Лекция 30

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Лекция 30

Итак, мы на подходе к теме кристаллизации и законов. Напомню, что я имел в виду под словом «держание» или «движение». Это те точки перекрещивания, когда мы видим объекты, воспринимаем их и понимаем. Они и есть движение или вмещающее держание, в котором нет расстояний. Термин «расстояние» или «положение» не имеет здесь точного метрического смысла. В области, в которой мы движемся, весь ряд наших представлений — о времени, пространстве, расстоянии, положении — теряет свой точный и привычный смысл. Поэтому давайте пользоваться метафорой: держание это то, что может делать далекое близким, что зависит от вместимости нашей души. И хотя душа, по определению, конечна, — сама вместимость изменчива. Мы держим то, что можем вместить. А это зависит от того, что мы делали до этого, то есть от нашей истории. Не той, которую мы сознательно строим из идеальных моментов времени актами произвольной памяти, а той, которая не видна и о которой я говорил вам, пользуясь терминами «вложение», «сгущение», «упаковка». Все это как бы стоит за нами и является для нас невидимыми основаниями нашей души, какой-то проросшей почвой, где есть горячая точка реального пространства, а не того, в котором мы приклеиваем события к разным его точкам.

Скажем, Альбертина осталась в Париже, хотя она уже убежала. Но Марсель все еще воображает ее, сообразно возможностям своей духовной жизни, в некотором идеальном пространстве. Событие, называемое Альбертиной, разыгрывается пока в идеальном пространстве. А идеальное пространство, как известно, не дает определенности. Когда же ему сказали, что она в Турени, то это привело к неожиданному и полному изменению его душевной жизни. Хотя ему казалось раньше, что он хорошо себя знает. То есть знает, как он будет на это реагировать, что ей ответит, как сделает вид, что все ему безразлично, что он вовсе не думает о том, чтобы она вернулась, и будет действовать лишь через посредников, потому что оскорбительно быть игрушкой страстей и показывать, что ты нуждаешься в Альбертине… Но вот душевная жизнь определилась в реальном пространстве — оказывается, Альбертина действительно в Турени. И Пруст замечает, что мы никогда не знаем, что заключено в глубине нашей души. Ибо в той точке, в конце луча страстного ожидания, появилось то, что всегда ново, всегда другое. В этом смысле состояния сознания есть нечто, что существует только на границе «всегда другого», — иначе проблема сознания даже не встает.

Обратите внимание: вот горячая точка, удар — и, возможно, любовь, если есть распространение волны. В других случаях Пруст говорит в этой связи об ondulation, или волновом колебании. И то же самое повторяет применительно к тому, что он называет «ментальным классом», имея в виду качественное состояние разных людей. Это как бы некая предготовность, пред-напряженное состояние, напряженное качество у совершенно разных людей. Он говорит, что принадлежность к тому или иному социальному слою или классу в действительности не имеет никакого значения. И с этим в данном случае, безусловно, можно согласиться. Поскольку важна принадлежность именно к ментальному классу. События по отношению к точке отсчета, взятой в виде ментального класса, происходят у Пруста как propagation — распространение или случание одного и того же по многим точкам, занятым разными людьми. Это как бы распространение волны. Фактически он делает здесь очень странную вещь: поперек к нашему горизонтальному макроскопическому измерению — измерению идеального пространства и времени предметов, которые мы видим в качестве наделенных свойствами и атрибутами, — создает одновременно некую си-мультанность по пространству состояний, объединенных определенной скоростью и являющихся каким-то громадным объемом однородного. Все точки этого пространства находятся в одном состоянии преднапряжения, принадлежат одному ментальному классу и составляют как бы громадный объем однородного. И тогда событие есть именно ondulation, то есть колебание этой массы, где оно случается в виде распространения волны. Мы получили симультанность, и время здесь является оператором этой гомогенной массы по всему пространству, по всему объему.

Оно уже не будет числом, не будет иметь метрических измерений, которые бы мы отсчитывали в нашем идеальном времени.

Хочу упомянуть еще один термин, который использует Пруст. Это — «иррадиация». Послушайте, это из «Пленницы»:

…простая угроза страдания, являющаяся оборотным лицом желания (слово «страдание» имеет здесь гораздо более широкий смысл, можно сказать, что желание — это страдание или удовольствие, что будет одним и тем же), одного порядка с ним, и ставшая подобно ему (желанию) центром наших мыслей. Представьте себе центр, где точка интенсивности иррадирует от себя и вокруг себя на бесконечные расстояния неуловимую печаль такого же неизвестного происхождения, как и наши удовольствия (иррадирует ее на любую отдаленную точку), в результате чего любая вещь может ассоциироваться с тем, что мы любим (III,223).

Или с тем, на что кристаллизовалось нечто, называемое нами любовью к вещи или предмету. Потому что любовь в действительности не есть связь с предметом, а есть кристаллизация на нем. Кристаллизация наших способностей, желаний, состояний, выражаемых через любовь, когда сама любовь есть лишь их модус, а не самостоятельное явление. Метафора иррадиации на бесконечность возможна везде, где что-либо может ассоциироваться с идеей того, что мы любим. Слово «ассоциация» употребляется в данном случае без какого-либо психологического смысла. Прустовская психология вообще является антиассоциа-нистской, в ней не предполагаются психические механизмы и ассоциации, когда мы нечто понимаемое сопоставляем с другим понимаемым по сходству или по совместимости согласно каким-то правилам ассоциации. Поэтому, вслед за Стендалем, Пруст выбирает слово «кристаллизация» и предпочитает говорить о насыщенности нашей жизни, об элементах души, которых мы не знаем, но которые находятся в состоянии насыщенности, и о том, что нужно определять только те события, которые вызывают выпадение в осадок наблюдаемых явлений. Нужно анализировать эти процессы, а не садиться внутрь гомункулуса и изнутри угадывать возможную ассоциативную силу его психики и мышления, его индивидуальную психологическую способность связывать по ассоциации разные вещи.

Теперь я возвращаюсь от этой метафоры к симультанности, или одновременности, поскольку мне нужно сначала подойти к каким-то определениям и потом отсчитывать время. Так вот, симультанность есть симультанность страданий. Она гомогенизирует все явления душевной жизни и внутри индивида, и в его связях с другими индивидами по ментальному классу, по всему объему, о котором я говорил. Пруст пишет по этому поводу так: наступал час, когда единственное, чего мне хотелось, — это быть с матерью в моей комнате (III,424). Вы помните эту архетипическую форму, закодированную в душевной жизни нашего героя, — потребность в «поцелуе матери», которая затем мигрирует на любовь к Альбертине. Любовь Альбертины так сочеталась с обстоятельствами, что она могла перенести на себя движение, идущее из архетипа этой потребности, выступающего как потребность в других существах. Или шифрованное выражение невозможности быть одному. Вот из чего питается любовь к Альбертине, которая, в свою очередь, является формой последующих любовей, — ибо форма, в которой случается первая любовь, пролагает путь и накладывается на все последующее. Итак:

…наступал час, когда мне хотелось, чтобы мать была со мной в комнате. И тогда все мои беспокойства, испытанные со времен детства, именно они по зову новой тревоги спешили ее усилить, амальгамировались с ней в гомогенную массу, которая меня удушала.

Все беспокойства и события, вызывавшие их, происходили в разные времена — одни еще в детстве, другие позже. Но все они становятся одновременными в момент страдания.

И этот удар в сердце делает из страдания (из боли)… что-то современное всем эпохам нашей жизни, в которые нам приходилось страдать (III,425).

Помните, я говорил, что душевные явления имеют знак, соответствующий тому, что в физике называется скоростью. У них есть вектор направления или вектор виртуальности, указывающий на необратимость. Все возможные переживания уже имеют направление, хотя могла, скажем, быть и другая женщина, не Альбертина. Но есть метафизическое апостериори, и оно задает направление.

Казалось бы, скорость расшифровывается у Пруста метафорически, но в действительности это понятийная расшифровка, — в той мере, в какой мы вообще можем употреблять понятия в такой области, как душевная жизнь. Мы не можем употреблять здесь количественные понятия, не можем измерять. Поэтому все, что говорится, носит метафорический оттенок, хотя и является орудием понимания. Пруст пишет:…тем более, что скорость страдания не есть скорость электричества (III,472). Такой вот забавный ход. Максимальная скорость — это скорость страдания, или желания. Разбросанные точки иррадиации связываются на бесконечности и оказываются одновременными одна другой по скорости страдания, которая больше, чем скорость электричества.

А теперь сделаем полшага назад и вернемся к проблеме, которую я вводил в связи с темой кристаллизации, — к состояниям сознания. Значит, всегда есть колебание. Если есть Альбертина, то она есть потому, что есть колебание к виртуальной, возможной Жильберте. Это бифуркация. А наше душевное состояние — на границе, и определяется оно только в той мере, в какой я беру его на границе. Пруст замечает: Да, уже с Жильбертой я испытал опасность писем безразличия (III,435). Писем, в которых, как в шахматной игре, двигая фигуру, мы делаем вид, что безразличны, чтобы вызвать определенную реакцию. Но, говорит Пруст, мы ведь никогда не знаем своей души, не подозреваем, что вспыхнет в нашей душе, когда что-то реально случится, — мы этого никогда не знаем, хотя у нас есть все заготовленные ответы, заготовленные элементы воображаемого. Помните, я рассказывал вам о страстном диалоге с самим собой: нет, этого нельзя так оставить, я скажу ей то-то и то-то… И вот наступает час, когда ты можешь, казалось бы, сказать все, и внезапно обнаруживаешь, что не знаешь, как поступить, поскольку та, что приходит на свидание, вовсе не то, что на кончике луча твоего страстного ожидания. Ситуация изменилась, она новая, и нужна очень большая сила души и решительность, чтобы не смутиться новым, совсем не похожим на то, что было в мире страстного диалога с самим собой. Пруст продолжает: но я уже знал об опасности такого безразличия, которое, будучи сначала притворным, становилось потом правдивым. Кстати, это случай правды, которую мы говорим как неправду, — мы шутим, или просто лжем, а потом и шутка оказывается правдой, и ложь становится правдой. Очевидно, есть какие-то индукции, идущие из того, что мы говорим и о чем мы соизволим шутить, или от того, как мы соизволим врать, — и они делают реальным то, что мы говорили в качестве лжи. Но возвратимся к цитате: И этот опыт должен был бы помешать мне писать Альбертине письма такого же рода. Опыт показывает (я амальгамирую материал страниц, предшествующих этой цитате), что не нужно писать такие письма или, например, скрывать свое желание, притворяться, что у тебя его нет, вмешивать других лиц, чтобы самому не показаться смешным, или воображать какое-то место в Париже, лишь бы не узнать, что в действительности Альбертина в Турени, а не в Париже. (Париж — идеальная точка в пространстве, а Турень — это реальное пространство; реальное пространство страстно, потому что реально.) Или говорить себе, когда Альбертина исчезла: нет, это невозможно, так не уходят. Ведь не уходят без причины, ведь уходя, говорят, почему уходят, и дают возможность ответить. Нет, это абсурд, не может быть, чтобы она ушла…

То, что называется опытом, является в действительности лишь откровением для наших глаз, свойством нашего характера, которое проявляется заново с тем большей силой, чем более ясно мы знали о нем раньше, когда спонтанное движение, руководившее нашим поступком в первый раз, повторяясь, закрепляется свойствами нашего воспоминания. Самый страшный человеческий плагиат, от которого труднее всего отказаться индивидам — как и народам, которые на наших глазах упорствуют в своих ошибках и живут, все больше их углубляя, — это плагиат самого себя (III,435–436).

И еще Пруст говорит:

Удивительно, как ревность, которая постоянно опирается на ложные предположения, имеет столь мало воображения, когда речь идет о том, чтобы увидеть реально (III,435, примечание).

И далее: Или любовь (в данном случае слово «любовь» заменяет то, что Пруст перед этим называл «свойствами характера», которые повторяются), родившаяся из потребности помешать Альбертине делать зло (герою свойственно, скорее, не любить Альбертину, а мешать ей делать зло, ему невыносима мысль, что она где-то совершает непристойные поступки), продолжает сохранять в последующем следы своего происхождения. То есть Пруст хочет сказать, что вещи имеют тенденцию повторяться в той форме, в какой они случились в первый раз, и тяготеют к тому, чтоб воспроизводить условия и причины своего случания в качестве последствий. Что эти «впервые» и «однажды» и есть кристаллизации. Ибо всякое существо стремится воспроизводить форму своего первослучания. Воспроизведение формы первослучания создает по гомогенному пространству состояний, о котором я говорил, то, что Пруст называет сериями. Все явления определяются или получают полное определение не по одному разу, а по серии своего случания, по серийному множеству. Поэтому в исследовании такого рода вещей мы должны брать серийные ансамбли.

Однако давайте закончим нашу цитату, чтобы связать ее с тем материалом слов и образов, которым я уже пользовался.

Быть с Альбертиной, — пишет Пруст, — имело для меня мало значения (вы помните, что когда она с ним, он скучал и думал о возможных любовных приключениях, которых был лишен), главное, чтобы я мог помешать этому «существу убегания» быть там или сям.

А теперь возвратимся к серии. Значит, если явления серийны, то они в то же время ретроактивны по отношению к нашей памяти, меняют ее образность. Мы привыкли полагать, что память можно расширить, обогатить, — но оказывается, то, что мы помним, еще меняется. И это богатство серии меняет образ женщины или образ события, положившего ее начало. Пруст отмечает:

В этой серии психологических фактов, которую мы можем вывести и которая составляет часть жизни другого существа с нами, нашей усталости (потому что усталость тоже серийна), нашей ревности… с этой серией не слишком уж мистической для нас, корреспондирует серия фактов, остающихся нам неизвестными (III,426).

Значит, если мы разворачиваемся в серии, то по отношению к нам другое существо — такое же как мы, и мы выступаем в мире этого существа тоже в качестве элемента серии. Ведь другое существо тоже расположено по объему не только в смысле существования для нас, но и мы являемся частью его объема. Как бы два объема идут параллельно друг другу с громадной скоростью. И закон серии приводит к тому, что мужчины, которые в своей жизни были покинуты несколькими женщинами, были покинуты всегда одним и тем же способом, в силу их характера (повторения, воспроизводства причин), в силу всегда тождественных реакций, которые легко просчитать: у каждого своя манера, в какой его предают, так же как своя манера простужаться.

Вернемся теперь к фактам, которые таятся в другом объеме, или к другой серии, в которой мы разворачиваемся, и где тоже есть масса фактов, остающихся для нас неизвестными. Ведь мы не охватили все точки пространства и времени, хотя любовь или то, что называется любовью, требует от нас, чтобы были чувствительными все эти точки или все линии, поверхности и объемы, говорит Пруст. А мы владеем лишь той линией или той поверхностью, тем объемом, которые заняты нашей любовью, и там происходят довольно интересные вещи. Именно наблюдение за ними, сознание, что они есть, продвигает нас вглубь человеческой психологии, так как то сознание, которому вообще что-то открывается, обострено, и глаза его открыты, конечно, страданием. У Пруста есть фраза (я уже ее приводил), которую можно было бы взять в данном случае в качестве эпиграфа: Насколько дальше идет страдание в психологии, чем наука психология!

А теперь вернемся снова к тому, что я называл качествами или специфическим впечатлением. Я предупреждал, что слово «впечатление» не означает всякое впечатление в обычном смысле слова. Под впечатлением у Пруста всегда имеются в виду некие смутные состояния — скажем, покрасневшие щеки Альбертины. Если они меня впечатлили, то у меня есть впечатление. И одновременно это качество, то есть то, за чем скрыт закон, или, иначе говоря, — топос, топология. «Игра количеств за сумерком качеств». «Сумрак» здесь не только иллюзия, вызывающая в нас качества, но и сами качества, которые обладают свойством быть для нас темными в смысле нашей собственной тени. Ведь как свет — из нас, так и тень — из нас. И свет мы получаем, только пройдя собственную тень. Вещей, которые не затемнены нашей тенью, мы на самом деле не знаем. Пруст говорил, что познание есть только познание самого себя. Все остальное не относится к познанию. Качества есть одновременно то, что легче всего рассеивается или забывается. Мы их не видим, потому что не предупреждены. Они не предупреждают нас, что их нужно запомнить. Скажем, когда мы хотим вспомнить, распаленные ревностью, каким было действительно выражение лица у Альбертины, когда она говорила то-то и то-то, — мы не можем его вспомнить. Потому что она говорила о безразличных вещах, о людях, которых мы не знаем, и мы не обратили внимания. А между тем там было качество, то есть некое смутное состояние, являющееся семенем всей истины. Представьте себе, что я не обратил внимания на покрасневшие щеки Альбертины, а слушал содержание слов, и вот через год настал какой-то момент, когда именно это мне нужно — а восстановить нельзя. По отношению к качествам нужно быть очень осторожным, чтобы не быть, как женщины, которые не умеют распутать, — говорит Пруст, — причину того, что они чувствуют (III,19). И он приводит такой пример, на других страницах романа. Альбертина, войдя в комнату и увидев Марселя тщательно выбритым, бросилась его обнимать со словами «какой ты хороший», «какой умный», — то есть случилось какое-то качество, зацикленное на свежих щеках Марселя, любовника. И автор пишет: Удовольствие, которое вызывает свежее лицо, они объясняют моральными качествами того, кто для них в будущем является обещанием счастья (ibid.). Ощущение приятных побритых щек вызвало такое острое наслаждение, потому что оно было качеством-знаком состояния Альбертины в тот день. Невозможно знать, что с чем сцепилось, чтобы оно превратилось в качество. Хотя Альбертина целует и знает, что она целует Марселя, потому что он обладает высокими моральными качествами.

Но мы не только забываем качества, а как я только что сказал, нам еще грозит опасность их не так объяснить. Ведь если для Марселя имеют значение покрасневшие щеки Альбертины как качество, за которым стоит целый мир, то — переверните в другой объем — Марсель тоже фигурирует как элемент объема и серийного движения в мире Альбертины, и там, конечно, его свежевыбритые щеки также имеют какое-то значения. Мы забываем не только потому, что не обращали внимания, и качество исчезло, восстановить его нельзя, но и когда оно есть; чаще всего, прибегая к операции explain away, мы просто отделываемся от него посредством объяснения. Чтобы не видеть то, что перед нами. Я люблю тебя потому, что ты поэт, а в действительности меня взволновали свежевыбритые щеки, но я их не вижу, поскольку уже есть объяснение. Следовательно, существуют состояния сознания, а мы имеем тут дело со структурами сознания, некоторыми структурациями нашей сознательной или душевной жизни. Так как то, что я называю качествами или специфическими впечатлениями, — это не объекты мира, а некоторые предметы-интенсивности, они индивидуальны, или, я бы сказал — дифференциальны и неразложимы. И к тому же — телесны, поскольку заимствуют, берут взаймы нашу чувствительность. Чтобы пройти куда-то и что-то увидеть, нужно пройти через чувствительность, нужно, чтобы возродилось «я» с тем знаком чувствительности, которую оно имело, — лишь тогда мы видим. Марсель считает, что любит Альбертину, выдумывает в идеальном пространстве и времени проекты, как с ней расстаться, но в его проектах нет представления о том, что случится, если ему скажут, что Альбертина уже ушла. Казалось бы — реализовалось: я хотел расстаться с Альбертиной, и она, слава Богу,» сама ушла и избавила тем самым меня от утомительных сцен объяснения, от необходимости лгать и так далее. Пруст пишет:

Мне казалось, что я хорошо знаю глубины своего сердца. Но наш ум, каким бы он ни был ясным, не может заметить элементы, которые его составляют и о которых мы не подозреваем в силу того летучего состояния, в котором они находятся большую часть времени (такое состояние сознания, как любовь, всегда у Пруста в неустойчивом равновесии, то есть является чем-то именно этим лишь на фоне другого; Альбертина такова, потому что рядом бифуркация на Жильберту, и следовательно, это не Альбертина сама по себе, а некий дифференциал; то, что мы называем Альбертиной, есть дифференциал), поэтому и случилось событие, способное их изолировать, подвергнуть сгущению. Я ошибся, когда мне казалось, что я ясно вижу ее в моем сердце; это ясное познание не могло быть дано мне умом, его могла принести лишь суровая», взрывающаяся, отстраненная, как кристаллизированная соль, реакция страдания (III,420).

Значит, кристаллизация несет понимание. Не анализ своей души, а сам процесс, событие, реальное развертывание синтезов по кристаллизациям. Лишь тогда появится какое-то явление, которое встряхнет находящиеся в состоянии насыщения элементы жизни, — и я буду знать о том, что есть, по осадкам, выпадающим в кристалл, или, как выражается Пруст, по кристаллизированной соли. Соль страдания одновременно это и соль, которая как бы видна в ночи, при свете звезд. Путь, усеянный солью. Или, говоря словами Мандельштама: «Звездный луч — как соль на топоре…»

Я настолько привык иметь рядом Альбертину, что лишь теперь понял новое лицо Привычки. До сих пор я рассматривал ее как отрицательную силу, которая уничтожает оригинальность восприятий и даже подавляет сами восприятия как таковые; а теперь я вдруг увидел ее, как ужасную богиню, настолько слившуюся с нами и столь глубоко проникшую в наше сердце, что если оторвать ее или она от нас отвернется, хотя обычно мы не различаем ее незначительное лицо, то на нас нахлынут самые страшные страдания, равнозначные смерти.

Я привел эту цитату, чтобы сказать, что лицо другого закрыто от нас привычкой, и поэтому мы видим лишь то, что видим. То есть видеть меньше, чем видим, мы не можем, поскольку то, что нужно было знать, было качеством, а оно исчезло, и мы помним не качества, но слова. Вернусь снова к прустовскому рассуждению. Я пытаюсь вспомнить, — говорит он, — как это случилось, ведь что-то было сказано, когда я влюбился в эту девушку, она о чем-то мне говорила, кого-то упоминала, и этот кто-то, пройдя по своему объему, может оказаться даже шофером той машины, на которой я постигал топологию Бомона — есть такое гористое местечко во Франции. Так что же это? Почему я не могу вспомнить? Ход анализа Пруста здесь таков: когда мы пытаемся вспомнить первые обстоятельства, при которых влюбились, мы пытаемся вспомнить их уже любя. И подразделить это нельзя. Это закрыто какой-то цельной единицей. В другой бифуркационной линии есть что-то другое, но мы находимся на этой линии и подразделить не можем. Луч мой слепился с тем, что я вижу, и ниже его опуститься нельзя. Это и есть состояние сознания.

Сознание есть некое движущееся светлое пятно, держащееся на границе перепада в другое. Фаза сознания, выделенная в эволюции нашей жизни как светлая зона. Потому что в остальных частях эволюции вообще нет никакого сознания и проблемы сознания не возникают. Когда мы узнаем что-нибудь новое, то здесь нет никакого узнавания, а есть держание нас состоянием сознания, которое не поддается делению еще и в том смысле, что его нельзя вывести из предметов окружающего мира, которые видны некоторому абсолютному наблюдателю из какой-то внешней перспективы. Но мы не можем получить отсюда состояние сознания и раскладывать его, прибегая к анализу, в терминах предметов-интенсивностей. Это как бы вздувшаяся точка. Точка по определению точечна, дальше мы ее не делим. Хотя в то же время ясно, конечно, что такое сознание есть одновременно препятствие. Можно говорить о препятствии сознания. Раз есть состояние сознания, следовательно, есть и препятствие узнать обстоятельства, сопровождавшие мою влюбленность. Когда у меня появилось чувство любви к этой женщине — этого я не могу вспомнить, потому что вспоминаю, уже будучи влюбленным. Значит, препятствие состоит в том, что, имея дело с действиями в нас предметов или качеств, мы имеем дело уже с интеллигибизированными миром предметов и качеств. Помните, я говорил вам: язык лжи имеет качество. Почему? Потому что через это качество весь мир освоен. Он понятен. В нем состоялась жизненная форма, а то, что я называю предметом, и есть одновременно живая, успешная форма. И впрямую ее разложить нельзя. Если убить ее, то произойдет регресс на несколько шагов назад, в животное состояние. В этом смысле появившиеся в XX веке философы, которых называли прагматистами, были правы. Ими был тонко замечен исходный момент: в рамках анализа жизни мы должны не только рассматривать истину, как продукт абстрактных головных рассуждений, но прежде всего рассматривать жизненные формы по их меньшей или большей успешности.

А вся эта гомогенная масса, о которой я говорил, это пространство, наполненное страданием и гомогенное по всем точкам, и сами эти гомогенности, которые мы видим через появление ментальных классов, то есть через серийное повторение одного и того же, как способ события завершиться (ведь событие не завершается в точке, а завершается через серию, скажем, черта характера так завершается), — это и есть мир живых форм. И все совершающиеся в нем акты восприятия, понимания, эмоций — локализованы на телах, и к тому же довольно тяжелых телах. Поскольку живая форма — это не идея, идею можно опровергнуть, приводя аргументы, приведя факты. Но факты, говорит Пруст, не проникают в нашу чувствительность (которая упакована в телах), если не порождены ею. Следовательно, чувствительность такого мира порождает другие факты, и именно она — тяжелое тело. Иначе говоря, понимание, акты восприятия не витают где-то в идеальном мире, а локализованы на телах. Интенсивности, вспученности точек, предметности-качества одновременно являются телесностями. Как если бы это были какие-то живые существа, не совпадающие с видимыми нам индивидами. Мы видим людей, — но это не единственные существа нашего мира. Есть еще те существа, о которых я сейчас говорил. И пробой их описания является прустовский текст.

Итак, сознание — это, с одной стороны, светлое движущееся пятно, перемещающаяся зона в эволюции человечества, но не сама эволюция, и в то же время — препятствие. Потому что светлое существует ценой того, что не существует все остальное. И если бы я признал это или увидел, то я оказался бы голым. То есть — в аду. Представьте себе, что ад отделен от нас не географически, но в смысле состояния, в котором мы находимся или не находимся. Чтобы мы находились в состоянии сознания, оно должно быть как бы сжато возможным адом, быть предельным обликом другого. Потому что его расслабленным обликом является просто новое. Скажем, я пришел на свидание в состоянии страстного ожидания, с сочиненным заранее сценарием, а увидел нечто другое и разочаровался. Это мягкая форма другого. Крайняя же, предельная форма другого — это голый человек в аду, и черти вонзают в него свои крюки, и мучения. Тогда разница между жизненными формами, конечно, устанавливается не по абстрактным критериям большего или меньшего приближения к истине, но по силе вмещения. Есть расширяющиеся жизненные формы, а есть не расширяющиеся, погибающие. Погибают те, которые не могут вместить. Например, вместить ад. Вместить другое и выжить.

Я попытался, казалось бы, абстрактное топологическое понятие вместимости закрепить образами, почерпнутыми из нашей душевной жизни, в том числе образом ада. И вот последняя иллюстрация этой неделимости, простоты и дифференциальности предметов, которые работают в мире, то есть в нас. Прустом описывается такая сцена: у дверей отеля стоят посыльные, и мимо них проходит мадам Германт. Это период влюбленности Марселя, — он был влюблен в нее и все время, в разных местах возникал на ее дороге, все пытался обратить на себя внимание, и везде, где она проходила, находил способ появляться, якобы с невинным видом, который был, конечно, весьма красноречив. И Марсель слышит такую реплику в ее адрес — один из посыльных называет ее старой развалиной, старой каргой. Еще красивая женщина, аристократка — а в глазах посыльных старая карга. Марсель с удивлением слышит эту реплику. И в свою очередь думает про себя: они бы умерли от смеха, просто надорвали бы животики, если бы им сказали, что эта проходящая дама — более утонченная и породистая, чем кассирша их отеля (изъеденная экземой и толстая). И дальше Пруст поясняет, что текст — это одновременно и описание случившегося события, и реконструкция в понимании пишущего; в нем присутствует одно «я», воспринявшее что-то в точке жизни Марселя, когда он был влюблен в мадам Германт, и другое «я», пишущее, амальгамирующее сцену, как будто она происходит сейчас и происходит уже с ее пониманием. То есть утраченное время восстановлено, обретено, в описание вплетены куски обретенного утраченного времени. Цитирую:

Может быть, одно лишь сексуальное желание, если бы оно возникло, было способно помешать формированию этой ошибки (ошибки восприятия, ведь посыльные действительно видели уродину, но если промелькнул бы амур сексуального желания, то восприятие поменялось бы), и из ее шагов, из пыли, поднятой этими шагами пожилой дамы, выплыла бы для них юная ослепительная богиня (III,191).

Но есть сексуальное желание или его нет — это равнозначно тому, есть ли ангажированность. Готовы ли мы платить собой за восприятие. Если платим, тогда мы что-то воспринимаем. Однако мы уже знаем, что существуют источники наших иллюзий. И сейчас мы имеем дело с тем, что является таким источником, одновременно мешающим формированию истинного видения, и источником ложного видения. В данном случае желание не сыграло (то есть посыльные не ангажировались).

Впрочем, — замечает Пруст, — универсум истинен для каждого и различен для всех. Если бы мы (имеется в виду автор книги, писательское «мы») не были обязаны в силу законов повествования ограничиваться поверхностными причинами, то насколько более серьезно должны были бы представлять лживую тонкость начала этой книги (роман, как вы помните, начинается с просыпания героя в двух мирах) и не описывать, как я вслушивался, лежа в постели, в то, проснулся вокруг меня мир или не проснулся! Да, я лишь по писательским обязанностям вынужден был упростить вещь и тем самым врать, а в действительности должен был бы говорить о том, что речь идет не о жире, а о миллионах существующих глазниц и умов человеческих, просыпающихся каждое утро (ibid.).

Я сказал, что сознание есть пятно, которое окружено другим и внутри себя неразложимо. Значит, если бы сыграло желание, то взгляд посыльного, зацепившись на увиденную в конце взгляда богиню, внутри себя также был бы неразложим. Сознание неразложимо и на уровне простых предметов мира, на уровне качеств: Мира различий, говорит Пруст, не существует на поверхности земли. То есть предметы различены внутри самих себя бесконечно, но это не есть различие предметов. Это не различие звука «е» и звука «т», а различенность «е» внутри себя. Одно внутри себя различенное. Кстати, греки называли «простым» именно это. Не случайно некоторые* философы считают, что вся философия должна строиться как понимание одной фразы Гераклита: «Одно в себе различенное». Таинственная, туманная фраза. На уровне этих простых предметов нет проблемы истины и лжи. Простое вообще вне таких различений. Впервые различение истины и лжи появляется лишь в выражении простого, в его проработке и развитии. А это уже особые предметы — способы понимания. Качество есть одновременно модус понимания всего мира, которое резюмировано в этом качестве, синтезировано в нем. Подобно качеству языка, которое, как реальное явление, одновременно есть модус или способ понимания целого мира этого языка, выраженного через качество. Когда здесь все истинно в том смысле, что нет сопоставлений или противопоставления терминов «истинно» и «ложно», а само это различение возникает лишь в тех слоях сознания, которые наслаиваются на его первичную символическую структурацию. Наши первичные или ядерные структуры сознания суть символические структуры, в том числе потому, что они включают в себя элемент незнаемого. Ведь о качестве нельзя сказать, что оно само себя знает. Качество — не продукт анализа, головной работы. Ибо к таким продуктам как раз и применимо различение истины и лжи, а на уровне простого ни лжи, ни истины нет. Потому что, как я только что показал, этот источник является одновременно и источником заблуждения. Хотя Пруст говорит, что если бы у посыльных было сексуальное желание, то не возникло бы ошибочного восприятия. На самом деле само по себе желание и порождает некую конструкцию из промежуточных состояний — interposes, которые суть иллюзии, заложенные в предметы, и потом именно их приходится выкачивать из предметов, чтобы продвигаться по пути душевного развития. Потому что в самих предметах, повторяю, нет ни истины, ни лжи.

«Множество миров», или «множество глаз», или «человеческих умов» — эта символическая структура сознания в нашей жизни, на нашем пути, в нашем познании выражается эманациями. То есть если есть структура сознания, то только путем ее эманации мы что-то увидим — это будут видения. То, что Пруст называет непроизвольной памятью, сродственностью воспоминаний, то, что происходит с ним во дворе Германтов, в поедании пирожного «мадлен», — все это эманации структур сознания, которые были у многих великих художников и философов, скажем, у Сократа, у Декарта, не говоря уже о поэтах и композиторах. Стравинский, например, реально увидел сюжет своей «Весны священной», когда сочинял какую-то пьесу, и вдруг увидел сцену: на лугу сидит девушка, вокруг совершается какой-то обряд, и появляется смерть. После чего, по его словам, ему осталось только записать увиденное. Эманации — это непроизвольные воспоминания Пруста, в которых всплывает весь мир Бальбека. Они обладают одним интересным свойством — это смысловыполняющие видения, когда человек видит предмет таким, как его понимает. Ведь обычно мы что-то видим и потом это анализируем, понимаем в процессе, отличном от того, как предмет предстает своим материальным составом. А здесь я вижу предмет, состав которого и есть то, как я понимаю предмет. В феноменологии такие вещи называют смысловыполняющими. Кстати, они часто фиксируются на сновидениях. Но visiones бывают не только во сне. Эманации — это как бы посланники символической структуры сознания, внезапно возникающие перед нашими глазами. Смысловыполняющие явления по определению находятся вне времени. В них смысл не есть продукт работы, продукт труда, в том числе писательского труда понимания. Именно по этому поводу герой Пруста задает себе вопрос, просматривая партитуру вагнеровского «Тристана». Я не помню точно, но он говорит примерно так: Неужели вот те ощущения, которые возникают у меня от магических звуков музыки Вагнера, — это плод упорного труда? (III,161–162)