Книга III
1. (1) Теперь, Новат, мы попробуем, наконец, исполнить самую главную твою просьбу: показать, каким образом можно изгонять гнев из душ или, во всяком случае, обуздывать его и останавливать его порывы. Иногда следует делать это прямо и откровенно — когда гнев невелик и допускает такое обращение; иногда — тайком, когда он распален до чрезвычайности и всякое препятствие лишь раззадоривает его и увеличивает. Тут важно знать, сколько сил у гнева и насколько они еще не израсходованы; а в зависимости от этого решить, стоит ли ополчаться на него и наступать, или, напротив, уступать и пятиться, пока не отшумит первая гроза, чтобы ее порыв не унес с собой и средства своего позднейшего обуздания.
(2) Выбирая образ действий, следует исходить из нравов данного человека. Есть люди, которые не могут отказать просьбам; другие, напротив, издеваются и нападают на тех, кто кажется им безобидным: этих мы напугаем, чтобы успокоить. У кого-то едва начавшийся приступ гнева пройдет от сурового порицания, у другого — если перед ним признают свою вину, третьего остановит стыд, (3) четвертого успокоит отсрочка — медленно действующее лекарство от стремительного недуга, к которому надо прибегать в последнюю очередь. Ибо все прочие чувства не так быстро распространяют свою власть, и там лечение можно начать не сразу; это обрушивается внезапно, увлекая само себя в бурном порыве; оно не развивается постепенно, но является во всем своем объеме с самого начала. В отличие от других пороков оно не соблазняет душу исподтишка, а захватывает ее силой, лишая власти над собой и заставляя ждать, если угодно, хоть и всеобщей погибели, и ярость его устремляется не только на вызвавший его предмет, но и на любой другой, случайно подвернувшийся. (4) Другие пороки возбуждают душу, гнев заставляет терять голову. Даже когда человек не в силах устоять против чувства, само чувство может приостановиться, но только не гнев: разбушевавшись, он не может остановиться, подобно молнии или урагану и прочим неудержимым порывам, ибо они не идут, а обрушиваются. (5) Другие пороки — восстание против разума, этот — против здравого ума вообще. Другие приближаются потихоньку и растут постепенно; в гнев души падают, как в пропасть. Словом, нет другой такой вещи, оглушающей, как удар грома, столь уверенной в своих силах, столь высокомерной при удаче, столь безумной при неудаче; гнев не может угомониться, даже если все его выпады оказываются тщетны, и если фортуна уведет противника за пределы его досягаемости, он бросается грызть самого себя. Велика или ничтожна породившая его причина, не имеет никакого значения: начавшись с пустяка, он достигает огромных размеров.
2. (1) Он не минует ни одного возраста, не делает исключения ни для какого рода людей. Есть племена, благодаря нищете никогда не знавшие роскоши; есть народы кочевые и деятельные, избежавшие лени; есть народы дикой жизни и некультурных нравов, которым совершенно неведомы обман, мошенничество и прочие виды зла, рожденные торговлей. Но нет племени, недоступного стрекалу гнева; его владычество одинаково распространяется на греков и варваров, и для боящихся закона оно не менее гибельно, чем для тех, чье право измеряется силой.
(2) Наконец, прочие пороки портят отдельных людей, а это — единственное чувство, способное иногда захватить целое общество. Не бывало такого, чтобы весь народ как один воспылал любовью к женщине; чтобы целое государство возложило все свои упования только на деньги и наживу; честолюбие тоже занимает лишь отдельных людей; но утрата власти над собой может быть и общественным недугом. Часто единый порыв гнева увлекает огромные полчища людей; (3) в гневе объединяются мужчины и женщины, старики и дети, знать и чернь, и вот вся толпа, возбужденная несколькими горячими словами, уже оставила далеко позади того, кто возбудил ее; тут же все хватаются за оружие, кидаются резать и жечь, объявляются войны соседям или начинаются без объявления между согражданами; (4) дотла сжигаются целые дома со всеми домочадцами; популярный оратор, только что всеми любимый за свое красноречие, становится жертвой гнева собравшихся слушателей; легионы обращают копья против своих командиров; весь плебс отходит от патрициев; государственный совет — сенат, не дожидаясь набора, не назначив полководца, вдруг выбирает вождей для осуществления своего гнева, преследует по всем домам в городе благородных мужей, взяв в свои руки меч правосудия; (5) послы становятся жертвами насилия, международное право поругано, несказанное яростное безумие охватило государство; и нет времени, чтобы хоть немного остыло общественное воспаление, опала опухоль народного гнева: уже выводятся военные корабли и загружаются как попало набранными солдатами; без подготовки, без благоприятных знамений выступает народ под руководством своего вождя — гнева, вооруженный как и чем попало, и потом расплачивается за дерзкую опрометчивость кровопролитными поражениями. (6) Такой исход имеют обычно внезапные, как лавины, войны варваров, когда они вообразят, что их обидели; мысль эта пронзает их неустойчивые души, и все они тотчас устремляются туда, куда влечет их обида, обрушиваясь подобно обвалу на легионы: беспорядочные, бесстрашные, неосторожные, ищущие себе опасности; они радуются ударам, наступают голой грудью на меч, телом своим отталкивают копья или погибают от ран, самим себе нанесенных.
3. (1) Ты скажешь: «Сомненья нет, это сильный и губительный недуг; поэтому покажи нам, как следует его лечить». — Сомненье есть: как я уже говорил в предыдущих книгах, Аристотель выступает в защиту гнева и запрещает нам искоренять его; он уверяет, что гнев — шпора добродетели, что без него душа безоружна и ленива, так что на великие дела ее не поднять. (2) Вот почему необходимо прежде всего показать всем, что гнев отвратителен и дик; надо, чтобы они собственными глазами убедились, какое чудовище — человек, пышущий яростью на человека, с какой неукротимой силой устремляется он, неся гибель другим и себе, разрушая то, что в своем крушении неизбежно должно увлечь с собой и его.
(3) Сам подумай: ну кто же назовет здоровым человека, который не идет, а несется, словно подхваченный бурей, и словно раб выполняет безумные повеления этого зла, а решив мстить, сам приводит свое решение в исполнение, равно кровожадный душой и руками, палач самых близких людей, истребитель самых дорогих вещей, над потерей которых он сам же вскоре будет плакать? (4) Неужели кто-то считает, что добродетель нуждается в подобном помощнике и спутнике: ведь это чувство спутывает и все решения, без которых добродетель ничего не предпринимает? И приступ болезни вызывает иногда прилив сил, но силы эти — не к добру, они быстро сменятся упадком и ничего, кроме зла, больному не принесут.
(5) Так что не думай, будто я попусту трачу время, доказывая всем и без того очевидные вещи, когда я стараюсь показать гнев во всей его неприглядности: у людей о нем мнение двойственное — настолько, что вот нашелся человек — и даже прославленный философ[194], — нашедший ему применение; он признает его весьма полезным и советует призывать его на помощь в сражении и в делах государства, словом, во всяком деле, требующем для своего исполнения некоторого жара. (6) Я же желаю показать его во всем его слепом и необузданном бешенстве, чтобы никто больше не обманывался насчет того, что будто бы при известных обстоятельствах времени и места гнев может принести пользу. Рядом с ним следует поместить и все его обычное снаряжение: дыбы и пыточные канаты, каторжные тюрьмы и кресты, костры, освещающие погребаемых заживо, крючья, вытаскивающие из тюрем трупы, все виды оков, казней, пыток, терзаний, клеймение лбов и клетки со страшными дикими зверями, — среди всех этих излюбленных его орудий следует поместить и сам гнев: из глотки у него вырывается ужасный скрежет или шипение, от которого волосы становятся дыбом, и вид его омерзительнее, чем у всех орудий его ярости вместе взятых.
4. (1) Что бы там ни говорили о гневе, одно совершенно несомненно: никакое другое чувство не делает человеческое лицо безобразнее. В предыдущих книгах мы уже описывали лицо гнева: грубое, жестокое, то резко бледнеющее от внезапного отлива крови, то вдруг краснеющее, когда весь жар и скопившийся внутри воздух бросаются в лицо, и краснеющее до того сильно, что кажется залитым кровью; вены разбухли, глаза то вращаются, чуть не выскакивая из орбит, то вдруг уставятся неподвижно в одну точку; (2) зубы стучат друг о друга, словно желая кого-то съесть, точь-в-точь как у вепря, когда он точит клыки; суставы трещат, ибо руки непроизвольно ломают друг друга, грудь часто вздымается, дыхание учащенное, прерываемое глубокими вздохами и стонами; тело неустойчивое; неразборчивые слова мешаются внезапными выкриками, губы дрожат, а время от времени плотно сжимаются, издавая какое-то устрашающее шипение. (3) Клянусь Геркулесом, даже у диких зверей, когда они оголодали или ранены засевшим в кишках копьем, не бывает такой жуткой отталкивающей морды, как у распаленного гневом человека, даже когда, полуживые, они в последний раз пытаются броситься и достать зубами охотника.
Пожалуй, если будет время, выслушай как-нибудь все эти крики и угрозы — узнаешь, как разговаривает истерзанная палачом-гневом душа! (4) Да разве найдется такой, кто не захочет избавиться от гнева, когда поймет, что это зло поражает его же первого? Неужели ты не хочешь, чтобы я предостерег их — тех, кто изо всех сил пестует в себе гнев, считая его доказательством силы, кто полагает возможность мщения одним из величайших благ, какие судьба дарует своим любимцам, вознося их на вершины власти, — разве я не должен объяснить им, что не только могущественным, но даже и свободным нельзя назвать пленника собственного гнева? (5) Неужели ты не хочешь, чтобы я убедил их как можно внимательнее следить за собой и постоянно быть настороже, ибо все прочие виды душевного зла бывают обычно принадлежностью человеческого отребья, но гнев прокрадывается даже в сердца людей образованных и во всех прочих отношениях здравых? Ведь никто этого не понимает — настолько, что считают гнев признаком простоты, и в народе всякий, подверженный этому пороку, слывет самым легким и приятным человеком.
5. (1) Спросишь: «К чему ты все это ведешь?» — к тому, чтобы никто не считал себя недосягаемым для гнева: самых ровных и спокойных от природы людей он заставляет лютовать и бесноваться. Никакая телесная крепость, самая тщательная забота о здоровье не спасает от чумы: она равно нападает на хилых и на силачей — точно так же и гнев угрожает как беспокойным, так и уравновешенным и даже вялым по нраву людям; для последних гнев тем опаснее и тем позорнее, что больше в них меняет.
(2) Итак, прежде всего надо научиться не гневаться, во-вторых, избавляться от гнева, в-третьих, исцелять от гнева также и других; соответственно и я расскажу сперва о том, что нужно делать, чтобы не поддаваться приступам гнева, затем — о том, как совсем от него освободиться, и, наконец, о том, как удержать и усмирить разгневанного и вновь привести его в здравый ум.
(3) Для того чтобы мы были в силах не поддаться очередной вспышке гнева, нам нужно то и дело представлять самим себе все пороки, связанные с гневом, и давать ему верную оценку. Мы должны обвинить его перед нашими собственными глазами и осудить; до мелочей выявить все то зло, какое он нам приносит, и вытащить его на свет. А чтобы заставить его обнаружить свою сущность, следует сравнить его с худшими из пороков.
(4) Стяжательство приобретает и копит, но в конце концов кто-то лучший, чем оно, воспользуется его накоплениями; гнев растрачивает, и немногим он обходится даром. От гневливого хозяина сколько рабов убегает, и скольких он сам убивает! Насколько больше потери от гнева, чем от того, что послужило гневу причиной! Гнев приносит отцу траур, мужу — развод, магистрату — ненависть, кандидату — провал на выборах. (5) Гнев хуже роскоши, ибо она наслаждается собственными удовольствиями, а он — чужими скорбями. Гнев далеко превосходит и злобу и зависть: ибо они желают, чтобы кому-то сделалось плохо, а он желает сам сделать плохо; они радуются несчастным случаям, он не может ждать случая — ему мало, чтобы врага поразил удар: ему надо нанести удар самому. (6) Что может быть тяжелее вражды? — А ведь ее порождает гнев. Что может быть страшнее войны? — Но ведь война — это прорвавшийся гнев власть имущих. Впрочем, даже плебейский частный гнев — это та же война, только без оружия и без войска.
Кроме того, гнев, стремясь покарать кого-то, карает в первую очередь самого себя, и это относится не только к его последствиям, таким как имущественные потери, склоки, вечное беспокойство из-за взаимного соперничества и раздоров, все это можно даже не упоминать, главное — гнев противоречит человеческой природе, ибо она побуждает нас любить, а он — ненавидеть, она велит нам приносить добро, а он — зло. (7) Не забудь и о том, что, хотя гневное возмущение проистекает из чрезмерно высокой самооценки и со стороны кажется проявлением высокого духа, на самом деле оно свидетельствует о ничтожной и мелочной узости: ибо если мы полагаем, что кто-то выказал нам презрение, мы не можем не быть мельче его.
Напротив, великий дух, ценящий себя по-настоящему, не карает обидчика, ибо не ощущает обиды. (8) От твердой поверхности отскакивают копья, а наносимые по ней удары причиняют боль бьющему; точно так же ни одна обида не в силах заставить великий дух почувствовать боль, ибо любая обида будет менее твердой, чем то, куда она метит. Насколько прекраснее прочих душа, подобная непробиваемому панцирю, от которой все обиды и оскорбления отскакивают, не удостаиваясь даже ее внимания! Мщение есть признание, что нам больно; не велик тот дух, который может согнуть обида. Обидчик либо сильнее тебя, либо слабее; если слабее, пощади его, если сильнее — себя.
6. (1) Самый верный признак величия души — когда нет такой случайности, которая могла бы выбить человека из равновесия. Высшая часть мира, та, что ближе к звездам и где больше порядка, не затягивается тучами, не взметается бурями и не закручивается вихрями: в ней никогда не бывает смятения, молнии свирепствуют внизу. То же самое относится и к возвышенному духу: он всегда спокоен и недвижим в своей тихой устойчивости; все, что питает гнев, он оставил далеко внизу, а сам скромен, упорядочен и внушает уважение — качества, которых ты никогда не найдешь в разгневанном человеке. (2) Кто, отдавшись своей боли и пылая яростью, не отбрасывает первым делом стыд? Кто, обрушиваясь на другого в смятении гневного порыва, не бросает прочь все, что внушало к нему уважение? Кто в возбуждении помнит число и порядок своих обязанностей? Кто сдерживает свой язык? Кто владеет хоть какой-нибудь частью тела? Кто, дав себе волю, в состоянии управлять собой? (3) Нам пригодится весьма полезное наставление Демокрита, в котором он доказывает, что покой достижим лишь тогда, когда мы не будем много или сверх наших сил заниматься ни частными, ни общественными делами[195]. У того, кому приходится бегать по многим делам, ни один день не проходит настолько счастливо, чтобы кто-нибудь или что-нибудь не задело его — а именно от этого в душе рождается гнев. (4) Если вы, спеша куда-то, пойдете по многолюдным улицам города, вы непременно налетите на многих прохожих, где-то непременно поскользнетесь, где-то застрянете в толпе, где-то вас обрызгают грязью, — точно так же и в беспорядочной суете нашей жизненной деятельности нас ожидает много препятствий и много стычек. Один обманул наши надежды, другой не дал им сбыться, третий перехватил себе то, к чему мы стремились; все сложилось не так, как мы предполагали, и потекло не туда. (5) Фортуна никому не бывает предана настолько, чтобы отвечать всякой его смелой попытке. И выходит так, что человек, чьи предположения в чем-либо не оправдались, раздражается против людей и вещей, теряет терпение и по самым пустяковым поводам вспыхивает гневом то на какую-то личность, то на место, то на судьбу, то на себя. (6) Итак, чтобы душа могла успокоиться, не следует утомлять исполнением многих дел или стремлением к тому, что намного превышает наши силы. Нетяжелый груз легко взвалить на спину и нетрудно удобно пристроить, чтобы он не падал, когда мы перебрасываем его с одной стороны на другую; но бремя, взваленное на нас чужими руками и едва нам посильное, мы роняем, не пройдя и нескольких шагов, не в силах с ним справиться. Даже стоя неподвижно с этой тяжестью на плечах, мы шатаемся и вот-вот упадем, ибо груз не по нам.
7. (1) Знай, что это относится в равной степени к делам государственным и к делам домашним. Предприятия легкие и сподручные удаются так, как были задуманы; напротив, дела громадные и превосходящие способности того, кто за них взялся, не даются легко; когда человек займется ими, они начинают давить на него своей тяжестью и увлекать его за собой, а когда кажется, что все уже почти готово, громада обрушивается, хороня под своими обломками того, кто ее возводил. Есть люди, не желающие браться за легкие дела, но желающие, чтобы все, за что они ни возьмутся, давалось легко, — конечно, они часто разочаровываются в своем желании. (2) Всякий раз, как ты станешь пытаться что-то сделать, соразмерь хорошенько себя и то, что ты собираешься предпринять и что потребует от тебя известного количества предприимчивости; в противном случае сожаления о несделанном деле озлобят тебя. Впрочем, тут еще важно, какой у тебя от природы характер: пылкий или холодный и низкий; у благородного неудача вызывает гнев, у вялого и бездеятельного — уныние. Так что не будем брать на себя ни слишком мало, ни слишком много, безрассудно замахиваясь на то, что нам не по росту; не будем отпускать нашу надежду далеко вперед — пусть остановится поблизости; не будем предпринимать ничего, что заставило бы нас потом удивляться, как это нам удалось сделать.
8. (1) Раз уж мы не умеем переносить обиды, постараемся не получать их. Следует жить с человеком самого мирного и легкого нрава, который никогда не волнуется и не раздражается. Ибо мы перенимаем нрав тех, с кем общаемся, и подобно тому как некоторые болезни передаются телесным соприкосновением, душа передает свои недуги ближним. Пьяница заставляет своих постоянных сотрапезников пристраститься к неразбавленному вину; общество распутников делает неженку даже из храброго человека и вообще женщину из мужчины; алчность вливает свой яд во всех, кто рядом. (2) То же самое происходит и с добродетелями, только наоборот; они смягчают все, с чем соприкасаются. Подходящий климат и здоровая местность полезны для выздоравливающих, но куда полезнее для неокрепших душ общество тех, кто лучше их. (3) Чтобы ты понял, как много может это дать, вспомни, что даже хищники, живя с нами, становятся ручными, и что нет такого зверя, пусть даже самого свирепого, который не перестал бы нападать на человека, если прожил с ним вместе достаточно долго; не встречая отклика, их злоба постепенно притупляется, и в конце концов, живя среди тишины и мира, они вовсе отучаются от нее. Тот, кто живет среди спокойных людей, становится лучше не только благодаря примеру, но и оттого, что не находит причин для гнева и не упражняется в своем пороке. Вот почему надо избегать всякого, кто, как мы знаем, может возбудить в нас гнев. Ты спросишь: «Кто же это?» (4) Многие и по разным причинам оказывают на нас одно и то же действие: гордец возмутит тебя высокомерием, остроумец — оскорбительным замечанием, наглый тебя обидит, завистник сделает какую-нибудь гадость исподтишка, задира станет вызывать тебя на спор, а легкомысленный лгун рассердит тебя пустой суетностью; ты не сможешь вынести, что подозрительный человек тебя боится, упрямый не дает себя переубедить, а чересчур утонченный тобой гнушается. (5) Выбирай людей простых, легких, сдержанных, которые не вызовут твоего гнева или перенесут его спокойно. Еще лучше тебе будет с кроткими, человеколюбивыми и ласковыми, но только в том случае, если любезность не доходит до льстивости, ибо чрезмерная угодливость раздражает гневливых. У нас был друг — определенно хороший человек, только немного склонный ко гневу; так вот, льстить ему было так же небезопасно, как бранить в лицо.
(6) Известно, что оратор Целий был гневлив до чрезвычайности[196]. Рассказывают, что обедал с ним как-то в маленькой комнате один клиент редкого терпения, но и ему весьма трудно было избежать ссоры с патроном, поскольку лежали они бок о бок и деваться было некуда. Он рассудил за лучшее соглашаться с каждым словом и не делать ничего наперекор. Целий не выдержал поддакивания и воскликнул: «Возрази же хоть что-нибудь, чтобы нас стало двое!» Однако хоть он и разгневался на то, что ему не давали повода ко гневу, все же, не встречая сопротивления, быстро остыл. (7) Итак, если мы знаем за собой склонность ко гневу, будем лучше уж выбирать себе людей, подстраивающихся под наше слово или взгляд. Правда, они избалуют нас, выработав в нас дурную привычку слышать лишь то, что нам по нраву, зато мы отдохнем от нашего порока, и эта передышка пойдет нам на пользу. Самые тяжелые и неукротимые от природы характеры терпеливы к ласке. Ни одно существо не бросается в испуге на того, кто его гладит. (8) Когда спор затягивается и становится все ожесточеннее, оставим его поскорее, пока он не набрал силу. Борьба питает сама себя и не выпускает того, кто слишком глубоко в нее втянулся. Легче удержаться от ссоры, чем потом из нее выйти.
9. (1) Тем, кто подвержен гневу, следует оставить слишком усердные занятия, требующие напряжения, или, во всяком случае, ничем не заниматься до утомления. Не следует позволять душе обращаться сразу ко многому: пусть занимается тем, что ей приятно. Пусть смягчается за чтением стихов и увлекается историческими рассказами; обращайтесь с ней ласковее и бережнее. (2) Пифагор успокаивал душевное смятение лирой. Кто не знает, что рога и трубы действуют возбуждающе, и точно так же есть виды музыки, ласкающие душу и позволяющие ей расслабиться? Усталым глазам полезно смотреть на зелень, и есть цвета, на которых успокаивается слабое зрение, а есть такие, чей блеск слепит и вызывает боль; так приятные и радостные занятия исцеляют больные души. (3) Мы должны избегать форума, судов, выступлений — словом, всего, что растравляет наш порок; равным образом следует остерегаться и телесного утомления, ибо оно поглощает все, что есть в нас мягкого и мирного, возбуждая все резкое и злобное. (4) Так те, кто не полагается на свое пищеварение, приступая к делам, требующим многих хлопот, прежде усмиряют свою желчь обильной пищей, ибо усталость раздражает ее более, чем что-либо иное, то ли оттого, что сгоняет жар к середине тела и портит кровь, не давая ей свободно бежать по скованным усталостью венам, то ли потому, что ослабевшее и истощенное тело всей своей тяжестью наваливается на душу; вероятно, по этой последней причине наиболее подвержены гневу люди, измученные нездоровьем или преклонным возрастом. На том же основании следует избегать также голода и жажды: они ожесточают и воспламеняют души. (5) По старой поговорке «Усталый ищет ссоры» то же можно сказать и об изнуренном голодом или жаждой, да и обо всяком другом, сильно чем-нибудь удрученном человеке. Как нарыв болит от легкого прикосновения, а потом и от одной мысли о том, что к нему сейчас прикоснутся, так и пораженная недугом душа возмущается от любой мелочи, вплоть до того, что простое приветствие, письмо или несколько незначащих слов вызывают иных людей на ссору. До больного места нельзя дотронуться, не вызвав жалобы.
10. (1) Итак, самое лучшее — лечить себя сразу, как только вы почувствовали приближение болезни; затем — давать как можно меньше воли собственному своему языку и сдерживать свои порывы. (2) Обнаружить в себе чувство нетрудно, даже когда оно только еще зарождается: болезням предшествуют определенные признаки. Мы заранее узнаем о приближении грозы или ливня, и точно так же есть свои провозвестники у гнева, любви и прочих бурь, терзающих наши души. (3) Страдающие падучей болезнью заранее знают, что близится припадок: холодеют конечности, теряется четкость зрения, подергиваются мышцы, изменяет память, кружится голова; в этих случаях они прибегают к обычным средствам, чтобы предотвратить припадок в самом начале: стараются не потерять сознания с помощью резкого запаха или вкуса, борются против холода и окоченения с помощью согревающих повязок; наконец, если лечение не помогает, уходят из людных мест, чтобы упасть там, где их никто не увидит. (4) Полезно знать свою болезнь, чтобы расправляться с ней до того, как она войдет в полную силу. Давайте посмотрим, что нас больше всего раздражает. Одного больше волнует оскорбление словом, другого — делом; один требует уважения к своей родовитости, другой — к своей красоте; один желает слыть самым изящным, другой — самым ученым; один не выносит высокомерия, другой — упрямства; один считает ниже своего достоинства гневаться на рабов, другой лютует дома, а за порогом — сама обходительность; один, когда его беспокоят по делу, видит в этом злобное желание навредить, другой, когда его не беспокоят по делу, видит в этом оскорбительное пренебрежение. У каждого свое уязвимое место; нужно знать, где ты наиболее раним, чтобы надежнее прикрыться.
11. (1) Не полезно все видеть и все слышать. Нас миновали бы многие обиды — ведь большинство из них не задевают того, кто о них не знает. Ты не хочешь быть гневливым? — Не будь любопытным. Кто допытывается, что о нем говорят, кто старается докопаться до всякого дурного отзыва о себе, даже если он был сказан по секрету, тот сам себе доставляет беспокойство. Есть речи, которые только наше истолкование заставляет казаться обидными; что-то надо пропускать мимо ушей, над чем-то посмеяться, что-то пропустить. (2) Есть много способов обойти и обмануть гнев; большую часть обид можно обратить в смех и шутку. Говорят, что Сократ, когда его стукнули кулаком, пожаловался, как неудобно, что люди не знают, когда им выходить гулять в шлеме, а когда без. (3) Для нас не имеет значения, как нам нанесли обиду; важно, как мы перенесли ее. Я не вижу причин считать сдержанность чем-то уж очень трудным: я знаю случаи, когда даже тираны, чей нрав надут и горд от счастливый судьбы и вседозволенности, подавляли обыкновенную для себя ярость. (4) О Писистрате, афинском тиране[197], сохранилось совершенно достоверное предание, как один из его сотрапезников на пиру напился допьяна и много кричал о его жестокости; среди гостей было немало таких, кто с радостью обнажил бы меч на тирана, и со всех сторон то один, то другой подливал масла в огонь, разжигая обиду, но Писистрат вынес все это совершенно спокойно и отвечал дразнившим его, что сердится на пьяные речи не больше, чем если бы кто-нибудь налетел на него на улице с завязанными глазами.
12. (1) Большинство людей сердятся из-за обид, которые они сами сочинили, придавая глубокий смысл пустякам или давая волю ложным подозрениям. Гнев приходит к нам часто, но чаще мы приходим к нему. Никогда не надо звать его; напротив, надо выгонять, как только он появится. (2) Никто не говорит себе: «Я сам сделал или мог сделать то, из-за чего теперь так гневаюсь». Никто не пытается понять душу того, кто поступил с нами дурно; всякий оценивает лишь сам поступок. А ведь надо рассматривать именно человека: хотел ли он обидеть или сделал это нечаянно; может быть, его заставили или обманули; следовал ли он ненависти или преследовал выгоду; доставлял ли этим поступком удовольствие себе или кому-то другому. Имеет значение и возраст обидчика, и его положение, ибо одну обиду вынести — человечно, а иную вытерпеть — унизительно. (3) Мы всегда должны поставить себя на место того, кто вызвал наш гнев: часто нас делает гневливыми неправильная оценка самих себя; к тому же мы не хотим снести того, что сами охотно сделали бы другому.
(4) Никто не заставляет себя подождать; а ведь отсрочка — главное средство от гнева; надо лишь подождать, пока остынет первый жар и окутывающий ум и душу мрак рассеется или станет не таким густым. Многое, что заставляло тебя терять голову, оказывается не таким уж важным не через день, а всего-навсего через час; многое за час и вовсе изглаживается из памяти; но если отсрочка ничего не изменила, значит, это был не гнев, а суждение. Если тебе захочется узнать, что представляет собой та или иная вещь, предоставь дело времени; на лету ничего нельзя рассмотреть как следует.
(5) Однажды Платон, разгневавшись на своего раба, не мог заставить себя подождать, и велел ему тотчас снять тунику и подставить спину под розги, намереваясь выпороть его собственноручно; тут он, однако, осознал, что поддался гневу, и как был с поднятой рукой, так и застыл в позе человека, который сейчас ударит; так он и стоял, когда случайно зашедший друг спросил его, что это он делает. «Наказываю гневливца», — отвечал ему Платон. (6) Словно окаменев, замер он в положении человека, намеревающегося дать волю своей ярости, — положении, позорном для мудрого мужа; он давно забыл о рабе, ибо нашел другого, гораздо больше заслуживавшего кары. Тогда-то он раз и навсегда отказался от всякой власти над своими людьми, и, сильно рассердившись как-то впоследствии за какой-то проступок, сказал: «Спевсипп, накажи-ка ты этого паршивого раба плетьми: я не могу — я гневаюсь на него»[198]. (7) Он не стал бить раба по той самой причине, по какой всякий другой непременно побил бы. «В гневе, — говорил он, — я сделаю больше, чем следует, и с большим удовольствием, чем следует; пусть раб не окажется во власти того, кто сам собой не владеет». Неужели и после этого кто-то будет настаивать, что месть — дело разгневанного человека, если сам Платон отказал себе в такой власти? Пока ты в гневе, тебе не должно быть дозволено ничего. Почему? Именно потому, что ты желаешь, чтобы было дозволено все.
13. (1) Борись сам с собой! Если ты захочешь победить гнев, он уже не сможет победить тебя. Ты сделаешь первый шаг к победе, когда начнешь его прятать, когда не дашь ему выхода. Постараемся скрыть все его признаки и, насколько удастся, держать его втайне, никому не показывая. (2) Нам это доставит немало мучений, потому что он жаждет вырваться на волю, зажечь огнем глаза, исказить лицо; но если мы позволим ему хотя бы выглянуть наружу, он вмиг окажется вне нашей власти. Пусть он будет погребен в самой глубине нашего сердца; лучше мы будем сносить его, чем он будет нести нас, куда ему вздумается; а все его внешние признаки постараемся сменить на прямо противоположные. Разгладим лицо, сделаем голос тише, а походку — медленнее; постепенно в подражание внешнему преобразуется и внутреннее. (3) У Сократа признаком гнева служило то, что он понижал голос и меньше говорил. В такие моменты было заметно, как он сам себе противостоит. Близкие уличали его и бранили, но обвинения в том, что он скрыл свой гнев, едва ли были ему неприятны. Да и как не радоваться, если многие догадались о его гневе, но никто его не почувствовал? А ведь могли бы и почувствовать, если бы он не дал друзьям права бранить себя, взяв такое же право себе в отношении друзей. (4) Насколько важнее было бы нам сделать то же самое! Право же, нам стоит попросить всех наших друзей говорить с нами с тем большей откровенностью, чем меньше мы в данный момент склонны ее переносить, и никогда не потворствовать нашему гневу. Пока мы в здравом уме, пока принадлежим себе, призовем помощников против этого зла, вдвойне могучего оттого, что оно нам любезно. (5) Люди, плохо переносящие вино и боящиеся, что, выпивши, наговорят лишнего и станут вести себя чересчур развязно, поручают своим увести себя с пирушки. Те, кто по опыту знает, что владеет собой во время болезни, запрещают повиноваться себе во время припадка. (6) Лучше всего заранее принять меры против тех пороков, которые мы за собой знаем, и в первую очередь так настроить свою душу, чтобы даже при самых тяжких и самых внезапных ударах она либо вовсе не чувствовала гнева, либо, не в силах удержаться от него при большой и нежданной обиде, скрывала его в самой своей глубине, ничем не обнаруживая своей боли. (7) Ты убедишься, что это вполне возможно, когда я приведу всего несколько из огромного числа примеров, свидетельствующих сразу о двух вещах: во-первых, о том, сколько зла несет гнев, когда в его распоряжении оказывается вся власть людей, наделенных чрезвычайными полномочиями; во-вторых, о том, до какой степени может владеть собой человек, чей гнев подавляется еще большим страхом.
14. (1) Царь Камбис отличался неумеренным пристрастием к вину, и один из любимых его друзей, Прексасп, увещевал его пить меньше, говоря, что стыдно быть пьяным царю, на которого обращены все глаза и уши[199]. На что царь отвечал так: «Дабы ты убедился, что я никогда не теряю власти над собой, я покажу тебе, насколько верно служат мне после винопития и глаза мои, и рука». (2) После чего он стал пить из более вместительной чаши и пил больше обычного, а когда нагрузился вином и опьянел, велел сыну своего хулителя выйти за порог комнаты и стать там, подняв над головой левую руку. Тут он натягивает лук и, сказав, что будет целиться в сердце, пробивает самое сердце юноши, а затем, надрезав грудь, показывает наконечник стрелы, застрявший в сердце, и, взглянув на отца, спрашивает, достаточно ли верная у него рука. На что тот отвечает, что и сам Аполлон не смог бы выстрелить более метко. (3) Да покарают боги злою смертью того, кто был невольником не столько по положению, сколько в душе! Хвалить то, на что и смотреть-то было невмочь! Рассеченную надвое грудь сына, сердце, еще трепещущее в ране, он счел удобным поводом для лести. Ему следовало бы оспорить славу царственного лучника и заставить его повторить выстрел, показав еще большую твердость руки на самом отце! (4) О, кровожадный царь! Поистине он заслуживал того, чтобы стать мишенью для луков всех своих подданных! Тот, кто заканчивает пирушку казнью и похоронами, достоин всяческих проклятий, однако восхвалять меткую стрелу было еще более гнусным преступлением, чем выпустить ее. Как должен был повести себя отец, стоя над трупом убитого при нем и из-за него сына, мы рассмотрим в другой раз. Покамест же мы доказали то, что хотели: гнев можно сдержать. (5) Он ни словом не упрекнул царя, ни звуком не выдал своего горя, хотя сердце его было пробито тем же выстрелом, что и сердце сына. Можно сказать, что он правильно сделал, проглотив все слова: ведь сколько бы он ни наговорил в качестве разгневанного человека, он все равно ничего уже не мог сделать в качестве отца. Скажу даже больше: может быть, в этом случае он повел себя мудрее, чем тогда, когда пытался убедить пить в меру царя, которого лучше было бы оставить упиваться вином, а не кровью, который пребывал в мире лишь тогда, когда руки его были заняты кубками. Так или иначе, он умножил число тех, кто ужасными своими несчастьями показал нам, какую цену приходится платить царским друзьям за добрые советы.
15. (1) Я не сомневаюсь, что Гарпаг тоже давал своему персидскому царю советы в таком же роде, на что тот обиделся и угостил его за обедом жарким из его собственных детей, а затем поинтересовался, как ему понравилась стряпня; увидев, что отец наелся своим несчастьем до отвала, царь приказал принести ему головы детей и спросил, хорош ли был прием. У несчастного еще и слова нашлись, еще и рот смог раскрыться: «У царя всякий обед приятен»[200]. Чего он достиг этой лестью? Наверное, того, чтобы его не пригласили доедать остальное. (2) Я не хочу сказать, что отцу нельзя было осудить поступок своего царя, что нельзя было попытаться достойно покарать столь чудовищное злодейство; я хочу пока вывести лишь то, что можно скрыть даже гнев, возбужденный поистине непомерными несчастьями, и принудить себя говорить прямо противоположное тому, что хочется. (3) Подобное обуздание своей боли необходимо всем, но особенно тем, кому выпало вести схожую жизнь, получая приглашения к царскому столу. У них только так и едят, так и пьют, так и отвечают, с улыбкой наблюдая гибель своих близких. Другой вопрос — стоит ли платить столько за жизнь; это мы увидим позднее.
Мы не станем утешать этих унылых кандальников, не станем поощрять их сносить власть своих палачей. Мы просто покажем, что из любого рабства открыт путь на свободу. Если душа ваша больна и несчастна от собственных пороков, вы вправе положить конец своим несчастьям, а заодно и себе. (4) Тому, кого случай забросил к царю, делающему себе мишени из груди своих друзей; и тому, чей господин любит кормить родителей внутренностями их детей, я бы сказал так: «Безумец, что ты стонешь? Чего ты ждешь? Чтобы за тебя отомстил какой-нибудь враг, перебив сперва все твое племя? Или чтобы какой-нибудь могучий владыка прилетел за тридевять земель к тебе на помощь? Оглянись: куда ни взглянешь, всюду конец твоим несчастьям. Видишь вон тот обрыв? С него спускаются к свободе. Видишь это море, эту речку, этот колодец? Там на дне сидит свобода. Видишь это дерево? Ничего, что оно полузасохшее, больное, невысокое: с каждого сука свисает свобода. Посмотри на свою глотку, шею, сердце: все это дороги, по которым можно убежать из рабства. Может быть, я показываю тебе выходы, которые требует слишком много труда, присутствия духа, силы? Ты спрашиваешь, какой еще путь ведет к свободе? Да любая жила в твоем теле!»
16. (1) До тех пор пока ничто не кажется нам настолько непереносимым, чтобы заставить нас расстаться с жизнью, будем гнать от себя гнев, в каком бы мы ни очутились положении. Гнев губителен для тех, кто служит. Всякое возмущение подневольного человека обращается ему же в мучение, и чем больше в нем упрямства, тем тяжелее ему выполнять приказы. Так зверь, пока рвется, лишь затягивает петлю у себя на шее; так птица, пока бьется и трепыхается, оставляет все перья на вымазанных клеем силках. Нет такого тесного ярма, которое не причинило бы меньше боли тому, кто влачит его, чем тому, кто пытается его сбросить. Единственное, что может облегчить безмерное несчастье, — это терпение и покорность неизбежности.
(2) Да, находящимся в услужении полезно сдерживать свои чувства, и в особенности это — самое бешеное и необузданное; однако еще полезнее сдержанность царям. Там, где высокое положение позволяет осуществить все, что подсказывает гнев, гибнет все вокруг, однако и власть, употребляемая во зло многим, не может устоять долго. Вот почему большинство царей погибло либо от руки отдельных убийц, либо всего народа, когда всеобщая боль заставляла людей объединить свой гнев. (3) Но несмотря на это, почти все они дают волю гневу, считая его своего рода знаком царского достоинства. Так поступал Дарий, первым получивший владычество над персами и большей частью востока после того, как была отнята власть у магов. Когда он объявил войну скифам, ближайшим своим соседям на востоке, один благородный старец по имени Эобаз просил его оставить ему одного из троих сыновей для утешения отцовской старости, взяв к себе на службу других двоих. Царь, обещая исполнить даже больше, чем тот просил, сказал, что оставит ему всех, и, убив юношей, бросил их тела перед родителем: мол, забрав троих в поход, он проявил бы жестокость[201]. (4) Насколько мягче был Ксеркс! Он позволил Пифию, отцу пятерых сыновей, просившему освободить одного от похода, самому выбрать, какого оставить, а затем разрубил избранного пополам и положил тело по обе стороны дороги, по которой отправлялось войско, как очистительную жертву. Так что исход войны оказался именно тот, какого он заслуживал: разбитый и рассеянный во все стороны, не в силах собрать остатки воинов, он видел дороги, устланные обломками его крушения, и ехал между двумя рядами трупов своих солдат[202].
17. (1) Так бесчинствовали во гневе варварские цари — но ведь они были совершенно необразованы, не напитаны книжной культурой. А вот тебе другой пример — царь Александр, взлелеянный на груди самого Аристотеля. Посреди пира он собственной рукой зарезал лучшего своего друга Клита, с которым вместе воспитывался, за то, что тот мало льстил ему и недостаточно быстро переделывался из македонянина и свободного человека в персидского раба. (2) А не менее близкого своего друга Лисимаха он бросил на растерзание льву. И что же? Стал этот Лисимах, выскользнувший благодаря какой-то счастливой случайности из львиных зубов, после этого царствовать мягче, когда сам добился власти? (3) Вот, пожалуйста: он изувечил своего друга Телесфора, отрезав ему уши и нос, посадил его в звериную клетку, как некое невиданное животное, и долго держал там в полном одиночестве, так что его безобразно обрубленное, изувеченное лицо окончательно утратило человеческий облик; этому способствовали голод, грязь и струпья, покрывавшие немытое тело, валяющееся в собственных нечистотах; (4) колени и ладони были покрыты затвердевшей мозолистой кожей, ибо низкий потолок вынуждал пользоваться ими вместо ног, а бока от постоянного трения о стенки клетки покрыты язвами; вид его был для приходящих взглянуть на него столь же омерзителен, сколь и страшен, и, превращенный в наказание в чудовище, он был лишен даже возможности внушать жалость. Но сколь бы мало ни был похож на человека обреченный на такую казнь, обрекший его был похож на человека гораздо меньше.
18. (1) О если бы лишь чужеземцы давали нам примеры столь лютой жестокости, о если бы вместе с другими заимствованными пороками в римские нравы не пришли бы и эти варварские казни — измышления гнева! Тому самому Марку Марию, которому народ одну за другой воздвигал статуи по мере его побед, кому повсюду курили ладан и возливали с молитвами вино, Луций Сулла приказал перебить голени, вырвать глаза, отрезать язык и руки, и так, член за членом, постепенно раздирал его на части, словно желая еще и еще убивать его, нанося каждую новую рану так, словно опять его убивает[203]. (2) Кто же был исполнителем этого приказа? Кто, как не Катилина, уже тогда набивавший себе руку на всевозможных гнусностях[204]. Он разрезал Мария на куски возле могилы Квинта Катула, ругаясь над прахом самого кроткого из мужей, над которым капля за каплей истекал кровью другой муж, быть может, поддавшийся дурному влиянию, однако любимый народом, и вполне заслуженно, хотя, наверное, чрезмерно. Я допускаю, что Марий был достоин таких мучений, Сулла — такого приказа, Катилина — роли исполнителя такого приказа, но государство-то ничем не заслужило того, чтобы одновременно и враг и защитник вонзали мечи в его тело.
(3) Впрочем, что я копаюсь в событиях столь давних? Вот только недавно Гай Цезарь[205] сек плетьми и подверг пыткам Секста Папиния, чей отец был консуляром, Бетилиена Басса, своего квестора[206] и сына своего прокуратора, и других римских сенаторов и всадников, всех в один день, причем пытал не ради того, чтобы получить показания, а ради собственного удовольствия; (4) затем он столь нетерпеливо возжелал следующего наслаждения, которое его жестокость почитала исключительным и хотела получить безотлагательно, что прямо на террасе сада, отделявшей портик от берега реки в имении его матери, в обществе матрон и других сенаторов, при фонарях отрубил им головы. Что за нужда была так спешить? Какая опасность угрожала ему лично или государству, если бы он подождал одну ночь? Да наконец, сколько там всего-то оставалось до рассвета, мог бы подождать чуть-чуть, чтобы хоть не убивать римских сенаторов в сандалиях!
19. (1) Рассказ о его высокомерной жестокости имеет прямое отношение к нашему предмету, хотя кому-то может показаться, что мы несколько отклонились в сторону и даже заблудились. На его примере мы покажем ту степень гнева, когда его ярость выходит за пределы обычного. Он бил сенаторов плетьми; нам могут сказать на это: «Бывает», — но именно он добился того, что такое перестало казаться чем-то из ряда вон выходящим. Он использовал всевозможные орудия пытки — самое мрачное, что есть на свете: пыточные канаты и башмаки, дыбу, огонь и собственную физиономию. (2) В этом месте нам тоже возразят: «Подумаешь, велика важность! каких-то троих сенаторов немножко посекли, словно подлых рабов, немножко поджарили на огне и разделили на части: но ведь это сделал человек, который замышлял перебить весь сенат целиком; который мечтал о том, чтобы у римского народа была одна шея, чтобы ему не приходилось растягивать свои преступления на столько дней и по стольким разным местам, а можно было наконец осуществить все сразу: в один день и одним ударом». Но разве совершалась когда-либо прежде вещь столь неслыханная, как ночная казнь? В потемках прячутся обычно злодейские убийства, напротив, справедливая казнь должна совершаться на виду у всех — тогда она принесет больше пользы как предостережение и средство исправления нравов. (3) Но и здесь, я чувствую, мне возразят: «То, чему ты так поражаешься, всего-навсего повседневные привычки этого изверга: он этим живет, ради этого бодрствует, ради этого зажигает у себя лампы». Хорошо, но кроме него вы не найдете, я думаю, никого, кто повелел бы затыкать казнимым рот губкой, чтобы лишить их возможности кричать. Где это видно, чтобы человеку, обреченному на смерть, нельзя было даже застонать? Видно, он боялся, как бы последняя мука не исторгла из их груди чересчур свободного выкрика, как бы ему не пришлось выслушать что-нибудь малоприятное, ибо он знал, что нет числа вещам, которые может осмелиться высказать ему в лицо лишь смертник. (4) Когда под рукой не оказывалось губки, он распоряжался раздирать одежду несчастных и набивать им рот тряпками. Откуда такая дикая жестокость? Позволь им сделать последний вздох, дай душе выйти, позволь испустить дух по-человечески, не через рану! (5) Долго и скучно было бы перечислять другие его злодейства, подобные этим, например, как однажды ночью он разослал по домам центурионов, чтобы прикончить отцов всех тех, кого он казнил днем: надо же, человек проявил милосердие и избавил их от горя и траура! Я задался целью описать жестокость не Гая, а гнева; его ярость обрушивается не только на отдельных людей, но истребляет и целые народы, наказывая заодно города, реки и другие предметы, начисто лишенные способности ощущать боль.
20. (1) Так персидский царь вырезал ноздри целому народу в Сирии, отчего их страна стала именоваться Риноколура[207] (то есть «Страна урезанных носов»). Может быть, ты решишь, что это было скорее проявлением милосердия, ведь он мог отрезать им и целые головы? Я думаю, что он наслаждался новизной кары. (2) Такая же участь чуть было не постигла и эфиопов, которых еще называют макробиями (то есть долгожителями), оттого что они живут дольше всех других людей. На них разбушевался гневом Камбис, потому что они, вместо того чтобы встретить предложенное им рабство с распростертыми объятиями и почтительными поклонами, дали его послам независимые ответы, которые цари обыкновенно называют оскорбительными. Камбис так рассердился, что, не заготовив продовольствия, не разведав пути, по бездорожью, по безводной пустыне потащил огромное, необходимое для войны войско. Уже после первого перехода дала о себе знать нужда в самом необходимом, ибо дикая, бесплодная, невозделывавшаяся и даже следа человеческого никогда не видавшая местность не могла снабдить их ничем. (3) Сначала они утоляли голод травой, какая понежнее, и верхушками деревьев, потом в ход пошли вареные кожаные ремни и прочее снаряжение, которое нужда сделала съедобным. Но после того как коренья и травы постепенно исчезли среди песков и вокруг открылась вовсе безжизненная пустыня, они съели по жребию каждого десятого: сытость, которая была страшнее голода. (4) Слепой гнев завел царя так далеко, что он успел часть войска потерять, часть поесть прежде, чем испугаться, что его самого могут заставить кидать жребий вместе со всеми. Только тогда он дал сигнал к отступлению. И на протяжении всего этого времени, что его солдаты метали жребий: кому — злую смерть, кому — еще злейшую жизнь, на верблюдах везли редких птиц и прочую снедь для роскошных царских пиров[208].
21. (1) Однако Камбиса можно понять, хоть гневался он на народ, которого не знал и который ровно ничего ему не сделал. Кир гневался на реку. Идя на Вавилон и спеша первым начать войну, поскольку судьба войны обычно решается тем, кто успеет воспользоваться удобным случаем, он попытался переправиться вброд через широко разлившуюся реку Гинд, небезопасную даже в середине лета, когда она сильнее всего обмелеет. (2) Там один из белых коней, которые обычно везли царскую колесницу, был унесен течением, и Кир сильно ушибся и испугался. Тогда он поклялся довести реку, осмелившуюся смыть царский поезд, до того, чтобы даже женщины могли переходить ее, презрительно топча ногами. (3) На это дело он употребил все, что было приготовлено для ведения войны и не отступался до тех пор, пока не прорыл на каждом берегу сто восемьдесят каналов поперек русла и не отвел воду в триста шестьдесят ручьев, так что она растеклась во все стороны и русло высохло[209]. (4) Так он потерял и время — большая потеря для больших начинаний, и воинский пыл своих солдат, который был сломлен бессмысленным трудом, и удобный случай напасть врасплох, а войну, объявленную врагам, повел против реки. (5) Это помешательство — ибо каким словом его еще назвать? — не обошло и римлян. Гай Цезарь снес необыкновенной красоты виллу в окрестностях Геркуланума в отместку за то, что на ней некогда была заточена его мать, и тем сделал ее судьбу общеизвестной; ибо, пока она стояла, мы спокойно проплывали мимо, теперь же каждый спрашивает, из-за чего ее снесли.
22. (1) Все это, надо понимать, были примеры того, чего следует избегать. Теперь покажу тебе примеры, которым стоит следовать: людей сдержанных и мягких, хотя у них не было недостатка ни в причинах для гнева, ни в средствах отомстить за себя. (2) В самом деле, для Антигона ничего не было легче, как приказать казнить двоих солдат, которые однажды, прислонясь к стенке царской палатки, высказывали вслух все, что они думают плохого о своем царе, — т. е. занимались тем, что все люди на свете делают и с наибольшим риском и с наибольшей охотой. Антигон, разумеется, все слышал, потому что между ним и беседовавшими не было ничего, кроме занавески; он легонько пошевелил ее и сказал: «Отойдите подальше, а то как бы царь вас не услышал». (3) Тот же Антигон однажды ночью услыхал, как несколько его солдат громко призывают все кары небесные на голову царя, который потащил их по этой дороге и завел в непролазную грязь; он подошел к тем, которым приходилось хуже всех, помог им выбраться и, прежде, чем они узнали, кто пришел им на помощь, объяснил: «Проклинайте на здоровье Антигона, по чьей милости вы тут завязли; но и благословляйте его за то, что вытащил вас из этой трясины». (4) Он так же благодушно переносил злословие своих врагов, как и собственных сограждан. Как-то он осаждал греков в маленькой крепости, которую они считали неприступной и, презирая неприятеля, отпускали шуточки по поводу Антигонова безобразия, высмеивая то его маленький рост, то приплюснутый нос; он говорил на это: «Я очень рад, что у меня в лагере есть Силен: это вселяет добрую надежду». (5) Когда он, наконец, укротил этих острословов голодом, то распорядился пленными так: годных к военной службе записал в свои когорты, всех прочих пустил с торгов, заявив, что никогда бы не сделал этого, если бы не был уверен, что людям, так плохо умеющим удерживать свои языки, лучше всего иметь над собой хозяина.
23. (1) Ему-то и приходился внуком Александр, запускавший копьем в своих сотрапезников и из двух своих друзей, о которых я рассказывал выше, бросил одного на растерзание дикому зверю, а другого — себе, причем из двоих выжил тот, кого бросили льву. (2) Этот свой порок он не унаследовал ни от деда, ни от отца, ибо если и были у Филиппа какие добродетели, то в первую очередь умение терпеливо сносить оскорбления — великое подспорье в деле охраны безопасности царства[210]. Однажды явился к нему в числе других афинских послов Демохар, прозванный Парресиастом за слишком острый язык. Благожелательно выслушав послов, Филипп обратился к ним с такими словами: «Скажите мне, что я мог бы сделать для афинян приятного». — «Повеситься», — тотчас отвечал ему Демохар. (3) Все, стоявшие вокруг царя, стали громко возмущаться столь невежливым ответом, но Филипп приказал им умолкнуть и отпустить этого Терсита домой здравым и невредимым[211]. «Вы же, прочие послы, — сказал он, — объявите народу афинскому, что люди, говорящие подобные слова, куда более высокомерны, чем те, кто позволяет говорить их себе безнаказанно».
(4) Божественный Август тоже сделал и сказал много такого, о чем стоило бы здесь упомянуть, ибо эти слова и поступки ясно показывают, что он не позволял гневу собой командовать. Историк Тимаген[212] в свое время говорил много гадостей и о нем самом, и о его жене, и о всем его доме, и высказывания его, как это бывает в подобных случаях, не пропали, став достоянием гласности, ибо люди всегда с большой охотой повторяют рискованные остроты. (5) Много раз Цезарь предупреждал его, чтобы он попридержал свой язык, но поскольку тот все продолжал свое, в конце концов отказал ему от дома. После этого Тимаген поселился у Азиния Поллиона[213], где спокойно состарился, наперебой приглашаемый всем городом. Ни одна дверь не закрылась для него из-за того, что Цезарь запер для него свою. Он не прекращал враждовать с Цезарем; (6) устраивал публичные чтения написанных им позже исторических книг, а те, что были сочинены раньше и повествовали о деяниях Цезаря Августа, он бросил в огонь и сжег. И тем не менее никто не боялся дружбы с ним, никто не отшатывался от него, точно от пораженного молнией, не было недостатка в людях, готовых принять его, падающего с такой высоты, к себе в объятия. (7) Цезарь, как я сказал, переносил все это терпеливо; его не задело даже то, что Тимаген покусился на его славу и подвиги; он ни разу не поссорился с гостеприимцем своего недруга. (8) Лишь один раз он заметил Азинию Поллиону: «Кормишь зверя»; но, когда тот начал было оправдываться, остановил его со словами: «Наслаждайся, дорогой мой Поллион, наслаждайся!» — «Если прикажешь, Цезарь, — сказал Поллион, — я сию минуту откажу ему от дома». На что Цезарь отвечал: «Неужели ты думаешь, что я на это способен? Кто восстановил вашу дружбу, как не я?» В самом деле, в свое время Поллион был разгневан на Тимагена и помирился с ним лишь потому, что на того стал гневаться Цезарь.
24. (1) Всякий раз, как мы почувствуем себя задетыми, станем говорить себе: «Разве я могущественнее Филиппа? А ведь над ним издевались безнаказанно. Разве у меня больше власти в собственном моем доме, чем было у божественного Августа на всем земном шаре? А ведь он удовольствовался тем, что стал держаться от клеветника подальше». (2) Если раб отвечал мне слишком громко, если во взгляде его я заметил упрямство, если он пробормотал себе под нос что-то, чего я не разобрал, разве это дает мне право наказывать его плетьми и колодками? Кто я такой, чтобы считать кощунством и преступлением все, что раздражает мой слух? Многие прощали своих врагов; неужели я не прощу ленивого, небрежного, болтливого? (3) Пусть ребенку послужит извинением возраст, женщине — пол, посторонним — независимость от нас, нашим домашним — близость. Если человек обидел нас впервые, будем помнить о том, как долго он делал все нам в угоду; если он часто обижал нас и прежде, стерпим еще раз то, что терпели так долго. Если нас обидел друг, значит, он не хотел этого сделать; если враг — значит, должен был это сделать. (4) Если благоразумный человек сказал что-то неприятное нам — поверим ему; если дурак — простим. Кто бы ни задел нас, ответим на это про себя, что и мудрейшим из людей нередко случается провиниться, что не бывает человека настолько во всем предусмотрительного, чтобы его осторожность никогда и ни в чем не допустила ни одного промаха; что нет человека настолько зрелого, чтобы случай хоть раз не заставил его увлечься и поступить чересчур горячо, несмотря на всю его солидарность; что нет человека, настолько боящегося обидеть кого-нибудь, чтобы не случалось сделать это нечаянно, иногда как раз потому, что он слишком старается избежать обиды кому-то.
25. (1) Слабый человек утешается в несчастьях тем, что и великим мужам изменяет счастье; ему легче оплакивать смерть сына в своем убогом углу, если он увидит, что даже из царского дома выходит горестная погребальная процессия; так и обиду или оскорбление мы станем переносить с более спокойной душой, если нам придет в голову, что никакое могущество не может защитить от обиды. (2) Если и самым благоразумным случается поступать дурно, то чье заблуждение нельзя оправдать объективными причинами? Вспомним собственную юность: сколько раз мы пренебрегали нашими обязанностями, вели нескромные речи, предавались неумеренному винопитию. Если кто-то разгневан, дадим ему время прийти в себя и увидеть, что он наделал; он сам себя выбранит. Может быть, он и заслуживает наказания, однако это еще не повод для нас вести себя так же, как он. (3) Не сомневайся, что всякий, кто попросту не замечает оскорбляющих его, поднялся выше толпы и встал над нею. Признак истинного величия — не ощущать ударов. Так огромный зверь не спеша оглядывается и спокойно смотрит на лающих собак; так волны в бешенстве наскакивают на неподвижно возвышающийся утес. Если человек не гневается, значит, он стоит твердо и обида не в силах поколебать его; если гневается, значит, она его пошатнула.
(4) А тот, кого я только что поместил на высоту, недосягаемую для любых неприятностей, держит как бы в своих объятиях высшее благо и отвечает не только человеку, но и самой судьбе так: «Делай, что тебе заблагорассудится, все равно у тебя не хватит сил омрачить мою ясность. Этого не допустит разум, которому я дал управлять своей жизнью. Гнев принесет мне больше вреда, чем обида. А как же иначе? У обиды есть определенная мера, а куда завлечет меня гнев — неизвестно».
26. (1) Ты скажешь: «Нет, не могу терпеть. Тяжко сносить обиду». Ты лжешь; кто же не может снести обиду, если может снести гнев? Скажи лучше, что тебе приходится одновременно и стерпеть обиду, и сдержать гнев. Но отчего ты спокойно выносишь припадки бешенства у больного, брань помешанного, дерзкие удары младенческих рук? Ну разумеется, потому, что видишь, что они не ведают, что творят. Но какая разница, какой недостаток заставляет каждого поступать неразумно? Неразумие служит общим и одинаковым оправданием всем проступкам. (2) «Неужели же, — воскликнешь ты, — оставить его безнаказанным?» Не бойся, это не сойдет ему с рук, даже если бы ты захотел этого. Самое большое наказание обидчику — то, что он нанес обиду; самая тяжкая месть — предоставить человека мукам раскаяния.
(3) Кроме того, следует принимать в расчет общечеловеческие свойства, чтобы выступать во всех случаях справедливым судьей: ведь ставить в вину одному порок, присущий всем, было бы несправедливо. Эфиоп не выделяется цветом кожи среди своих соплеменников; у германцев рыжие волосы, стянутые в пучок, не позорят мужчину. Ты не станешь осуждать как странное или постыдное в одном человеке то, что принято у целого народа; а ведь оправданием ему служит обычай лишь какой-то одной местности, небольшого уголка земли. Посмотри же сам, насколько справедливее будет извинить то, что распространено у всего рода человеческого? (4) Все мы непоследовательны, все неуверены, придирчивы, честолюбивы, — впрочем, что я прячу нашу общую язву под покровом смягчающих слов? — все мы дурны. Так что все, что не нравится нам в других, каждый из нас может, поискав, найти в себе самом. Перестань тыкать пальцем: как этот, мол, бледен, а тот вон исхудал, это чума, и заразная. Нам нужно быть терпимее друг к другу: нам приходится жить дурными среди дурных. Единственно, что может обеспечить нам покой, — это договор о взаимной снисходительности. (5) «Но он уже навредил мне, а я ему еще нет». Но наверное, ты в свое время навредил кому-нибудь другому или даже сейчас это делаешь. Не стоит принимать в расчет лишь один этот день или час: взгляни на общий строй твоей души: даже если ты до сих пор никому зла не сделал, то можешь сделать.
27. (1) Насколько лучше залечить обиду, чем мстить за нее! На мщение мы тратим много времени и, страдая от одной обиды, подставляем себя множеству других; да и гневаемся все мы дольше, чем ощущаем причиненную нам боль. Чем отвечать на скверный поступок столь же скверным, не лучше ли избрать противоположное поведение? Если кто-то кинется лягать лягающегося мула или кусать укусившую его собаку, разве не покажется нам не в своем уме? (2) «Но они, — скажешь ты, — не сознают, что поступают дурно». Во-первых, неужели быть человеком — означает иметь меньше права на снисхождение? Несправедлив тот, кто так думает. Во-вторых, если всех прочих животных освобождает от твоего гнева необдуманность поведения, то изволь так же относиться и к людям, действующим необдуманно. Может быть, в чем-то они и отличаются от бессловесных, но какое это имеет значение, если душа их окутана точно таким же мраком, что освобождает бессловесное существо от ответственности за дурные поступки? (3) Он согрешил; но разве в первый раз? Разве в последний? Не верь ему, даже если он скажет: «Никогда больше не буду так делать». И он снова будет поступать дурно, и с ним будут дурно поступать другие, и вся жизнь будет метанием от одного заблуждения к другому. С дикими нужно обращаться особенно мягко.
(4) На охваченных гневом лучше всего подействуют те же слова, которые обычно действуют на охваченных горем: ты когда-нибудь собираешься перестать или никогда. Если собираешься перестать, лучше сам оставь свой гнев, чем ждать, покуда он тебя оставит. Или ты полагаешь навсегда остаться в этом заблуждении? Посмотри, на какую беспокойную жизнь ты себя обрекаешь! Что за жизнь у человека, вечно распираемого гневом? (5) Да подумай еще о том, что, несмотря на все твои старания растравлять и разжигать себя, исподволь придумывая все новые и новые причины для гнева, он все равно потихоньку уходит сам и каждый новый день лишает его сил. Насколько было бы лучше, чтобы ты победил его, а не он сам себя.
28. (1) Ты станешь гневаться сначала на этого, потом на того: сначала на рабов, потом на отпущенников; сначала на родителей, потом на детей; сначала на знакомых, потом на незнакомых; повсюду будут являться все новые поводы для гнева, если не вмешается заступник — дух. Тебя будет бесить то один, то другой, отовсюду будут возникать все новые раздражения, и жизнь твоя станет непрекращающимся бешенством. Опомнись, несчастный! Когда же ты будешь кого-нибудь любить? О какое чудесное время ты губишь на скверную вещь! (2) Насколько лучше было бы употребить его, чтобы обзавестись друзьями, помириться с врагами, послужить государству, навести порядок в домашних делах, чем вечно озираться, ища, какую бы еще гадость сделать кому-то, как бы побольше ранить его достоинство, имущество или тело, а ведь достичь этого невозможно, не подвергая себя опасностям борьбы, даже если борешься с низшим! (3) Пусть ты получишь его закованным в цепи и обреченным терпеть все, что тебе заблагорассудится: помни, что чрезмерное увлечение битьем бывает нередко причиной вывиха суставов; а случается, что рука застревает в выбиваемых ею зубах. Гневливость многих лишила сил, многих сделала калеками, даже когда жертвы попадались терпеливые и безответные. Но не забывай о том, что нет существа настолько слабого, чтобы оно гибло без всякого сопротивления и тем самым не представляло вовсе опасности для своего убийцы; иногда боль, а иногда случай делают слабого сильнее самого сильного.
(4) К тому же большая часть того, что вызывает в нас гнев, — это препятствия, а не удары. Ведь большая разница, действует ли кто-то наперекор моей воле или просто не исполняет ее; отнимает или просто не дает. И тем не менее мы расцениваем одинаково, если у нас что-то отбирают или нам в чем-то отказывают; разрушают нашу надежду или просто откладывают ее исполнение; действуют против нас или просто в своих интересах, ради любви к кому-то другому или из-за ненависти к нам. (5) Бывает, что у людей есть не просто справедливые причины выступать против нас, но даже делающие им честь. Один защищает отца, другой брата, третий родину, четвертый друга. Но мы не прощаем им их поведения, хотя мы же первые и осудили бы их, веди они себя иначе; более того, что совершенно невероятно, но часто мы к самому поступку относимся хорошо, а к совершившему его — плохо. Напротив, великий и справедливый муж, клянусь Геркулесом, уважает самых храбрых из своих врагов, самых стойких защитников свободы и благополучия своей родины, и желает себе именно таких сограждан и таких солдат.
29. (1) Стыдно ненавидеть того, кого не можешь не хвалить; куда стыднее ненавидеть кого-нибудь именно за то, что делает его достойным сострадания. Если пленник, не успевший еще привыкнуть к рабству, сохраняет привычки свободного и неохотно берется за грязную или трудную работу; если, медлительный с непривычки, он не поспевает бегом за лошадью и повозкой хозяина; если, усталый от ежедневного недосыпания, раб задремлет; если раб, переведенный от необременительной городской службы с частыми праздниками, не справляется с деревенской работой или увиливает в страхе перед тяжким трудом, — постараемся разобраться, не может он или не хочет. (2) Мы многих простим, если начнем рассуждать прежде, чем гневаться. Однако мы предпочитаем следовать первому порыву, какими бы пустяками он ни был вызван, а затем считаем своим долгом не отступаться, чтобы наш гнев не показался беспричинным; и наконец, что самое несправедливое, сама неправость нашего гнева делает его более упорным: мы расходимся все пуще и не желаем перестать, словно сила нашей вспышки может служить доказательством ее справедливости.
30. (1) Насколько лучше уловить самое начало гнева — когда он еще так легок, так безобиден! Понаблюдай за бессловесными животными, и ты заметишь то же самое у людей: нас выводят из равновесия самые вздорные и пустые мелочи. Быка раздражает красный цвет; аспид бросается на тень; медведей и львов приводит в ярость взмах платком; все существа, дикие и буйные по природе, приходят в смятение из-за пустяков. (2) То же самое случается с характерами беспокойными и нерассудительными. Они ощущают болезненный удар от одного лишь подозрения, вплоть до того, что иногда считают обидой умеренное благодеяние — это как раз самый распространенный и, вероятно, самый горький повод для гнева. В самом деле, мы гневаемся на самых дорогих нам людей за то, что они сделали для нас меньше, чем мы воображали, или чем досталось другим. А ведь средство исцеления обеих этих обид самое простое. (3) К кому-то отнеслись лучше чем ко мне? — Не надо сравнивать, давайте радоваться тому, что есть у нас. Никогда не будет счастлив тот, кого мучит мысль, что есть кто-то счастливее. Я получил меньше, чем надеялся? — Но может быть, я надеялся на большее, чем заслуживал. Но вообще-то именно здесь надо быть настороже — здесь нас подстерегает самая страшная опасность, отсюда начинаются самые губительные вспышки гнева, посягающие даже на самое для нас святое.
(4) Среди убийц божественного Юлия было больше друзей, чем недругов, ибо он не исполнил их неисполнимых надежд. А ведь он хотел сделать это: ни один из победителей еще не пользовался плодами своей победы с такой щедростью; он не оставил себе ничего, кроме права распределения. Но как мог он удовлетворить столь бессовестно непомерные желания: каждый из них хотел получить все один. (5) Вот так и вышло, что он увидал вокруг своего кресла своих бывших соратников с обнаженными мечами: Цимбра Тиллия[214], в недавнем прошлом самого пылкого защитника своего дела, и многих других, ставших помпеянцами лишь после смерти Помпея.
Вот причина, обращающая против царей их собственное оружие и заставляющая самых преданных и верных замышлять смерть того, за кого и прежде кого они поклялись умереть.
31. (1) Кто смотрит на чужое, тому не нравится свое. Вот мы и гневаемся даже на богов оттого, что кто-то в чем-то нас превзошел, забывая о том, сколько людей еще позади нас; человек, завидующий немногим, не видит за собственной спиной огромного скопления зависти всех тех, кому далеко до него. Невыносимое бесстыдство человеческое заключается в том, что как бы много кому ни досталось, он всегда будет обижаться на то, что кому-то могло достаться больше. (2) «Он дал мне претуру, а я надеялся получить консулат. Дал двенадцать фасок, но не сделал ординарным консулом. Он согласился, чтобы год назывался моим именем, но мне не хватает жреческого звания. Меня сделали членом коллегии, но почему только одной? Он удостоил меня всех высших почестей, однако ничего не прибавил к моему состоянию. Он дал мне много, но лишь то, что все равно надо было дать кому-нибудь; из своего кармана не подарил ничего». (3) Ты лучше благодари за то, что получил. Остального жди и радуйся, что не получил всего: когда человеку не остается на что надеяться, чего жалеть, это тоже одно из больших удовольствий. Если ты превзошел всех на свете, радуйся лучше не этому, а тому, что ты — первый в сердце твоего друга. Если многие превосходят тебя, радуйся тому, что позади тебя все же гораздо больше людей, чем впереди. Ты спрашиваешь, в чем твой главный порок? — Ты ведешь неверные записи в своей расчетной книге: то, что ты дал, оцениваешь дорого, то, что получил, — дешево.
32. (1) Пусть в разных людях разные свойства удерживают нас от гнева. На кого-то нам помешает гневаться страх, на других — уважение, на третьих — брезгливость. Вот уж действительно великий подвиг мы совершим, отправив в эргастул несчастного мальчишку-слугу! Куда мы так торопимся: скорее сечь его, немедленно ломать ему голени? Наша власть над ним никуда не денется, если мы отложим наказание. (2) Подождем немного, чтобы отдать приказание самим; сейчас мы можем лишь повторить распоряжение, продиктованное нам гневом. Пусть он сначала пройдет: тогда мы увидим, велик ли ущерб и какое надо назначить наказание. Ведь в этом случае мы обычно ошибаемся больше всего: чуть что, мы хватаемся за меч, казня смертью, кандалами, темницей, голодом проступки, достойные легкой порки.
(3) Ты спросишь: «Как же ты прикажешь нам определять, насколько ничтожны, мелки и ребячески те вещи, которые кажутся нам обидными?» Что до меня, то лучшее, что я мог бы вам предложить, это приобрести подлинное величие духа: тогда все, из-за чего мы обычно бросаемся, задыхаясь, то туда, то сюда, пыхтим и тягаем друг друга по судам, покажется нам неизменной дешевкой, на которую и внимания не обратит человек, помышляющий о высоком или великом.
33. (1) Больше всего шуму поднимается вокруг денег. Деньги изнуряют бесконечными тяжбами форумы, деньги ссорят отцов и детей, деньги смешивают яды, деньги вкладывают мечи в руки отдельных разбойников и целых легионов. Деньги насквозь пропитаны нашей кровью. Из-за них каждая ночь на супружеском ложе оглашается громкими перебранками жен и мужей, из-за них толпы осаждают возвышения, на которых восседают магистраты, из-за них впадают в лютую ярость цари, грабя и сравнивая с землей государства, возведенные тяжкими трудами многих столетий, чтобы в пепле городов отыскивать слитки серебра и золота.
(2) Приятно глядеть на ящики с деньгами, составленные в углу. Это ради них будут орать так, что глаза вылезут из орбит; ради них судебная базилика будет сотрясаться от воплей, ради них будут призываться судьи из самых отдаленных областей и садиться на судейское возвышение, дабы решить, чьи алчные притязания справедливее. (3) А что ты скажешь о старике, стоящем одной ногой в могиле и не имеющем ни единого наследника, который не из-за ящика денег, но из-за пригоршни меди или одного жалкого динария, утаенного рабом, готов лопнуть от ярости? А что ты скажешь о больном ростовщике, у которого и ноги уже не ходят, и руки не могут даже деньги пересчитать, но он будет громко требовать свой ничтожный тысячный процент и обходить должников даже во время приступов своей болезни, трясясь за свои жалкие гроши?
(4) Да предложи ты мне все деньги, какие добываются сейчас во всех рудниках вместе взятых, в которые мы вгрызаемся без устали; свали передо мною в кучу все клады, зарытые в землю алчностью, которая снова спешит спрятать под землю то, что не к добру извлекла из-под нее, — я скажу, что вся эта груда не стоит того, чтобы добрый муж хоть раз поморщился. Насколько достойнее смеха то, из-за чего мы то и дело льем слезы!
34. (1) Ну а теперь ты сам перебери все остальное, что может служить причиной гнева: еда, питье, наряды, которыми мы стараемся украситься, отправляясь на пирушку, чтобы покрасоваться перед другими, оскорбительные слова, малопристойные телодвижения, упрямая скотина, ленивая челядь, подозрения и пристрастное толкование чужих высказываний в дурную сторону, так что и данный человеку дар речи приходится причислять к обидам природы. Поверь мне, все, что зажигает нас страшным пожаром, — сущие пустяки, не серьезнее тех, из-за которых дерутся и ссорятся мальчишки. (2) Среди вещей, повергающих нас в мрачное уныние, нет ни одной важной, ни одной значительной. Повторяю: вы предаетесь гневу и безумию оттого, что раздуваете мелочи до непомерной величины. Этот хотел отнять у меня наследство; этот оклеветал меня перед людьми, чьей благосклонности я так долго добивался, надеясь получить от них великие блага; этот воспылал страстью к моей любовнице. Люди хотят одного — и то, что должно было бы связать их любовью, становится причиной вражды и взаимной ненависти. Узкая тропинка заставляет сталкивающихся на ней прохожих ссориться, по широкой и просторной дороге целая толпа может идти не толкаясь. Ваши вожделения устремлены к предметам, которых на всех не хватает, и один не может завладеть тем, чем хочет, не отняв у другого, отчего и происходят ваши сражения и раздоры.
35. (1) Ты возмущаешься, когда тебе отвечают — будь то раб или вольноотпущенник, жена или клиент. А потом ты же жалуешься, что в государстве не стало свободы — а в своем доме ты сам ведь ее уничтожил. Кроме того, если на твой вопрос ответят молчанием, ты назовешь это оскорблением. (2) Пусть люди и говорят, и молчат, и смеются! «Как, перед своим господином?» — воскликнешь ты. Даже и перед отцом семейства. Ну что ты кричишь? Что ты кипятишься? Что ты требуешь прямо посреди обеда нести плети только потому, что рабы разговаривают, что в твоей столовой, битком набитой людьми, которых не меньше, чем в народном собрании, не царит тишина пустыни? (3) Уши даны тебе не для того, чтобы слышать только мягкое и нежное, мелодичное и стройное; приходится выслушивать и смех и плач, и лесть и брань, и радостное и печальное, и человеческий голос, и звериный рев и лай. Что ты, бедняга, бледнеешь от громкого слова, от звона меди, от стука в дверь? Как бы ты ни был утончен, тебе никуда не деться от ударов грома. (4) Все, что было сказано об ушах, можно отнести и к глазам, которым тоже частенько приходится страдать от отвращения, если их дурно воспитали. Их оскорбляет малейшее пятнышко, любая грязь, недостаточно блестящее серебро, вода, не прозрачная насквозь до самого дна. (5) Однако те же самые глаза, которые не переносят вида мрамора, если он плохого сорта и не протерт только что до блеска, которые не позволяют ногам ступить дома на пол, если он не дороже золота, не могут видеть стол, если его крышка не испещрена многочисленными прожилками, оказавшись за порогом своего дома, преспокойно глядят на непролазные от грязи и нечистот переулки, на прохожих, большая часть которых в грязных лохмотьях, на неровные, потрескавшиеся, изъеденные стены инсул. В чем же дело? Отчего на улице их не трогает то, что возмущает дома? Дело в том, что смотрят они предвзято: дома раздраженно и придирчиво, вне дома — спокойно и терпеливо.
36. (1) Все чувства следует приучать к выносливости. От природы они терпеливы, лишь бы только душа перестала их развращать: ее нужно каждый день призывать к ответу. Так делал Секстий: завершив дневные труды и удалившись на ночь ко сну, он вопрошал свой дух: «От какого недуга ты сегодня излечился? Против какого порока устоял? В чем ты стал лучше?» (2) Гнев станет вести себя гораздо скромнее и перестает нападать на нас, если будет знать, что каждый вечер ему придется предстать перед судьей. Что может быть прекраснее такого обыкновения подробно разбирать весь свой день? До чего сладок сон после подобного испытания себя, до чего спокоен, до чего глубок и свободен! Душа сама себя похвалила или предостерегла; свой собственный тайный цензор и соглядатай, она теперь знает свой нрав и свои привычки. (3) Я стараюсь не упускать такой возможности и каждый день вызываю себя к себе на суд. Когда погаснет свет и перестанет развлекать взгляд, когда умолкнет жена, уже знающая про этот мой обычай, я придирчиво разбираю весь свой день, взвешивая каждое слово и поступок: ничего я от себя не утаиваю, ничего не обхожу. В самом деле, что мне бояться своих ошибок, если я могу сказать себе: «Смотри, впредь не делай этого; сейчас я тебя прощаю. (4) В этом споре ты слишком горячился; не смей впредь сходиться с невеждами: кто никогда ничему не выучился, тот не хочет ничему учиться. Этого ты предостерег правильно, но чересчур свободным тоном: и вместо того, чтобы исправить, обидел человека. На будущее, смотри не только на то, правду ли ты говоришь, но и на того, кому говоришь: переносит ли он правду. Добрый человек радуется предостережению: а иной, чем он хуже, тем сильнее злится на пытающихся его исправить».
37. (1) На пиру тебя задели какие-то шуточки, какие-то слова, сказанные специально для того, чтобы тебя ранить. Помни, что лучше избегать вульгарных застолий: вино всем развязывает язык, а у них нет стыда и у трезвых. (2) Ты видишь, что друг твой разгневан на привратника какого-нибудь крючкотвора или богача, за то, что тот не пустил его, и вот ты сам уже пылаешь гневом за своего друга на этого последнего из рабов. Похоже, в следующий раз ты разгневаешься на цепного пса! Но и он, как бы громко ни лаял, тотчас сделается ручным — брось только ему хлеба. (3) Лучше отойди немного, взгляни на все это со стороны и рассмейся! Вот один — он считает себя важной персоной, потому что сторожит дверь, осаждаемую толпами тяжущихся. Вот другой — он лежит внутри, баловень счастья и удачи, и считает, что труднодоступная дверь — первый признак блаженного и могущественного человека. Видимо, он не знает, что труднее всего открываются двери тюрьмы.
Заранее приучи свою душу к мысли, что тебе много чего придется терпеть. Кто станет удивляться, что зимой ему холодно? Что на корабле его одолевает морская болезнь? Что в дороге его трясет? Душа мужественнее перенесет все, что с ней приключится, если будет к этому готова. (4) Тебя положили за обедом не на самое почетное место, и вот ты уже начинаешь гневаться и на того, кто пригласил тебя, и на того, кто размещал приглашенных, и на того, кого тебе предпочли. Безумец, какая разница, с какой стороны ложа возлежать? Неужели подушка может возвысить или обесчестить тебя? (5) Ты косо глядишь на кого-то из-за того, что он дурно говорил о твоем таланте. Неужели ты считаешь каждое его слово законом? И неужели Энний должен возненавидеть тебя оттого, что его поэмы не доставляют тебе удовольствия, Гортензий должен объявить тебе войну за то, что ты неодобрительно высказался о его речах, а Цицерон — стать твоим врагом из-за того, что ты пошутил насчет его стихов? А ведь когда ты выступаешь кандидатом, ты готов спокойно отнестись к результатам голосования!
38. (1) Кто-то оскорбил тебя. Неужели сильнее, чем философа Диогена? Как-то раз, когда он с особым воодушевлением рассуждал о гневе, какой-то дерзкий юнец подошел и плюнул ему в лицо. Тот отнесся к этому спокойно и мудро: «Я не гневаюсь, — сказал он, — хотя и не уверен, что мне не стоило бы разгневаться»[215]. (2) А насколько лучше повел себя наш Катон! Однажды, когда он разбирал в суде дело, тот самый Лентул, которого наши отцы запомнили как интригана без всяких правил, подошел и, набрав побольше густой слюны, плюнул Катону прямо в лоб; тот утерся и сказал: «Ну, Лентул, теперь я смогу всем засвидетельствовать, что неправы те, кто говорит, будто у тебя нет бесстыжего рта»[216].
39. (1) Ну вот, Новат, в собственной душе нам с тобой удалось установить добрый строй: она у нас либо вовсе не чувствует гнева, либо не опускается до него, будучи выше. Теперь посмотрим, как нам смягчить чужой гнев; ибо мы ведь желаем не только исцелиться, но и исцелять.
(2) Первую вспышку гнева мы не осмелимся унимать словами. Она глуха и безумна; посторонимся и дадим ей время. Лекарства приносят пользу, если давать их в промежутках между приступами. Мы стараемся не раздражать воспаленные, неподвижно уставленные в одну точку глаза, не моргать ими и не двигать; так же мы не беспокоим и прочие недуги, пока не пройдет первая лихорадка. В начале болезни главное лечение — отдых. (2) Ты скажешь: «Не много же пользы в твоем снадобье, если оно умиротворяюще действует на гнев лишь тогда, когда тот сам уже пойдет на убыль!» Не совсем так. Во-первых, мое лекарство заставляет его быстрее пойти на убыль. Во-вторых, оно не дает ему вспыхнуть снова. Не осмеливаясь унимать гневный порыв, оно обманывает его, убирая с глаз долой все орудия мщения, а также симулируя гнев, чтобы в качестве товарища и соболезнователя иметь большие влияния в качестве советчика, добиться отсрочки и отложить наказание под тем предлогом, что оно недостаточно и требуется большее. (3) Оно пойдет на любые ухищрения, чтобы успокоить вспышку буйного помешательства. Если гневный пыл растет все неудержимее, надо сбить его либо стыдом, либо страхом перед чем-нибудь таким, чему человек не в силах противиться. Если становится слабее, надо затевать приятные беседы и рассказывать интересные новости, чтобы жажда знания отвлекла человека от гнева. Рассказывают, что один врач, который должен был вылечить царскую дочь и не мог сделать этого без железа, спрятал скальпель в губку и, долго и нежно лаская ее пораженную опухолью грудь, неожиданно взрезал ее. Если бы он поднес лекарство открыто, девушка не далась бы; а нежданную боль ей пришлось вытерпеть. Бывают вещи, которые излечиваются только обманом.
40. (1) Одному ты скажи: «Смотри, как бы твоя гневливость не стала удовольствием для твоих врагов». Другому скажи иначе: «Смотри, как бы не уронить тебе свое душевное величие и ту твою знаменитую твердость, в которую верит большинство окружающих. Клянусь Геркулесом, я и сам возмущен и страдаю за тебя сверх всякой меры, но надо выждать некоторое время. Подлец будет наказан — схорони жажду мести в своей душе; позже, может быть, ты воздашь ему и за это вынужденное промедление». (2) Когда человек в гневе, не стоит в свою очередь гневаться на него за это или бранить: он только пуще разойдется. Ищи к нему разных подходов, но все помягче, разве что только ты окажешься лицом столь важным, что в силах будешь так пресечь чужой гнев, как это сделал божественный Август, когда обедал у Ведия Поллиона. Один из рабов разбил хрустальную чашу; Ведий приказал схватить его, предназначая для отнюдь не обычной казни: он повелел бросить его муренам, которых содержал у себя в огромном бассейне. Кто усомнится, что это было сделано ради удовлетворения прихоти изнеженного роскошью человека? Это была лютая жестокость. (3) Мальчик вырвался из рук державших его и, бросившись к ногам Цезаря, молил лишь об одном: чтобы ему дозволили умереть любой другой смертью, только не быть съеденным. Взволнованный неслыханной доселе жестокостью, Цезарь приказал мальчика отпустить, а все хрустальные чаши перебить перед своими глазами, наполнив осколками бассейн. (4) Так он употребил свое могущество во благо. Друга своего он мог бы побранить так: «В разгар пира ты велишь хватать людей и раздирать их на части в невиданных до сих пор казнях? У тебя разбили чашу — так за это надо выпотрошить человека? Ты так высоко себя ценишь, что в присутствии Цезаря уже отдаешь свои распоряжения о казни?»
(5) Пусть всякий, у кого достаточно власти, чтобы разговаривать с гневом сверху вниз, не жалеет его — во всяком случае, если это такой же гнев, с которым так сурово обошелся Цезарь: дикий, бесчеловечный, кровожадный, уже ничем неизлечимый, разве что испугается чего-нибудь намного больше себя.
41. (1) Дадим душе нашей мир, тот мир, что доставляется постоянным размышлением о спасительных наставлениях, свершением добрых дел и напряженным сосредоточением ума на стремлении к одному тому, что честно. Довольно, если мы будем удовлетворять нашей совести, не стоит трудиться для молитвы. Пусть за нами идет дурная слава, лишь бы мы в действительности заслуживали доброй.
(2) «Народ, однако, уважает крутой нрав и почитает дерзость. Миролюбивые считаются обычно трусами и лентяями». Может быть, и так, но лишь на первый взгляд. Когда народ присмотрится и уверится в том, что ровное течение их жизни обличает не бездеятельность, а мир и спокойствие души, он начинает уважать и чтить их.
(3) Итак, в этом омерзительном и враждебном чувстве нет решительно ничего полезного, напротив, оно несет с собой все мыслимые злодеяния, огонь и меч. Вот он, гнев: стыд растоптан под ногами, руки осквернены кровью зарезанных, вокруг валяются куски детских тел, и нигде не осталось ни одного места, которое он не превратил бы в место преступления; он не помнит о славе, он не страшится позора, он становится неисправим, когда окостенеет, затвердеет и из гнева превратится в ненависть.
42. (1) Итак, будем остерегаться этого зла, очищать душу и вырывать его с корнем, ибо где останется хоть мельчайший корешок, там он вырастет снова. Не стоит пытаться удерживать гнев в пределах умеренности — лучше изгнать его совсем, ибо какая может быть умеренность у столь дурной вещи? Мы справимся с ним — нужно только сделать усилие. (2) Самую большую помощь в этом деле нам окажет мысль о нашей смертности. Пусть каждый говорит себе и другому так: «Что за радость предаваться гневу, растрачивая на него свой мимолетный век, так, будто мы рождены для вечной жизни? Что за радость употреблять свои немногие дни на то, чтобы доставить кому-то боль и мучение, если можно потратить их на достойные удовольствия? У нас нет времени на то, чтобы терять его попусту, и жизнь не терпит расточительства. (3) Что мы все рвемся в бой? Зачем вечно придумываем себе какую-нибудь борьбу? Зачем, забывая о своей слабости, взваливаем на плечи бремя чудовищной ненависти и, сами такие хрупкие, подымаемся, чтобы кого-то сокрушать? Непримиримый дух наш не соглашается оставить вражду: подумайте о том, что вот-вот лихорадка или какая-нибудь другая телесная немощь вынудит нас прекратить ее. Вот-вот смерть разнимет самых яростных из сцепившихся противников. (4) И что мы такие мятежные — волнуемся, теряем голову и всю нашу жизнь превращаем в сплошное смятение? Над нашей головой стоит рок и считает каждый уходящий день, подходя все ближе и ближе; тот самый миг, на который ты назначаешь смерть своего врага, может оказаться как раз мигом твоей смерти».
43. (1) Не лучше ли бережно собрать свою короткую жизнь, сделав ее спокойной и мирной и для себя, и для других? Не лучше ли постараться, чтобы при жизни тебя все любили, а после смерти о тебе жалели? К чему так страстно желать унизить человека, обращающегося с тобой слишком свысока? К чему употреблять все свои силы на то, чтобы растоптать облаявшего тебя человека, низкого и презренного, но язвительного и злобного по отношению к высшим? К чему тебе гневаться на своего раба или хозяина, царя или клиента? Подожди немного: вот придет смерть и вас уравняет.
(2) В перерывах между утренними зрелищами нам обычно показывают на арене сражение привязанных друг к другу быка и медведя: они рвут и терзают друг друга, а рядом их поджидает человек, которому поручено в конце прикончить обоих. То же самое делаем и мы, нанося удары людям, с которыми мы связаны, а рядом с победителем и побежденным уже стоит их конец, причем очень близкий. Нам ведь осталось-то вот столечко! Что бы нам прожить эту капельку времени в мире и покое! Пусть, когда труп наш положат на стол, никто не проклинает его с ненавистью!
(3) Часто ссору прекращает раздавшийся по соседству крик «Пожар!», а вмешательство дикого зверя спасает путника от разбойника. Бороться против меньшего зла не остается времени, когда нависает опасность большего. Что мы так упиваемся склоками и взаимным подсиживанием? Что хуже смерти можешь ты пожелать тому, на кого гневаешься? Так успокойся: он умрет, даже если ты палец о палец не ударишь. Напрасный труд стараться сделать то, что и так произойдет непременно. (4) Ты скажешь: «Да нет, я вовсе не хочу его убивать; я желаю наказать его ссылкой, позором, материальным ущербом». Я скорее прощу того, кто жаждет нанести врагу рану, а не того, кто мечтает посадить ему чирей: тут уже не только злая, но и ничтожно мелкая душонка. Впрочем, о высшей ли мере наказания для врага ты мечтаешь или о более легких, подумай, сколечко времени всего-то и осталось до того мига, когда он будет подвергнут мучительной казни, и ты получишь удовольствие от чужой муки.
(5) Этот дух нам совсем уже скоро придется испустить. А пока он еще в нас, пока мы еще люди, давайте пестовать нашу человечность. Пусть нас никто не боится, пусть никому не грозит от нас опасность. Давайте презирать обиды, потери, ссоры, склоки, издевки, великодушно перенося скоротечные неприятности. Пока мы будем оглядываться, прислушиваясь, что говорят о нас за нашей спиной, смерть наша будет уже тут как тут.