2.2. Беспричинная радость
"Беспричинную радость" можно квалифицировать как безусловное расположение эстетики утверждения, "локализованное" в пространстве, а не в отдельной вещи.
Беспричинная радость как бы сама собой "напрашивается" на то, чтобы соотнести ее с тотальным отшатыванием-отчуждением "ужасного", и показать, что открывается нам в феномене, находящемся на противоположном полюсе от "ужаса". В отличие от "прекрасного", "ветхого" или "заброшенного" как расположений, которые локализованы в отдельном, частном сущем, в какой-то вещи, "беспричинная радость" обладает не только безусловностью (это ни с чем не сравнимая, несравненная радость), но и, подчеркнем это еще раз, тотальностью. Подобно "ужасу", "беспричинная радость" может быть охарактеризована через "всюду и нигде". В ужасе все сущее в целом теснит человека, так что Присутствию, отшатывающемуся от проседающего в без-различие мира, волей-неволей приходится иметь дело не с сущим, которое отталкивает от себя, а с чистым отшатыванием, с истоком всякого отшатывания, с Небытием. И если ужас можно назвать нелокализованным "беспричинным страхом", то на полюсе онтологического утверждения и онтического влечения ему соответствует такое расположение как "беспричинная радость".
Опыт прекрасного, ветхого, юного, возвышенного производит необходимую кажимость, будто соответствующее чувство имеет своим источником, своей "причиной" сами вещи (то есть нам кажется, что источник наших переживаний заключен в соответствующих качествах вещей: в их "красоте", "ветхости", "юности" или "возвышенности"). Беспричинность этих феноменов спрятана, скрыта за специфической формой той или иной вещи (группы вещей), в то время как в "беспричинной радости" она обнажена: все притягивает, все наполнено "светом", но непонятно "в чем", "где" находится источник несказанной радости.
Итак, эстетическая специфика "беспричинной радости" как расположения состоит в том, что она пространственно не локализована, в то время как "локальные" расположения эстетики пространства (прекрасное, возвышенное, затерянное) и временные расположения определенным образом коррелируют с особым образом организованным пространством (с формой или особой конфигурацией пространства). В рамках временных расположений опыт времени всегда коррелирует с тем или иным обликом вещи или вещей, а в границах эстетики пространства с пространственной формой (гармоничной или большой/мощной вне всякого сравнения). Но "беспричинная радость" такова, что чувство безусловного, Другого, Бытия здесь не может быть привязано ни к тому или иному виду вещи, характеризующему ее существование (время ее бытия), ни к ее или их (вещей) качественным и количественным характеристикам. Человек как Присутствие размыкает мир способом отшатывания или влечения (притяжения) к сущему, но в тех редких случаях когда его влечет к себе все сущее в целом, каждое сущее в отдельности оказывается тем, что влечет и в то же время – тем, что воспринимается как несоответствующее влечению, «предметом» которого оказывается "все сущее". И то, и другое привлекательно и в то же время ни то, ни другое не может целиком вместить в себя Другое-Бытие, словно переливающееся в своей полноте через отдельные вещи. Присутствие утверждается здесь не через открытие Времени как Другого пространственно данной временности временного, не через открытие Бытия в эстетическом восприятии безусловной гармонии формы или громадности и силы природных (исторических) явлений, а в опыте "мира" как его присутственного «места». Другое как Бытие встречает здесь человека отовсюду, так как оно расположено везде и нигде в особенности. "Беспричинная радость" не может уйти в любовное созерцание чего-то "прекрасного", "возвышенного", "затерянного", "ветхого", "юного", "мимолетного", и это способствует еще более явному, чем в перечисленных выше расположениях, обнаружению непредметного истока эстетической расположенности, и, одновременно, – истока расположенности как таковой.
В беспричинной радости «на поверхность» выходит (способом расположения, испытания) сам беспричинный исток радости и наводит толкователя – своим "нигде-везде", своей "беспричинностью" на то, чтобы рассматривать "беспричинную радость" в онтологическом ключе, то есть как опыт чувственной данности Бытия. Безусловное утверждение Присутствия раскрывается как беспричинная радость, как радость не из-за чего-то, и не по поводу чего-то, а как радость от полноты "есть", от внутримирно открытой Полноты. Бытие здесь дано (разомкнуто) заодно с миром сущего в целом, и вместе с тем оно дано как "что-то" несовпадающее с границами ни того или иного сущего в отдельности, ни сущего в целом. «"Целый мир" бывает, когда нас захватывает чувство, одновременно с которым мы чувствуем, что оно не очерчено нашим телом, а относится ко всему. Таким чувством может быть беспричинная радость, которая стоит у здравого смысла под большим подозрением. Беспричинная радость относится ко всему миру, нам тогда кажется, что целый мир хорош, и мы несомненно знаем, что во всем мире нет ничего, что избежало бы этого чувства, т. е., стало быть, мы неким образом охватываем этим чувством целый мир. Раньше мы, скажем, видели в мире темную и светлую стороны, он делился на свое и чужое, но в захватывающей радости он один, весь хорош, целый, а если бы не был весь хорош, то и радость была бы не такой»[148].
Если человек находится в расположении (настроении) «беспричинной радости», то и предметы, которые по своим преэстетическим характеристикам могли бы быть восприняты как прекрасные, – воспринимаются как прекрасные, а те, которые могли бы быть восприняты как возвышенные, воспринимаются как возвышенные. Когда мы говорим: «У меня сегодня прекрасное настроение», мы вовсе не хотим сказать, что мы в данный момент созерцаем прекрасный предмет («предметы»), скорее мы хотим сказать, что у нас сегодня (сейчас, в данный момент) такое «очень хорошее» настроение, в свете которого все вещи представляются нам прекрасными: «прекрасное настроение» – это эстетическая данность Другого как Бытия с исходной локализацией в человеке, в его настроении, которая совершенно независима от мира вещей вовне. Напротив, сама эстетическая расположенность вещей зависит здесь от автореферентной расположенности человека: зависит и в плане своей онтологической актуализации, и в том отношении, что вещь может быть актуализирована в рамках аффирмативной эстетики Другого, то есть в поле такого аффирмативного расположения, как «беспричинная радость».
Прекрасное как наша собственная расположенность отлично от созерцания прекрасного предмета как события встречи с прекрасной формой, с данностью прекрасного. Из собственно прекрасного расположения невозможно исключить определенность созерцаемого предмета: это со-бытие с определенным предметом. В то время как в «прекрасном настроении» без определенного внешнего референта на первый план выходит явленность душе Другого, а не Другое в форме прекрасной вещи. Другое как Бытие располагается в человеке таким образом, что все, что он воспринимает вовне, окрашивается для него в «цвет» красоты, утверждается как «прекрасное», как бы оживотворяется и одухотворяется Другим без соединения опыта Другого с формой определенного предмета (группы предметов). Именно в силу этой автореферентности «прекрасного настроения» его внешним референтом (без исключительного закрепления прекрасного расположения на каком-то одном предмете) становится весь мир. Все в мире в таком настроении прекрасно потому, что мир (в его «мирности») заранее, еще до того, как мы взглянули на составляющие его предметы, уже «сошел» к человеку в душу, исполнив ее радости и полноты.
В состоянии «беспричинной радости» человек уподобляется мифическому царю Мидасу, с тем, правда, существенным отличием, что последний своим прикосновением все сущее превращал в золото, а человек в расположении «беспричинной радости» все, на что только ни взглянет, превращает – «как по мановению ока» – в ту или иную аффирмативно воспринимаемую эстетическую предметность. Как и Мидасу, эта способность эстетического превращения обычных, эстетически нейтральных вещей в эстетическое «золото» дается ему и «отнимается» у него не по его «желанию-произволению». Радость «нисходит» на него, как дар.
В ряде случаев «беспричинная радость» реализуется именно в созерцании юного и поэтому само может быть прочитано как опыт «юного», точнее, «автореферентно юного». Юное в его автореферентном расположении есть опыт исходно локализованный (обнаруживающий себя) в самом человеке. Собственно, испытывать чувство «беспричинной радости» можно в любом возрасте, но особенно предрасположен к нему человек в молодые годы или же в те моменты своей жизни, когда перед ним вдруг открываются новые возможности, когда он «вновь ощущает себя молодым».
Беспричинная радость – феномен не менее редкий, чем ужас. И хотя встречается этот феномен не часто, однако для онтолого-эстетического описания утверждающих расположений он имеет такое же значение, как ужас – для расположений отвергающих. Беспричинная радость дает прекрасные возможности для онтологического прояснения эстетики утверждения во всем многообразии входящих в нее расположений. Если мы поставим перед "беспричинной радостью" хайдеггеровские вопросы "от чего" и "за-что", то ответы будут такими:
1. От-чего (перед-чем) беспричинной радости есть, онтически, сущее в целом (все пространственно данное сущее), а онтологически – Бытие, его утверждающая полноту Присутствия данность (от-чего беспричинной радости есть в то же время радость от данности Бытия-в-мире).
2. За-что беспричинной радости онтически – это все сущее в целом, а онтологически – само Бытие, полнота присутствия которого наполняет собой мир. Таким образом, от-чего и за-что, вос(по)хищающей человека беспричинной радости совпадают: это чувственная данность Бытия как исполняющего человека и мир Другого, это полнота Присутствия.
Продолжим анализ феномена "беспричинной радости" на примере, который позволит увидеть то, как радость сама себя выявляет-высказывает в захваченном радостью человеке.
В качестве примера воспользуемся коротким, но очень выразительным рассказом А. П. Чехова "После театра". Единственный предмет этого бессюжетного рассказа – чувство "беспричинная радости".
Преэстетическая "почва" зарождения "беспричинной радости" (то есть положение, которое создает предпосылки для актуализации эстетического феномена) в душе Нади Зелениной, героини чеховского рассказа, неоднородна: это и Надин возраст – ей всего шестнадцать лет, и ее возбужденное состояние после посещения театра («давали "Евгения Онегина"»), и волнующие мысли о влюбленных в нее молодых людях, и написание письма одному из них, офицеру Горному (она "поскорее села за стол, чтобы написать такое письмо, как Татьяна"). "От рассказчика" мы при этом узнаем, что сама Надя Зеленина влюблена еще не была ("ей было шестнадцать лет, и она еще никого не любила"), но ее душа была уже полна ожиданием: молодость, «предчувствие любви» – весьма сильное преэстетическое снадобье. Все эти условия вместе: ситуация "после театра", возраст героини, сочинение письма влюбленному в нее молодому человеку, – создали благоприятный фон для рождения "беспричинной радости" как утверждающей бытие-в-мире данности Другого, хотя сами по себе эти «предваряющие настройки на радость» не есть еще она сама, они – лишь ее предварение. А радость – вот она:
"Надя положила на стол руки и склонила на них голову, и ее волосы закрыли письмо. Она вспомнила, что студент Груздев тоже любит ее и что он имеет такое же право на ее письмо, как и Горный. В самом деле, не написать ли лучше Груздеву? Без всякой причины в груди ее шевельнулась радость (здесь и ниже курсив и жирный шрифт мой. – С. Л.): сначала радость была маленькая и каталась в груди, как резиновый мячик, потом она стала шире, больше и хлынула как волна. Надя уже забыла про Горного и Груздева, мысли ее путались, а радость все росла и росла, из груди она пошла в руки и в ноги, и казалось, будто легкий прохладный ветерок подул на голову и зашевелил волосами. Плечи ее задрожали от тихого смеха, задрожал и стол, и стекло на лампе, и на письмо брызнули из глаз слезы. Она была не в силах остановить этого смеха и, чтобы показать самой себе, что она смеется не без причины, она спешила вспомнить что-нибудь смешное.
– Какой смешной пудель! – проговорила она, чувствуя, что ей становится душно от смеха. – Какой смешной пудель! <...>
Она стала думать о студенте, об его любви, о своей любви, но выходило так, что мысли в голове расплывались и она думала обо всем: о маме, об улице, о карандаше, о рояле... Думала она с радостью и находила, что все хорошо, великолепно, а радость говорила ей, что это еще не все, что немного погодя будет еще лучше. Скоро весна, лето, ехать с мамой в Горбики, приедет в отпуск Горный, будет гулять с ней по саду и ухаживать. Приедет Груздев. Он будет играть с нею в крокет и в кегли, рассказывать ей смешные или удивительные вещи. Ей страстно захотелось сада, темноты, чистого неба, звезд. Опять ее плечи задрожали от смеха и показалось ей, что в комнате запахло полынью и будто в окно ударила ветка.
Она пошла к себе на постель, села и, не зная, что делать со своею большою радостью, которая томила ее, смотрела на образ, висевший на спинке ее кровати, и говорила:
– Господи! Господи! Господи!"[149]
Не входя в подробный анализ этого замечательного описания "беспричинной радости", прокомментируем все же некоторые (наиболее важные) его моменты.
Во-первых, обращает на себя внимание внезапный, событийный характер перехода от преэстетического возбужденного настроения, которым охвачена героиня, в какое-то другое состояние: "Без всякой причины в ее груди шевельнулась радость..." Расположение, стало быть, есть событие, которое хотя и подготавливается преэстетическими обстоятельствами, но само по себе остается свободным и приходит всегда неожиданно. Для самой Нади ее радость есть что-то непонятное и неподвластное ее воле. Защищаясь от внезапного «прилива» радости (а вдруг она сходит с ума?), Надя ищет причину, которая оправдала бы в ее собственных глазах беспричинные слезы и смех ("Она была не в силах остановить этого смеха и, чтобы показать самой себе, что она смеется не без причины, она спешила вспомнить что-нибудь смешное").
Во-вторых, в этом описании с полной определенностью выявляется беспричинный (мета-физический) характер Надиной радости до смеха и радости до слез: когда она приходит, все, что преэстетически подводило к ней, отходит на второй план, более того, оно забывается ("Надя уже забыла про Горного и Груздева...").Образы и мысли беспорядочно сменяют друг друга, мысль перескакивает с предмета на предмет, а "радость" между тем "стоит" в душе, длится и окрашивает всё сущее в ее сияющие светом тона. Все, что воображается ей, все, что попадает на глаза, все, что приходит ей в голову в этот момент - утверждается в бытийной полноте ("мысли ее путались... расплывались и она думала о маме, об улице, о карандаше, о рояле... Думала она с радостью и находила, что все хорошо, великолепно...").
В-третьих, важно еще и то, "о чем" говорит ей радость: она обещает Наде еще большую радость, что-то иное, небывалое ("...радость говорила ей, что это еще не все, что немного погодя будет еще лучше"). Чувство и сознание, "что это еще не все" и есть данность Другого-как-Бытия. Данность Бытия утверждает бытие Нади в его полноте. Радость говорит, что та Полнота, которая дана как полнота "всего" не может вместиться в сущее ("все хорошо, великолепно", но однако "это еще не все"), а потому полноту, которую не может вместить в себя сущее здесь и теперь "перенимает" Будущее, которое, как то, чего нет, вбирает в себя ту актуальную полноту утверждения Бытия, которую не может поглотить "все" "настоящего времени" ("будет еще лучше").
Какая-то незримая сила ("что-то") превратила, пре-образовала пре-эстетическое состояние Нади "после театра" в нечто совершенно особенное, в отличительное эстетическое расположение. Очевидно, что те вполне определенные образы ("Скоро весна, лето, ехать с мамой в Горбики, приедет в отпуск Горный, будет гулять с ней по саду и ухаживать. Приедет Груздев"), посещающие Надину душу после ее эстетического преображения, с одной стороны, совершенно не соответствуют этой необыкновенной радости, а с другой – рождаются как образы-эманации Радости; без этих образов Надя просто задохнулась бы "от радости", радость "истомила бы ее". Никакие картины не могут адекватно выразить полноту такой радости, поэтому любые (все) образы, которые попадутся пребывающему в радости человеку, будут наполнены этой радостью «до краев», будут содержать в себе ее беспричинность, ее интенсивность как ее полноту, рождаемую безусловной данностью Бытия. В расположении беспричинной радости все сущее наполняется Радостью, становится полным, совершенным.
В-четвертых, необходимо отметить и то обстоятельство, что эти наполняемые радостью мысли-и-образы требуют своего воплощения, словно бы "желают" быть не только воображаемой, но и во-ображенной во-вне реальностью ("Ей страстно захотелось сада, темноты, чистого неба, звезд"). В замкнутом пространстве комнаты происходит как бы материализация, воплощение "беспричинной радости" ("Опять ее плечи задрожали от смеха и показалось ей, что в комнате запахло полынью и будто в окно ударила ветка").
Наконец, в-пятых, в процитированном отрывке совершенно отчетливо прорисовывается онтологический масштаб "большой радости", ее безусловность и несоизмеримость с эмпирическим масштабом того существа, которое "охвачено" ей. Просто непонятно, что "делать" с такой радостью? Радость что-то делает с Надей, а с самой радостью ничего поделать невозможно. Не радость принадлежит Наде, а, скорее, Надя принадлежит радости. Странная, томящая радость... Беспричинную радость не легко вынести человеку. Не случайно последними словами рассказа оказывается обращение (призыв? мольба?) к Богу ("Она пошла к себе на постель, села и, не зная, что делать со своею большою радостью, которая томила ее, смотрела на образ, висевший на спинке ее кровати, и говорила:
– Господи! Господи! Господи!").