Вступление

1. Ты пишешь, добрейший мой Луцилий, что от души наслаждаешься Сицилией и прокураторской[380] должностью, оставляющей много свободного времени; и будешь наслаждаться, если и впредь решишь держаться в должных границах, не превращая простое управление в верховную власть. Не сомневаюсь, что так и будет; знаю, насколько ты чужд честолюбию, насколько привержен досугу и книгам. Пусть окружают себя деловой и людской суетой те, кто не в силах вынести собственного общества; а ты наедине с собой чувствуешь себя превосходно.

2. Это удается немногим, и неудивительно: по отношению к себе мы самодурные деспоты и сами себе в тягость; страдаем то от любви к себе, то от отвращения; бедный наш дух раздуваем спесью, раздираем алчностью; то изнуряем похотью, то разъедаем суетностью; а хуже всего то, что мы никогда не остаемся одни. Там, где живет в тесноте такое скопище пороков, не может не быть постоянного раздора.

3. Так не изменяй же своим привычкам, мой Луцилий: по возможности избегай толпы, чтобы не стать жертвой льстецов. Они мастера умасливать начальство — как бы ни был ты всегда начеку, с ними тебе не справиться. Но, поверь мне, если ты дашь себя поймать, считай, что сам выдал себя предателям.

4. Есть у ласковых речей одно природное свойство: они приятны, даже когда мы их отвергаем. Сто раз пропустим мимо ушей, на сто первый — примем; само то, что мы отказываемся их слушать, делает их еще приятнее; даже оскорбления не заставят их отступить. То, что я сейчас скажу, невероятно, но правда: всякий беззащитнее всего именно там, где на него направлено это оружие; впрочем, может быть, потому туда и направлено, что там он беззащитен.

5. Словом, постарайся освоиться с мыслью, что как бы ты ни исхитрялся, неуязвимым ты стать не сможешь; прими все меры предосторожности — и будешь поражен сквозь доспехи. Один станет льстить тебе незаметно, понемножку; другой открыто, не стесняясь, прикидываясь простаком и выдавая искусство за прямоту. Планк[381], бывший до Вителлия[382] величайшим мастером этого дела, говаривал, что не следует скрывать лести или выдавать ее за что-то иное: «Искательство пропадает, если его не видно».

6. Нет ничего выгоднее для льстеца, как если его поймают на лести; еще того лучше — если выбранят, если заставят краснеть.

Помни, что на тебя найдется там не один такой Планк, и что нежелание, чтобы тебя хвалили, ничем тебе не поможет. Крисп Пассиен[383] — человек самый утонченный из всех, кого я встречал на своем веку, в особенности же тонко разбиравшийся в пороках, говаривал, что перед лестью мы не запираем дверей, а только слегка прикрываем, как делаем перед приходом возлюбленной; нам приятно, если она, придя, распахнет дверь; еще приятнее, если она на своем пути вовсе разнесет ее в щепки.

7. Помню, как Деметрий[384], муж весьма замечательный, говорил одному могущественному вольноотпущеннику, что ему нетрудно будет разбогатеть, как только надоест быть порядочным человеком. «Я не стану ревниво прятать от вас секрет этого искусства, я обучу ему всех, кто стремится нажить богатство: это не сомнительная прибыль, какую дает море, не судебные дрязги, неизбежные при купле-продаже; им не придется полагаться ни на обманчивые обещания земледелия, ни на еще более обманчивые обещания рынка, — я укажу им не просто легкий, но даже веселый способ делать деньги, обирая простаков, которые станут радоваться и их же благодарить. [8.] Я стану божиться, что ты, например, ростом выше самого Фида Аннея и кулачного бойца Аполлония — неважно, что сложением ты рядом с любым фракийским гладиатором[385] напоминаешь мартышку. Поклянусь, что нет на свете человека более щедрого, и даже, пожалуй, не совру: ведь можно посмотреть на дело и так, что ты подарил людям все то, чего не успел у них отобрать».

9. Вот так-то, мой Луцилий, чем откровеннее и наглее льстец, чем меньше он краснеет, вгоняя в краску других, тем скорее добивается своего. Мы в нашем безумии дошли уже до того, что всякий, кто льстит умеренно, кажется нам зложелателем.

10. Я не раз рассказывал тебе о моем брате Галлионе, человеке, достойном такой любви, какою не могут любить его даже те, кто любит от всего сердца; так вот, для него всех прочих пороков просто не существует, а этот он ненавидит. Ты можешь пытаться найти к нему подход с любой стороны. Начни преклоняться перед его выдающимся, несравненным умом: его-де недопустимо растрачивать по мелочам, а следовало бы хранить и почитать как святыню; он легко уйдет от твоей ловушки. Примись расхваливать его хозяйственность, которая настолько не вяжется с нашими нравами, что кажется вовсе с ними незнакомой и даже не выглядит им упреком; он прервет тебя на первом слове.

11. Примись восхищаться его обходительностью и непритворной ласковостью — он раздает ее даром всем, кто попадается на его пути, подкупая даже случайных встречных; ни один из смертных даже с единственным другом не бывает так любезен, как он со всеми, и сила природной доброты так велика, что всякий, не обнаружив в ней ни капли искусственности и притворства, не может не принять за лично ему оказанное расположение эту благосклонность, распространяющуюся на всех; но и тут он устоит перед твоими комплиментами, так что ты воскликнешь, что нашел, наконец, человека, недоступного соблазнам, на которые любой другой поддался бы с удовольствием.

12. Ты признаешься, что его благоразумие и упорство, с каким он избегает неизбежного зла, вызывают у тебя тем большее уважение, что ты говорил хотя и приятную, но правду, и надеялся, что уж ее-то охотно выслушает всякий. Но он решил, что в подобном случае нужна тем большая твердость, ибо лжец всегда стремится позаимствовать у правды ее правдивую убедительность. Впрочем, не досадуй на себя, не думай, будто ты плохо сыграл свою роль и он заподозрил насмешку или подвох; он не разоблачил тебя, а просто оттолкнул.

13. Руководствуйся таким примером. Как приступит к тебе какой-нибудь льстец, ты ему скажи: «Ступай-ка ты с этими речами, которые переходят от магистрата к магистрату вместе с ликторами, к кому-нибудь, кто сам этим занимается и не прочь выслушать из чужих уст то, что сам говорил [выше себя стоящим]. Я не могу ни обманывать, ни обманываться; ваши похвалы я принял бы с удовольствием, если бы вы не хвалили злодеев так же, как и достойных людей».

Впрочем, разве непременно нужно так до них опускаться, чтобы они могли разить тебя в упор? Лучше держи их на почтительном расстоянии.

14. А если ты захочешь доброй похвалы, зачем тебе для этого кто-то посторонний? Сам себя похвали. Скажи себе: «Я посвятил себя свободным искусствам. Бедность советовала другое, и талант влек меня к тем занятиям, которые тотчас вознаграждаются, но я обратился к поэзии, хоть за нее ничего и не платят, и принялся за благодетельное изучение философии.

15. Я доказал, что всякое сердце может быть вместилищем добродетели; рождением обреченный на борьбу с трудностями[386], вопреки своему жребию и благодаря своему духу добился я того, что встал наравне с величайшими из людей. Гай не заставил меня предать моей дружбы к Гетулику[387]. Мессалина и Нарцисс[388], долго бывшие врагами всего Рима, прежде чем стали врагами себе самим, не смогли заставить меня изменить отношение к тем, кого я любил несмотря на то, что это грозило бедой. Ради верности я был готов поплатиться головой. Никогда не удавалось вырвать у меня хоть слово, идущее не от чистого сердца и спокойной совести. За друзей я боялся всего, за себя — ничего, разве что, как бы не оказаться недостаточно хорошим другом.

16. Не лил я бабьих слез; никого не хватал, умоляя, за руки; не делал ничего, недостойного мужчины и доброго человека. Я был выше грозивших мне опасностей, готов был идти на казнь, которой мне угрожали, благодарил судьбу за то, что решила испытать, во сколько я ценю свою честь; не подобало мне продавать ее дешево. Я не размышлял долго, стоит ли мне погибнуть ради чести или чести ради меня: слишком неравные были чаши весов.

17. Я не хватался за скоропалительные решения, лишь бы избежать ярости власть имущих. При Гае я видал и пытки[389] и костры; я знал, что под его властью дело дошло до того, что за образец милосердия считалось просто убить человека; и все же я не бросился на меч, не кинулся вниз головой в море, чтобы не получилось так, будто ради чести я способен только умереть».

18. Добавь к этому дух, не подкупленный дарами, и руку, никогда не тянувшуюся за наживой среди такого разгула алчности; добавь жизнь бережливую, беседу скромную, к низшим — человечность, к высшим — почтительность. После сам себя спроси: правда то, что ты припомнил, или выдумка. Если правда, то ты удостоился похвалы пред лицом великого свидетеля; если выдумка — выставил себя на посмешище без свидетелей.

19. Тебе может показаться, что сейчас я сам испытываю тебя или расставляю тебе ловушку; думай, как тебе угодно и, начиная с меня, опасайся отныне всех. Вот послушай на этот счет Вергилия:

Верности нет нерушимой нигде[390],

или Овидия:

Всюду царит Эриния дикая; можно подумать,

Все присягнули злодейства чинить[391],

или Менандра, — да и вообще, кто из поэтов не возвышал голоса во всю силу своего дарования против этого ненавистного единства всего рода человеческого в стремлении к пороку; все живут как негодяи, — говорит Менандр, выходя на сцену в роли деревенского мужика; он не исключает ни старика, ни мальчишку, ни женщину, ни мужчину, и добавляет: не то, чтобы отдельные некоторые люди грешили, — нет, преступление вплетено в самую ткань [человечества].

20. А потому надо бежать и укрыться в себя; даже более того — укрыться от себя. В этом отношении я намерен отвечать за тебя и буду добиваться этого, хотя бы и море разделяло нас; я поведу тебя к лучшему, пусть придется время от времени тащить тебя за руку насильно; а чтобы ты не чувствовал одиночества, отсюда буду с тобой беседовать. Мы объединимся в том, что есть в нас наилучшего. Будем давать друг другу советы нелицеприятные.

21. Я уведу тебя подальше от твоей провинции, чтобы ты не увлекся, часом, историей, не заслуживающей особого доверия, и не начал любоваться собой, размышляя примерно так: «Вот у меня в моей власти провинция, выдержавшая натиск армий величайших в мире городов и разбившая их, когда ради нее шла великая война Карфагена с Римом. Она видела войска четырех римских вождей[392], то есть всей империи, собранные в одном месте, и кормила их. Она вознесла судьбу Помпея, истощила удачливость Цезаря, счастье Лепида отдала другим, — она решила участь их всех;

22. она следила, как разыгрывалось колоссальное зрелище, ясно показавшее смертным, как стремительно бывает падение с вершины на самое дно и сколь различными путями разрушает судьба великое могущество: она видела, как Помпей и Лепид одновременно были сброшены с самого верха на самый низ, хоть и по-разному — Помпей бежал к чужому войску, Лепид — к своему собственному»[393].