2. 1. Затерянное
«Затерянное» мы относим к безусловным пространственным расположениям. В затерянном Бытие дано нам через созерцание эмпирически «другого» как чего-то ото всего «оторванного», маленького, затерянного в бесконечном пространстве. В силовом поле этого расположения предмет («затерянный» предмет)[132] созерцается как безусловно малое, как маленькое, воспринятое в своей безусловной «малости» или, лучше, в своей заброшенности в пространство (маленькое мало только по отношению к бесконечно большому).
В силовом поле данного эстетического расположения предмет созерцается не в его полноте и самодостаточности, не как совершенное «что» (не как прекрасное), не как возвышенное или большое, не как безобразное или уродливое, но как предельная форма малого, как малое, воспринятое в своей безусловной «малости» или, лучше, «затерянности в мире», «заброшенности в мир»: ведь маленькое мало по отношению к чему-то другому, к «большому». Восприятие чего-то как безусловно малого в то же время предполагает данность чего-то как бесконечно большого [133]. Тут то ли маленький предмет бесконечно мал, то ли мир бесконечно велик: встреча с предметом, становящимся безусловно малым на фоне бесконечно большого мира.
В опыте «затерянного» человеком воспринято, что все, имеющее «место» (все сущее как «вот-это»), уже самим его «имением» отъединено ото всех других «мест», что оно «теряется» в той пространственной неопределенности, в которой оно «имеет место». Формула восприятия для затерянной вещи такова: не сущее среди других сущих, а сущее, тонущее в безмерности мирового пространства. Здесь «затерянность» воспринимается не как следствие невеликости сущего по его пространственным параметрам[134], но как его «судьба».
Для эмпирического наблюдателя, который не захвачен эстетическим событием, любой предмет, поскольку он наблюдаем, — не абсолютно мал, как и окружающий его мир — не абсолютно велик: линия горизонта ограничивает видимое — в каждый данный момент — вполне определенной «окружностью» видимого, большой, но не беспредельной. Однако эстетическое созерцание тем и отличается от повседневного видения или научного наблюдения, что в нем мы видим больше, чем дано зрению и рассудку. Так, более или менее гармоничный предмет мы порой видим как прекрасный, абсолютно гармоничный, а «маленький» предмет— как абсолютно малое, то есть как «заброшенное» в «бесконечно большой» мир.
Сравнительно небольшие размеры созерцаемой вещи по отношению к созерцателю-человеку и по отношению к окружающим его вещам — необходимое внешнее условие для восприятия чего-либо как «затерянного» «среди миров», которые, однако, сами по себе недостаточны для перехода от восприятия чего-то как «малого-милого» к его восприятию как «затерянно-одинокого» в этом мире. Эмпирическая «тождественность» предмета, воспринимаемого то как «маленький», то как «затерянный», заставляет нас еще раз подчеркнуть: восприятие «малого» и восприятие «затерянного» — не одно и то же. «Малое» есть специфический эстетический модус «затерянного». Эстетика малого должна быть отнесена к эстетике условного, а эстетика «затерянного» — к эстетике безусловного.
Такая затерянная в безмерном (абсолютно несоразмерном ей мире) вещь оказывается лишенной смысла, то есть связи с «другим», связи, дающей определенный, локальный, «местный» смысл такого-то-вот места-положения как «помещенности» между тем-то и тем-то, среди того-то и того-то. Затерянная вещь воспринята как погруженная в неопределенность пространства-среды, она локализована непосредственно в «мире», поэтому такая вещь есть зримый запрос на связь не с другим (соседствующим с ним) сущим, а с миром сущего в целом, она требует Целого самой своей потерянностью в мире (неопределенностью места, занимаемого ею в пространстве), бессмысленностью своего места-имения в «бескрайности пространства». Исчезающе малая «точка» как особенная, обособленная «точка» получает спасение (оцельнение) и оправдание в данности Бытия, которое открывается созерцателю в созерцаемом. Другое как Бытие онтологически спасает и созерцаемое, и созерцателя; тот, кто созерцает сущее как затерянное, одновременно ощущает себя самого безнадежно «затерянным» «среди миров, в мерцании светил». Несоразмерность отдельного сущего миру здесь доведена до предела и «снята» в «чувстве сверхчувственного», безусловного, Другого как утверждающего сущее в его присутствии, в его причастности Другому. Другое открывает себя в затерянном как то, что утверждает онтологическую дистанцию, позволяющую видеть просто «малый» предмет как «затерянный», созерцать его и при этом испытывать удовольствие от чувства «полноты бытия». Опыт затерянного — это опыт Бытия, утверждающего Присутствие в его способности присутствовать, не «теряться» в эмпирической безмерности мирового пространства. Другое здесь суть то, что «ставит» человека по ту сторону сущего и по ту сторону страдания. В переживании заброшенности как аффирмативного (утверждающего) эстетического расположения мы имеем дело с онтолого-эстетическим катарсисом, очищением сущего (созерцателя и созерцаемой вещи) силой данности Другого как Бытия.
Каковы же преэстетические условия «затерянного» как расположения? Мы сказали, что «затерянным» кажется все, чья малость воспринимается как безусловная. Но для того, чтобы что-то было воспринято нами как «затерянное», вовсе нет необходимости, чтобы это «что-то» было по своим физическим параметрам «очень маленьким». То, что «безусловно мало» эстетически, эмпирически вполне может быть и весьма значительным по величине по сравнению с пространственным масштабом человеческого существа; здесь важно, чтобы окружающее преэстетически затерянную вещь пространство многократно превосходило ее именно как мировое пространство, а не как другая вещь «в» пространстве. Резкий перепад в соотношении масштабов созерцаемой вещи и фона, на котором она созерцается, ярко выраженный дисбаланс величин формы и окружающего ее пространства создает преэстетически благоприятные условия для возникновения «эффекта затерянности». Но для того, чтобы сущее соотносилось не с ближайшим к нему сущим, а с «мировым пространством», затерянное не просто может быть «достаточно большим», но должно быть таковым, так как только в этом случае возможно непроизвольное соотнесение его с мировым пространством, а не с другим сущем, ведь по-настоящему «затеряться» можно только «в мировом пространстве». При этом важно, чтобы преэстетически затерянное сущее находилось в пространстве свободном от других вещей, или так отличалось от других вещей, чтобы эти вещи могли бы быть восприняты не как вещи, среди которых созерцаемая нами вещь находится как «еще одна вещь», а как фон, как безразличное по отношению затерянной вещи пространство, как пространство-среда.
Пространство в этом расположении должно быть достаточно широким и открытым еще и потому, что в границах закрытого (камерного) пространства отдельная вещь скорее будет воспринята в качестве «маленькой», а не «затерянной». Закрытое пространство (особенно если оно невелико по своим размерам по человеческим меркам) не располагает к тому, чтобы нечто в нем было воспринято как «затерянное».
Следует отметить и то, что хотя небольшие размеры созерцаемой вещи по отношению к окружающему ее пространству-среде есть необходимое внешнее условие для восприятия чего-либо как «затерянного», но само по себе оно еще недостаточно для перехода от восприятия чего-то как «малого» к его восприятию как «затерянно-одинокого». Восприятие чего-либо как «малого» и восприятие чего-либо как «затерянного» — это эстетически различные восприятия. «Малое» есть специфический эстетический модус «затерянного». Эстетика малого суть эстетика условной данности Другого, эстетика затерянного — эстетика его безусловной данности. Два эти феномена («малое» и «затерянное») бесспорно сближены в том отношении, что их внешним предметом[135] являются более или менее небольшие (на фоне окружающего их пространства) предметы. Тут мы имеем дело с ситуацией аналогичной тому различию, что обнаруживается в созерцании «ветхого» и «старого» (а также «прекрасного» и «красивого», «возвышенного» и «большого» и т. д.). Нередко один и тот же предмет может быть эстетически воспринят и как «старый», и как «ветхий», или может оказаться вообще вне сферы эстетического опыта (и тогда мы будем иметь дело с эстетически нейтральным видением вещи, а не с эстетическим ее созерцанием). То же происходит и в случае с «маленьким» и «затерянным».
Для рассудочного наблюдателя любой эмпирический предмет, поскольку он наблюдаем, — никогда не выступает как абсолютно маленький, а окружающий мир не выступает как абсолютный по своей величине: линия горизонта ограничивает видимое на данный момент вполне определенной «окружностью» видимого, большой, но не беспредельной. Однако эстетическое созерцание тем и отличается от повседневного видения или научного наблюдения, что в нем мы видим больше, чем дано нашему зрению и рассудочной оценке величины видимого. Так, более или менее гармоничный предмет мы порой видим как прекрасный, абсолютно гармоничный, а что-то относительно «маленькое» — как абсолютно малое, как «заброшенное» в «бесконечно большой» мир.
Чувство «заброшенности» близко соотносится с переживанием «другого» как «возвышенного» и «ветхого». С ветхим и возвышенным затерянное связано теснее, чем с прекрасным, поскольку во всех этих расположениях Другое дается чувству через страдание и боль до конца прочувствованного «ничтожества» сущего[136]. Как «ветхость» (—конечность) есть восприятие судьбы сущего во временном аспекте его существования, так и «затерянность» есть восприятие его судьбы в пространственном аспекте. Во всех этих утверждающих расположениях сущее спасается чувством «бесконечного», «сверхчувственного» (Другого) в душе, данность которого делает созерцание «ветхого» и «затерянного»[137] исполненным светлой печали и тихой радости[138]. Удовольствие от созерцания возвышенного, ветхого, затерянного, влечение к их созерцанию свидетельствует о том, что в данных расположениях человеку открыто Другое как Бытие, а не как Небытие или Ничто.
Обсуждаемое нами расположение существует в двух вариантах и обладает разным эстетическим колоритом: светлая отрешенность затерянного соседствует с его созерцанием как «уединенного». Затерянное (в такой его модификации как уединенность) весьма близка к переживанию величественного предмета и сопровождается чем-то вроде чувства эстетического «уважения» к такому «сущему в одиночестве» предмету. Мотив отдельности, уединенности сущего, его суровой, полной внутреннего достоинства замкнутости в себе — достаточно распространенная форма эстетического восприятия. Предметно «уединенное» обычно связано с созерцанием вещи не просто как позабытой-позаброшенной в огромном мире и затерянной в бесконечном пространстве, но еще и с созерцанием ее как выделенной (пространственно) из окружающего и противопоставленной ему; так в затерянном-как-уединенном созерцаемый предмет с особой четкостью, «на контрасте» отделяется от окружающего пространства. Уединенное часто может находиться на «возвышении». Одиноко стоящие на возвышении сосна, дуб, старый крест; монастырь или церковь на вершине горы или скалы — лишь некоторые примеры затерянного-как-уединенного. Можно даже сказать, что мотив «одиноко-стоящего-на-просторе» — один из самых действенных внешних (преэстетических) поводов-стимулов, благоприятствующих открытию Другого, превращающий и одиноко-стоящую вещь, и окружающее ее сущее (преэстетическую среду) в собственно эстетические предметы, то есть в предметы, способные вместить в себя (в нашем восприятии) Другое.
Расположение вещи на возвышенности, с одной стороны, как бы усиливает мотив ее одинокости и малости, поскольку оно акцентирует громадность окружающего пространства, а с другой стороны, эта выделенность вещи в пространстве подчеркивает ее экзистенциальное «упорство», высвечивает— при всей малости уединенной вещи — не только ее «затерянность» в мире, но и ее «тяжбу» с миром, ее «вызов» мировому пространству, которое эта вещь (особенно ориентированная вертикально) как бы «прорезает», «протыкает» своим четко очерченным контуром.
В созерцании «затерянного-как-уединенного» происходит органическое сочетание двух родственных эстетических расположений: «затерянного» и «величественного» (как возвышенного по величине). Если в чувстве возвышенного картину величия и мощи природной (или исторической) жизни принимает на себя сам созерцатель, и он же находит в себе (в «маленьком», эмпирически «ничтожном» существе) внутреннюю, духовную силу для противостояния превосходящей его стихийной мощи природы (исторического действия), то в случае восприятия чего-то как «уединенного» борьба человека и эмпирически превосходящей его природы находит свое чувственное воплощение в образе одиноко стоящего на вершине и вертикально ориентированного предмета (дерева, скалы, креста). Такой предмет непроизвольно связывается нашим восприятием с противостоянием человека равнодушному к нему и подавляющему его свой размерностью пространству, природе, миру. Тут разворачивается то противостояние, которое в чувстве возвышенного было представлено (на стороне внешнего референта) только величием и мощью природной (исторической) стихии.
В «затерянном-как-уединенном» вещь воспринята в ее единственности, которая дана нам благодаря выделенности вещи, ее противопоставленности «окружающему». В то же время, поскольку внимание в этом расположении сфокусировано на относительно небольшом предмете, то он воспринимается тут не только в его противостоянии «всему миру», но и в его «одиночестве», в «обреченности» на внешнее (эмпирическое) поражение в этом противостоянии[139]. Очевидно, что в этом случае эстетика затерянного сближается не только с эстетикой возвышенного, но и с эстетикой ветхого.
В зависимости от ситуативно находимой (не данной заранее) меры, пропорции в соотношении «затерянности» и «возвышенности» созерцаемого, на карте эстетических расположений «уединенное» может располагаться то ближе к «возвышенному» расположению, то — к «затерянному», не совпадая, однако, полностью ни с тем, ни с другим. Пожалуй, говоря о «затерянном», можно было бы выделить в качестве его полюсов «затерянное в узком смысле» (с максимальным усилением мотива обреченности сущего на то, чтобы потеряться в мире) и «уединенное» (с максимальной «выпрямленностью» сущего в его метафизическом противостоянии вызову объемлющего его пространства). В первом случае вещь эстетизируется, удерживая Другое в своем «жертвенно-умаленном» образе, а во втором она эстетизируется, представая как квази-личность, «героически» противостоящая «навалившемуся на нее» миру. То, что обречено на «заклание» миру, то выделено, «очеловечено» и персонифицировано, подобно «уединенному». Но если жертвенная вещь выделяется и поэтизируется в скорбно-лирическом регистре, то героически противостоящая миру «уединенная» вещь поэтизируется в героико-драматическом или трагическом регистре.