же, по его убеждению, все прочие люди настолько ниже его, что не могут осмеливаться презирать существо неизмеримо высшее. Слово «оскорбление» — «contumelia» происходит от «contemptus» — «презрение», ибо подобного рода обиду можно нанести лишь тому, кого презираешь. Однако никто не в состоянии презирать большего и лучшего, хотя может поступать так, как обыкновенно поступают презирающие. Так дети бьют родителей по лицу, младенец больно дергает мать за волосы и плюет в нее; на глазах у родных ребенок обнажает то, что следовало бы прикрывать, и не стесняется самыми грязными выражениями; однако мы не считаем эти действия оскорблением. Почему? Потому что знаем, что совершающий их презирать нас не может.
(3) По той же самой причине оскорбительные выходки наших рабов по отношению к господам доставляют нам удовольствие и считаются верхом утонченных манер; начав с хозяина, они могут затем обратить свою наглость на гостей; и чем презреннее раб, чем больше он сам посмешище для окружающих, тем больше мы поощряем его распускать язык. Некоторые специально покупают для этого самых развязных и дерзких мальчишек и поручают особому наставнику развить и отточить их бесстыдство, дабы они могли со знанием дела изливать потоки непристойных поношений. Для нас они не оскорбления, а тонкое остроумие. Но это же чистейшее безумие — то радоваться, то негодовать по поводу одного и того же; одни и те же слова из уст друга принимать как грубую брань, а из уст раба — как забавную шутку!
12. (1) Как мы относимся к детям, так мудрец относится ко всем людям, ибо они не выходят из детства ни к зрелости, ни до седых волос, ни когда и седых волос уже не останется. Разве с возрастом они изменяются к лучшему? Они сохраняют все недостатки ребяческой души, разве что прибавляют к ним более серьезные заблуждения; они отличаются от детей лишь ростом и телесным развитием, а во всем прочем сохраняют ту же неуверенность невежества; так же без разбора кидаются то туда, то сюда за всяким сиюминутным удовольствием, пугаются всего на свете и если утихомириваются на время, то не от большого ума, а от страха. (2) Разве можно полагать между ними и ребятишками существенную разницу только на том основании, что одни жадны до орехов, бабок и медяков, а другие — до золота, серебра и городов? Что одни изображают друг перед другом магистратов понарошку, копируя претексты, фаски и трибунал, а другие всерьез играют в те же игры на Марсовом поле, на форуме и в курии? Что одни строят на берегу дома из песка, а другие громоздят каменные стены и кровли, воображая, будто создают нечто великое и делая опасным для жизни то, что первоначально должно было служить безопасным убежищем для наших тел?[94]
Так что дети и взрослые живут во власти равного заблуждения, только у старших оно обращено на другие предметы. (3) Поэтому мудрец совершенно прав, принимая их оскорбления в шутку и время от времени угрожая им наказанием и больно наказывая — не оттого, что он на них обиделся, но оттого, что они вели себя дурно, и для того, чтобы впредь они этого не делали. Так ведь и скотину укрощают кнутом. Мы не сердимся на лошадь, сбрасывающую седока, но стараемся обуздать ее, причиняя ей боль не со зла, а ради преодоления ее упрямства. Таким образом, мы, как видишь, ответили еще на одно обычное возражение: «Отчего мудрец наказывает обидчиков, если он не восприимчив ни к обиде, ни к оскорблению?» — Дело в том, что он не за себя мстит, а их исправляет.
13. (1) Ты отказываешься поверить, что мудрый муж может быть до такой степени тверд? Но ведь точно такую же твердость ты сам можешь наблюдать чуть не каждый день, только причина ее другая. Скажи, какой врач станет сердиться на буйного сумасшедшего? Кто станет истолковывать в дурную сторону брань лихорадочного больного, которому не дают пить? (2) Мудрец ко всем людям относится так, как врач к своим больным; а тот не брезгует ни прикасаться к срамным частям больного, если они требуют лечения, ни рассматривать его кал и мочу, ни выслушивать ругательства охваченных горячечным бредом. Мудрец знает, что все, кто важно разгуливает в пурпурных тогах[95], словно здоровые, на самом деле всего лишь разряженные больные, а больным простительна несдержанность. Поэтому он не раздражается, если болезненное возбуждение заставит их нагрубить своему целителю, и так же ни в грош не ставит их малопочтенные выходки, как и их почетные звания.
(3) Точно так же как мудрец не возомнит о себе, если его начнет расхваливать нищий попрошайка, и не сочтет себя оскорбленным, если последний плебей не ответит на его приветствие, — так он не станет задирать носа и тогда, когда богатые люди один за другим начнут выказывать ему уважение: он ведь знает, что они ничем не отличаются от нищих, и даже более жалки, поскольку нищему нужно мало, а им много; и так же мало тронет его, если персидский царь или повелитель Азии Аттал[96] в ответ на его приветствие молча прошествует мимо с надменным лицом. Он знает, что у царя положение не многим завиднее, чем у того, кому поручат в многолюдном имении заботу о больных и помешанных.
(4) Неужели я стану огорчаться, если со мной не поздоровается один из тех, кто целыми днями торгует у храма Кастора, продавая и покупая негодных рабов, один из тех, чьи лавки вечно битком набиты грязнейшей сволочью? Думаю, нет. Ибо что доброго может быть у того, кому подчинены лишь дурные? Мудрецу же решительно безразлична вежливость или невежливость к нему не только со стороны подобных людей, но и со стороны царей: «Тебе подчинены и парфяне, и мидийцы, и бактрийцы, но ведь ты держишь их силой; но ведь из-за них ты не можешь ни на миг ослабить тетиву своего лука; но ведь они — самые страшные твои враги, насквозь продажные, вечно мечтающие о новом господине».
(5) Таким образом, никакое оскорбление не заденет мудреца. Все люди непохожи друг на друга, но для мудреца они одинаковы — всех равняет глупость. К тому же если бы он хоть раз опустился до того, чтобы обидеться или оскорбиться, он никогда уже не смог бы обрести прежней безмятежности. А ведь безмятежность — особое свойство именно мудреца и великое для него благо. Он никогда не позволит себе оскорбиться, ибо тем самым он оказывал бы честь тому, кто нанес оскорбление. Тут существует необходимая связь: если нас очень огорчает чье-то презрение, значит, нам особенно приятно было бы уважение именно этого человека.
14. (1) Некоторые помешались уже до такой степени, что считают возможным быть оскорбленными женщиной. Какая разница, как ее содержат, сколько у нее носильщиков, сколько весят серьги в ее ушах и насколько просторно ее кресло? Все равно она остается тем же неразумным животным, диким и не умеющим сдерживать свои вожделения, если только она не получила особенно тщательного воспитания и образования в науках. Есть люди, чувствующие свое достоинство задетым, если их случайно толкнет парикмахер, считающие оскорблением, если привратник мешкает распахнуть перед ними двери, если номенклатор[97] говорит высокомерным тоном или кубикулярий[98] хмурит бровь. О, до чего все это смешно! И до чего сладостное наслаждение испытывает душа, отворачиваясь от сумятицы чужих заблуждений, чтобы созерцать собственный покой!
—(2) Выходит, мудрец не подойдет к дверям, возле которых сидит сердитый привратник?
—Разумеется, подойдет, если будет в том действительная нужда, и как бы страшен ни был привратник, смягчит его, как злую собаку костью, не считая для себя унизительным немного потратиться, чтобы получить право переступить порог, помня, что бывают и мосты такие, где за переход надо платить. Так и тут он даст, как бы мало почтенен ни был этот новоявленный откупщик доходов с приветственных визитов; мудрец ведь знает, что все продажное покупается за деньги. Надо иметь душу самую ничтожную, чтобы находить повод для гордости и самодовольства в том, чтобы высокомерно отвечать привратнику, обломать палку о его спину или пойти к его господину жаловаться и просить выпороть дерзкого. Вступая в препирательство с кем-то, мы признаем его своим противником, а следовательно, равным себе, даже если мы и победим в стычке.
—(3) А как поступит мудрец, если его ударят кулаком?
—Как поступил Катон, когда ему дали пощечину? Он не рассердился, не стал мстить за обиду, и даже не простил ее: он заявил, что обиды не было. Величие его духа поднималось выше прощения: он вообще не признал обиды. Впрочем, на этом не стоит долго останавливаться, ибо кто же не знает, что вещи, которые все люди считают хорошими или, наоборот, плохими, мудрец воспринимает иначе, так что их оценки никогда не совпадают. Какое ему дело до того, что люди сочтут унизительным или жалким? Он не идет туда, куда валит народ; как звезды движутся навстречу миру[99], так он идет наперекор общественному мнению.
15. (1) Поэтому перестаньте без конца спрашивать: «Неужели мудрец не обидится, если его побьют? А если ему вырвут глаз? Неужели он не оскорбится, если его протащат через весь форум, осыпая грязными ругательствами? Если на царском пиру ему прикажут лечь под стол или есть с последними из рабов, делающих самую черную работу? Если его принудят вынести все, что может выдумать изобретательный ум невыносимого для гордости свободного человека?»
—(2) Можно без конца наращивать и число и размеры подобных вещей — природа их будет одинакова. Если мудреца не трогают мелочи, то не тронут и обиды покрупнее. Если его не задевает одна или две, то не заденет и множество.
Но вы воображаете себе колоссальный дух мудреца по вашему собственному слабому и ничтожному духу, и, зная примерно, что способны были бы вынести вы сами, вы приписываете мудрецу чуть побольше терпения. Ошибаетесь: он не имеет вообще ничего общего с вами; благодаря добродетели он занимает место совсем в другом конце вселенной. (3) Припомните все, что вы знаете тягостное, труднопереносимое, устрашающее слух и взор, обращающее людей в бегство; обрушьте все это на мудреца, хоть все сразу, хоть по отдельности — он устоит, не дрогнув. Кто полагает границы душевному величию, кто говорит, что это-де мудрец может вынести, а это нет, тот неправ: если мы победили фортуну лишь отчасти, значит, она рано или поздно победит нас.
(4) Не думай, будто только стоики такие суровые. Вот что говорит Эпикур, которого вы считаете покровителем вашей праздности[100], учителем изнеженности и безделья, отправляющим вас в погоню за наслаждениями: «Фортуна редко становится на пути у мудреца»[101].
Да ведь эти слова почти впору истинному мужу! Ну, еще чуть-чуть, выразись немного мужественнее — убери ее совсем с дороги! (5) Вот дом мудреца: тесный, неухоженный, без удобств; в нем ни шума, ни беготни многочисленной челяди, ни привратников, с продажной придирчивостью разбирающих толпы визитеров по статьям; однако фортуна никогда не осмелится переступить за этот пустой и никем не охраняемый порог. Ибо знает, что ей не место там, где ничто ей не принадлежит.
16. (1) Но если против обиды восстал даже весьма снисходительный к потребностям тела Эпикур, то кто может счесть невероятным и превосходящим возможности человеческой природы точно такое же требование, выдвигаемое нами? Эпикур говорит, что мудрец спокойно переносит обиды; мы говорим, что он не воспринимает их. (2) Что тут, по-твоему, противоречит природе? Мы ведь не отрицаем, что быть избитым, выпоротым или лишиться какого-либо члена — вещи малоприятные; мы только говорим, что это не обиды. Мы не отнимаем у них болезненности; мы отнимаем лишь название — «обида», ибо нельзя обидеться, не нанеся урона добродетели. Мы еще посмотрим, кто из нас более прав в остальном, однако и мы и Эпикур полностью совпадаем в одном: обиду следует презирать. Ты спросишь, какая разница между им и нами? Разница, какая бывает между двумя гладиаторами отменного мужества: один зажимает рану рукой, не отступая ни на шаг; другой, взглянув на шумящих зрителей, делает знак, что ничего не произошло и что он не желает вмешательства[102]. (3) Расхождения между нами очень невелики. К тому единственному, что важно для нас, о чем мы с тобой здесь ведем речь, одинаково призывают и стоики и Эпикур, а именно: презирать обиды и то, что я назвал бы тенью обид и безосновательным подозрением — оскорбления; чтобы презирать эти последние, достаточно быть даже не мудрецом, а мало-мальски здравомыслящим человеком[103], который мог бы сказать себе так: «По заслугам меня оскорбили или нет? Если по заслугам, то это не оскорбление, а справедливое суждение; если не по заслугам, то пусть краснеет тот, кто совершил несправедливость».
(4) В самом деле, что такое это так называемое оскорбление? Кто-то пошутил насчет моей лысины или близорукости, насчет худобы моих ног или насчет моего роста. Что оскорбительного в том, чтобы услышать и без того очевидное? Один и тот же рассказ может рассмешить нас, если нас двое, и возмутить, если его слышит много народу; мы не позволяем другим заикнуться о том, о чем сами говорим постоянно; мы получаем удовольствие от шуток, когда они умеренны, и впадаем в ярость, когда они переходят известные границы.
17. (1) Хрисипп[104] рассказывает, как возмутился один человек, когда другой назвал его холощеным морским бараном[105]. Мы видели, как плакал в сенате Корнелий Фид, зять Овидия Назона[106], когда Корбулон[107] обозвал его ощипанным страусом; и ведь никакие несчастья, ранившие его нрав и портившие ему жизнь, не пошатнули его твердости и не заставили опустить голову; а такая глупая нелепица довела его до слез: вот насколько слабы становятся души, покинутые разумом! (2) Что обидного мы находим в том, что кто-то передразнивает наш выговор или походку, если кто-то преувеличенно изображает наш телесный или речевой недостаток? Как будто без них никто бы этого не заметил! Некоторые не выносят упоминания при них старости, седины и прочих вещей, о которых люди обычно молят богов. Иных выводит из себя разговор о проклятой бедности — но кому можно поставить ее в вину, кроме того, кто ее скрывает?
Ты отнимешь предмет для насмешки у дерзких на язык и слишком язвительных острословов, если, не дожидаясь их, сам над собой посмеешься.
(3) Ватиний, человек, рожденный словно нарочно для возбуждения смеха и ненависти, был, как передают, отменно забавный и язвительный шут; он вечно сам смеялся над своими кривыми ногами и короткой шеей, избегая тем самым острого языка своих врагов, которых у него было больше, чем болезней, и в первую очередь, конечно, Цицерона. Но если на это был способен человек, разучившийся стыдиться, чей рот затвердел, изрыгая бесконечные потоки брани, то почему бы не суметь этого и тому, кто уже достиг кое-чего в изучении свободных наук и в попечении о мудрости?
(4) Кроме того, не забывай, что здесь возможна особого рода месть — ты можешь отнять у обидчика все удовольствие от нанесенного оскорбления. Ты ведь слышал, как иногда восклицают: «Вот не повезло! До него, кажется, не дошло!» Ибо весь смысл оскорбления — в том, чтобы его почувствовали и возмутились. Ну и, наконец, твой насмешник когда-нибудь нарвется на равного себе, и ты будешь отомщен.
18. (1) Говорят, что Гай Цезарь[108] отличался помимо прочих немалочисленных своих пороков каким-то удивительным сладострастием в оскорблениях; ему непременно нужно было на всякого повесить какой-нибудь обидный ярлык, при том что сам он представлял собой благодатнейший материал для насмешек: омерзительная бледность, выдающая безумие; дикий взгляд глубоко спрятанных под старческим лбом глаз; неправильной формы безобразная лысая голова с торчащими там и сям жалкими волосенками; прибавь к этому шею, заросшую толстенной щетиной, тонюсенькие ножки и чудовищно громадные ступни. Насмешки и оскорбления, которые он отпускал в адрес своих родителей и предков, я мог бы перечислять без конца; он оскорблял все сословия без разбора; но я остановлюсь сейчас лишь на тех случаях, которые впоследствии привели его к гибели.
(2) Среди ближайших его друзей был Валерий Азиатик[109], муж отважный и гордый, от которого едва ли можно было ожидать терпеливого и спокойного отношения к оскорблениям. И вот на пиру, при большом собрании народа, Гай Цезарь начинает пенять ему самым громким голосом, что жена его нехороша в постели. Благие боги, это мужу-то такое выслушивать! Это принцепсу-то такое знать! Это до чего же должен дойти разврат, чтобы принцепс рассказывал о своем прелюбодеянии и о своей неудовлетворенности — кому? — самому мужу! Да ведь не просто мужу, а консуляру, и не просто консуляру, а лучшему другу!
(3) Иначе вышло с Хереей, военным трибуном: у него был тоненький нежный голос, не соответствовавший его руке и способный внушить подозрение всякому, кто не знал его в деле. Когда он спрашивал Гая, какой назначить пароль, тот всегда называл ему то Венеру, то Приапа, всякий раз на новый лад издеваясь над воином как над распутником; сам он при этом обычно так и сиял, весь покрытый золотом, обутый в сандалии[110]. Так он заставил Херею взяться за оружие, чтобы не просить больше пароля! Херея первым из заговорщиков нанес удар, сразу перерубив шею; за ним тотчас посыпалось множество ударов мечей, мстивших за личные и общие обиды, однако первым был муж, который менее всех таковым казался, женственный Херея.
(4) При этом тот же Гай принимал за оскорбление любой пустяк, как это чаще всего и бывает: чем больше человек склонен обижать других, тем хуже он сам переносит обиды. Так, он впал в ярость, когда Геренний Макр, здороваясь, назвал его Гаем, и наказал примипилярия[111], назвавшего его Калигулой: он ведь родился в лагере и рос среди легионов, так что солдаты звали его обычно Калигулой[112], ибо он не сумел стать им ближе под каким-нибудь другим именем; однако, став взрослым и возвысившись до котурнов[113], он стал, видимо, считать Калигулу позорной и бранной кличкой.
(5) И вот что, кстати, может послужить нам утешением: если мы будем снисходительны и не станем мстить, то все равно найдется кто-нибудь, кто накажет нашего высокомерного, наглого и насмешливого обидчика, ибо это пороки такого свойства, что никогда не могут ограничиться одним человеком и одним оскорблением.
(6) Обратимся, однако, к тем, чье превосходное терпение должно служить нам образцом. Сократ совершенно добродушно принимал все остроты на свой счет в комедиях, которые публиковались и представлялись зрителям в театре[114]; слушая их, он смеялся не меньше, чем когда жена Ксантиппа обливала его помоями. Антисфена укоряли происхождением: мол, мать его варварка из Фракии; он же отвечал, что и у богов мать — с Иды[115].
19. (1) Не надо вмешиваться в ссоры и драки. Надо подальше уносить ноги и не обращать внимания, когда их затевают люди неразумные. Пусть чернь воздает нам почести или поносит — нам должно быть безразлично. (2) Не следует ни огорчаться первому, ни радоваться второму; в противном случае, опасаясь оскорблений или обидевшись, мы забросим необходимые общественные и частные обязанности и, по-женски заботясь лишь о том, как бы не услышать чего-либо неприятного, упустим многое благодетельное. Иногда, обидевшись на кого-то из власть имущих, мы скрываем наш гнев подчеркнуто вольным и независимым обращением. Но мы ошибаемся: свобода — не в том, чтобы никогда не становиться жертвой обиды или насмешки. Свобода — в том, чтобы поднять свой дух на недосягаемую для любых обид высоту; чтобы сделать самого себя единственным источником всех своих радостей, а все внешнее удалить от себя; в противном случае жизнь наша пройдет в беспрерывном беспокойстве и мы станем дрожать от страха перед любым насмешливым языком.
Нет человека, не способного оскорбить; кого же тогда можно не бояться? (3) Дабы защитить себя, мудрец и тот, кто пока лишь стремится к мудрости, будут прибегать к разным средствам. Тому, кто еще не достиг совершенства и продолжает ориентироваться на общественное суждение, следует помнить, что они обречены жить среди сплошных обид и оскорблений; всякое зло переносится легче, если его предвидели заранее. Чем более высокое положение занимает человек, будь то происхождение, добрая слава или наследственное имение, тем мужественнее он должен себя вести; пусть помнит, что высокое воинское звание обязывает стоять в первом ряду. Пусть переносит оскорбления, бранные слова, позор и прочее бесчестье как боевой клич неприятеля, как пущенные издалека стрелы и камни, свистящие возле шлема, не причиняя вреда; на обиды же пусть смотрит как на раны, ломающие его оружие и пронзающие грудь, но не позволяющие не только отступить ни на шаг, но хотя бы поколебаться. Даже если враг нажимает и теснит тебя со всех сторон, отходить — позорно; сохраняй назначенное тебе природой место. Ты спросишь, что это за место? Место мужа.
(4) У мудреца род защиты совсем иной, даже, пожалуй, противоположный: ведь вы в разгаре боя, а он давно одержал победу. Не сопротивляйтесь же собственному благу; питайте в душах ваших надежду добраться до истины; воспринимайте благотворные поучения с охотой и помогайте им собственным убеждением и молитвой. Государство рода человеческого стоит благодаря тому, что есть нечто непобедимое, есть некто, перед кем фортуна бессильна.