Структурализм и аксиология

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Структурализм и аксиология

Принципиально оставляя в стороне все вопросы эстетики, Тодоров не избавился от них до такой степени радикально, как ему казалось. Изгнанная в дверь аксиология возвращается в окно. Легкомысленно поступил Тодоров, насмехаясь над цитированными им же словами Роже Кайлуа о сущности фантастики. Пробный камень для фантастики, по словам Кайлуа, это «l’impression d’LtrangetJ irreductible» — «неустранимое впечатление странности». По смыслу этой дефиниции, иронизирует Тодоров, текст в генологическом отношении зависит от хладнокровия читателя. Если читатель напугался, текст надо считать странным. Но если читатель остался спокоен, произведение меняет жанр!

Однако имеет смысл отнестись здесь серьезно к насмешке Тодорова. Пусть кто-нибудь, например, разразится смехом над странным произведением. Это может случиться либо если читатель невежествен, либо если текст несовершенен. В первом случае читатель не дорос до произведения, во втором — произведение до читателя. Структуралист таких трудностей не видит, потому что текст, по его мнению, имплицирует читателя с должной компетенцией, иначе говоря, такого, который адекватен тексту. Он читает на должном семантическом уровне, следовательно, не будет смотреть на читаемое ни «сверху вниз», как эксперт-литературовед на «Прокаженную», ни «снизу вверх», как неподготовленный читатель на «Резинки» Роб-Грийе. Таким воззрением на читателя структурализм превращает литературу в жесткую систему каст. Эта система представляет собой застывшую иерархию, в которой каждому типу произведений соответствует определенный тип читателей. Замечательным книгам соответствуют замечательные читательские головы, а кретинские головы соответствуют кретинским книгам. Только таким антидемократическим образом организованная целостная совокупность текстов делает возможным эгалитарное (потому что предназначенное в равной мере для всех) применение метода. Упомянутый иронический выпад Тодорова лишь маскирует полную бесполезность этого метода в ценностном плане. Бесполезность эта заключается в неспособности решать культурно значимые задачи, в данном случае — задачи дифференциальной оценки и отбора произведений сообразно их неодинаковому достоинству. То, что я сейчас сказал, представляет собой реконструкцию структуралистских произведений соответственно тому, что действительно делают структуралисты, а не просто согласно возвещаемым ими программам. Благодаря этой реконструкции можно видеть свойственную всей этой школе и широко проявляющуюся противоречивость ее образа действий. Ибо, с одной стороны, она не применяет аксиометрии, то есть не делит произведений на лучшие и худшие, а с другой стороны — под сурдинку именно такое деление на практике и осуществляет. Ибо на свой операционный стол структуралисты наиболее охотно — если даже не исключительно — кладут то, что уже прославилось как гордость и украшение литературы.

Одно из самых известных достижений школы — эссе Романа Якобсона и Клода Леви-Стросса, посвященное сонету Бодлера «Кошки». В огромной массе откликов, вызванных этим эссе, можно найти разве лишь несколько критических замечаний по поводу сонета, к тому же высказанных вполголоса. Они сводятся к наблюдению, что многие достоинства «Кошек», расхваленные при анализе, принадлежат самой форме сонета, а не специально Бодлеру. В самом деле, если бы примененный в этом эссе метод с аналогичной вдумчивостью и строгостью был бы приложен к какому-нибудь заурядному сонету, то принес бы в точности такие же богатые плоды в виде оппозиций, эквивалентов, связей, отношений, какие двое великих мужей структурализма выявили в «Кошках». Почему же так? Потому что этот метод преемственно перенял от структурализмов лингвистического и этнографического слепоту к ценностям — это уже отягченная наследственность данного метода. Ведь ни лингвистика, ни структурная этнология не производят в областях своих исследований никаких аксиометрических измерений, и это — применительно к данным областям — не самый малый недостаток. Лингвистика, будь то в плане парадигматически-синтагматическом, будь то в моделях порождающих грамматик, не может различать «худших» и «лучших» языков, потому что таких различий объективно не существует: в качестве инструментов коммуникации все языки равны. Также и применительно к отдельному языку его аксиологизирование было бы нонсенсом, потому что «аксиологизировать» — то же, что раскрывать различие в отношении каких-либо действий. Чтобы показать, что язык действует «неверно», надо было бы сослаться на иное, лучшее средство передачи информации, однако такого как будто и не существует. Таким образом, идея аксиологизации неизбежно представляет собой в лингвистике полный нонсенс, поскольку у нас нет ни шкалы, ни какого-либо набора моделей, которые устанавливали бы некое «лучшее качество» коммуникативной деятельности — по отношению к тому, как функционируют реальные этнические языки.

Равным образом это касается и культурологических исследований. Действующая в культуре общественная норма, выступающие в ней типы родственных связей или реляционная сеть отношений не подвержены какой бы то ни было аксиологизации. Совершенно нелепой была бы мысль, что патрилинейный счет родства «лучше» или «хуже» матрилинейного. Точно таким же образом физик мог бы счесть, что большие и горячие звезды «лучше» малых и холодных, или если бы называл одни элементарные частицы «более совершенными» по сравнению с другими. Что касается разработанного Леви-Строссом этнологического структурализма, то в том, чтобы показать полное равенство перед аксиологией всех без изъятия культур, — именно в этом состоят его цель и смысл. Ясно, что раз все культуры так самоценны, то отнесение к ним оценок становится делом бессмысленным. Возможно, у кого-нибудь возникнут сомнения, действительно ли культура палеолита столь же ценна, как средневековая или современная. В понятийном аппарате структурализма не найдется даже категорий для высказывания таких вопросов, потому что структуралистский метод в самой своей парадигматике исходно предполагает равенство всего исследуемого. Ибо парадигматика эта чисто логическая, а логика не знает других ценностей, кроме ценностей истины и лжи. А у этих ценностей нет ничего общего с валорами, то есть качественными оценками. Впрочем, структурализм школы Леви-Стросса весьма энергично сопротивляется всяческим попыткам поставить под сомнение аксиологическую неоднородность культур. Эта школа утверждает, что можно сопоставлять одни культуры с другими для реализации топологической, конфигурационной, комбинаторной компаративистики, но не для того, чтобы выставлять какие бы то ни было оценки. Ибо чтобы хвалить или порицать данную культуру (а это уже подход вполне произвольный), оценивающий может сослаться — как на стандарт измерения — только на качества другой культуры. Как я уже говорил, с такой крайне деаксиологизированной позицией можно и не соглашаться. Этнологи-функционалисты иногда так и поступали. Но внутри структурализма для аксиометрии места нет.

Поразительно, что когда структурализм пересаживали на поле литературы, на эту его особенность никто не обратил ни малейшего внимания. Между тем если при исследованиях языка и культуры с безоценочностью еще можно согласиться, в литературе это не проходит. Неудивительно, что у структурализма нисколько нет свойств «царской водки», позволяющей отличить золото от позолоты, и нет причин сетовать на подобное положение вещей, потому что такое отсутствие дифференцирующей силы оценок первично было характерно для внелитературного структурализма. Но если для лингвистики и этнологии оно представляет существенный теоретический принцип, то в литературе оно хотя и декларируется, но на самом деле составляет досадную помеху. У нас имеется как бы устройство для отделения бриллиантов от обыкновенных камней, которое надежно работает лишь до тех пор, пока мы в него кладем одни бриллианты. Если же бросим туда обыкновенные камни, то с удивлением обнаружим, что они стоят ровно столько же, сколько и драгоценные. В физике, по существу, так и обстоит: бриллианты и обыкновенные камни интересуют физика не с той точки зрения, с какой биржи интересуются первыми и не интересуются вторыми. Однако в литературе такой подход означает фатальный, глубокий регресс по отношению ко всей ее традиции, потому что литература — область неравных ценностей, конфликтующих друг с другом в социальном плане, а не область страусовой политики их сосуществования по отделенным друг от друга кастам. Одним словом, не бывает хорошего и плохого языка, но существует хорошая и плохая литература.

В данной книге я делаю упор на стохастический характер восприятия литературных произведений, а тем самым — на «лотерейность» их восхождения на Олимп искусства. Но упор этот полемичен и остался бы односторонностью, если бы я не сделал оговорки, что здесь нет речи о чистой стохастичности как об игре слепого случая, благодаря которой шедевром могло бы стать любое произведение. Только различие между карьерами произведений, приблизительно равноценных друг другу, случайно. Это тот самый тип случайности, который дает сходные шансы на выживание одновременно весьма различным видам данной экосистемы. Но отсюда не следует, что он дает равные шансы на выживание всем видам без изъятия. Когда на арену конкуренции вступают множество видов, близких друг к другу по характеру своей активности, тогда действительно победитель может определиться чистой случайностью. Концентрация общественного внимания на одном произведении или на одном виде произведений в ущерб другим бывает «несправедлива» (в том смысле, что чисто случайна) — настолько, что если аналогичным образом внимание было сфокусировано на каких-нибудь других произведениях (но тем «избранникам» отчасти родственных), то именно за этими другими и была бы признана в конце концов пальма культурного первенства. Ибо случайными бывают процессы, помещающие произведение в фокус общего внимания, а также и первые комплексы восприятий, связывающие его с читателями. Однако это не означает, чтобы в этой области, как в утопиях, господствовала абсолютная демократия, силою которой из глупости может воссиять свет разума, наподобие того, как в сказках из простолюдина вдруг делается король. В литературных произведениях случайность кроется в виде их, можно сказать, беспомощности перед читателями: если те не захотят подчиниться новому тексту мыслями, а также убеждениями и вкусами, то ему ничто уже не поможет. Ибо текст ведь не является чем-то, что само по себе своими лучами разгоняет мрак, или как бы куском радиевой руды, который сам по себе проявляет свои особенные свойства. Институционализация проставления оценок в сфере духовной культуры должна хотя бы в некоторой степени противостоять упомянутой случайности выбора. Это противостояние отнюдь не представляет собой исключения из нормы, характеризующей социальные игры, так как все социальные институты служат цели превращения случайных событий в неслучайный порядок. Случайным образом воздействует на нас Природа, посылая нам один раз плодородный год, а другой раз — неурожайный. Случайной является последовательность телесных недугов: «никто не знает ни дня, ни часа», когда его постигнет болезнь или увечье. Случайны многочисленные явления общественной патологии, например, извращения инстинктов или характера. Главная же цель социальных институтов — как можно меньше позволять проявляться результатам всей этой случайности, если уж нельзя ее профилактически предотвратить. (Футурология, замечу в скобках, это попытка дальнейшего снижения опасностей, стохастически имплицированных в будущем. Возникновение футурологии — безотносительно к ее фактической эффективности — представляет собой характерную черту развития цивилизации. А именно: посредством футурологии мы пытаемся увеличить нестохастичность истории, то есть путем профилактики на основе предвидения обеспечивать безопасность индивидуальной и социальной жизни — причем обеспечивать все более надежным и всесторонним образом.)

Некоторая — правда, рыхлая — институционализация функции отбора и селекции заметна, например, в критике, а также присуща сознательной деятельности в сферах искусства (в нашем случае литературы) и должна уменьшить влияние слепого случая (стохастичности) на «выживаемость» художественных произведений. Их «выращивание» когда-то было «естественным» в том смысле, что за Гомером, например, не стояла литературная критика как общественный институт. Теперь мы это «выращивание» превращаем в «искусственное», потому что общественное устройство при заданных ему модусах организации должно действовать избирательно в отношении ценностей. Эффективность такого образа действий можно оспаривать. Однако если результаты тех или иных вариантов институализированного отбора ценностей иногда не являются адекватными, то адекватна по крайней мере общественная интенция, служащая для него ориентиром. (Это относится в той же самой степени и к футурологии — области, конечно, лежащей за рамками художественного творчества. Ибо общественные институты вызываются к жизни потребностью, а не гарантией их стопроцентной эффективности.)

Но число первоклассных произведений растет — в конечном счете уже просто вследствие демографического взрыва, помноженного на культурный прогресс миллионных масс. Этот рост ослабляет аксиологические отсеивающие фильтры. Они могут легко подвергаться экранированию также под действием самого по себе изобилия непрерывно вновь и вновь порождаемых текстов. Правда, в этой ситуации фильтры продолжают действовать по-своему, то есть нестохастическим образом отделяют художественную продукцию от всего прочего. Однако чисто стохастическим является процесс поступления тех или иных произведений в фильтры, поскольку уже невозможно становится пропускать через фильтры все произведения. В такой ситуации от литературоведения следовало бы ожидать помощи, а не помехи; аксиометрической поддержки, а не провозглашения тотального эгалитаризма. Ведь все сказанное нами выше доказывает, что деятельность структуралистов в литературе не является ценностно-нейтральной: приравнивая бриллианты к камешкам, они помогают тому хаосу, который подрывает и разъедает нашу культуру.

Однако можно ли реализовать в области литературы такую аксиометрию, которая окажется теоретически обоснованной, а не просто будет представлять собой хороший вкус критиков и читателей? Мы здесь можем набросать по крайней мере вступление к такого рода аксиометрии. Мой тезис заключается в том, что существует прямая пропорциональность между проницательностью, какую проявляет при восприятии литературных произведений опытный читатель, и его же способностью подразделять их. Это означает, что чем более искушен читатель, тем больше для него различие между произведениями, которые для читателя неопытного практически тождественны в том, что касается их ценности. Тому, кто не освоился еще с литературой, «Война и мир» Толстого может показаться романом совершенно того же ряда, что и «Унесенные ветром» М. Митчелл. И тут и там перед нами «эпос»; и тут и там рассказывается об истории жестокой войны, причем в драму этой войны и у Толстого и у Митчелл вплетены судьбы героев и их любовные перипетии; да и размышления над человеческой жизнью присутствуют в обеих книгах. Теперь если мы их «пропустим» через такие различные группы читателей, что в одни группы попадут опытные знатоки, а в другие группы — невежды, то окажется, что на определенной условной шкале ценностей эти книги будут тем дальше друг от друга, чем более понимающими будут те читатели, через группу которых пройдут эти произведения. Общее правило, возникающее из таких предварительных тестов, сводится к верификации уже высказанных мною мнений: что для искушенных читателей различно, то для неискушенных одинаково; что для первых непохоже одно на другое, то для вторых похоже. В дальнейшем можно было бы последовательными «проходами» произведений через различные читательские среды (читатели берутся все более прославленные) получить наконец максимальное расстояние между текстами, служащими в качестве эталонов. Можно допустить, что у выполненного таким образом разделения на «первоклассное» и «посредственное» и даже на «шедевры» и «просто неплохие» вещи есть некий максимум, то есть расстояние между тем и другим не бесконечно. Можно также провести контрольные тесты, нулевые тесты и т. д. Одним словом, здесь намечается путь к литературоведческой бихевиористической аксиометрии.

Очевидно, что таким путем можно прийти только к результатам, достоверным лишь статистически. Однако нашу «бихевиористическую аксиометрию» можно было бы дополнить еще одной, уже аналитической ступенью исследования. Прежде всего надлежит отобрать у герменевтиков присвоенное ими — можно сказать, узурпированное ими — понятие «структуры» — отобрать, потому что они не имеют на него монополии. Следовало бы ввести в поле литературоведческих исследований структуры, проявляющие явные аксиометрические свойства, — хотя бы такие структуры, которыми оперируют теории решений и оптимизации, а особенно теория игр. Не только дозволяется, но и (в аппарате этих теорий) необходимо говорить в контекстах этих дисциплин о ценностях больших или меньших, свойственных самим играм, соответственно их типам, функциям выплаты и т. д., а также говорить об оптимизации, следовательно, об усовершенствовании стратегии каких-либо действий (лишь бы они были направлены на определенную цель), иначе говоря — о выигрыше или проигрыше в конце игры, когда она оказывается сбалансированной к нулю или же дает ненулевую сумму.

Надо добавить, что теория игр — универсальный аналитический инструмент. Например, можно перевести на ее язык всю совокупность философии и систематической теологии. В свете такой попытки онтология означает поиск правил игры в бытии, предоставляемых миром; эпистемология — поиск наиболее важный, поиск оптимальной стратегии познания в рамках уже установленных правил. Теология же есть прежде всего поиск оптимальной стратегии спасения.

Ускользнуть от этого подхода с помощью какого-либо маневра невозможно. Если какая-нибудь религия — например, буддизм, — установив тип конфликта между человеком и миром (то есть придав таким своим установлениям форму канона), предписывает ликвидировать сам конфликт, то есть попросту всю игру — и действительно, буддизм велит «встать из-за игорного стола», потому что только бросив игру, можно избавиться от этой доктрины, — но de facto тем самым включает верующих в другую игру, а именно: в игру с собственным телом, которое надлежит с помощью соответствующих воздействий абсолютно избавить от всякого влечения к той, предыдущей игре.

Литературные игры характеризуются прежде всего неопределенностью правил и стратегий по обе стороны стола, на который кладутся литературные произведения. В самом деле, ни стратегия их создания, ни стратегия их восприятия не определены explicite. (Польская литературоведческая школа, впрочем, так же, как мировое литературоведение, стремится уменьшить эту неопределенность, но стремится довольно-таки безнадежно, потому что поступает не по образцу того, кто учит другого играть в шахматы, но по образцу того, кто заставляет ученика вбить себе в память пару гроссмейстерских партий.) Что касается интенции автора как игрока, то она не спрятана в его голове, но очевидна из характера выбранной им стратегии, не обязательно тождественной стратегии, реализованной в разыгрываемой партии. Стратегия не тождественна тексту, подобно тому, как дислокация войск перед сражением не тождественна стратегии, хотя можно, исходя из этой дислокации, предвосхитить стратегию сторон в будущем сражении. Оптимизация стратегии подчиняется обычно принципам «максимина» и «минимакса». Говоря упрощенно, речь идет о том, чтобы рисковать как можно меньше, а выиграть как можно больше. Очевидно, что эти принципы не образуют некоего императива, но только основу для расчета. Поэтому современные писатели часто отклоняются от минимакса, принимая на себя слишком большой риск. Этот риск заключается в том, что читатель ничего не поймет. Соответственно игра будет проиграна — при всей маячившей надежде получить результат на уровне откровения. Массовая, банальная литература — прямо противоположным образом — рискует как можно меньше, но и выигрывает немного. Я говорю здесь о ценностях игры в культурном, а не финансовом понимании. Логическая реконструкция игрового поля традиционной фантастики позволила бы выделить свойственные отдельным разновидностям этого жанра правила игры, в большой мере сросшиеся с «мирами» наррации. Например: мир традиционной фантастики всегда странен. Если с положительным знаком, то есть если благоприятствует героям, но только в индивидуальном плане, то мы имеем дело со сказкой; если благоприятствует всем и всегда, то это утопия. Если же это мир с отрицательным знаком, в котором все, как показано, несчастны, то мы переходим в антиутопию; а если это мир, враждебный индивидуально, то мы обнаруживаем жанр, логически возможный, но в действительности не существующий, по крайней мере на таких правах, как другие жанры. Это некая «антисказка», в которой злым живется прекрасно, а добрых постигает зло.

Но подробное построение (с обоснованием через теорию игр) генологии с учетом аксиометрических показаний потребовало бы особой книги. Поэтому после некоторого размышления я склоняюсь к тому, чтобы здесь поставить точку.