Книга первая Мессеру Альфонсо Ариосто[249]
<…> Итак, вы просите, чтобы я описал, каков, в моем представлении, должен быть образ поведения, наиболее подобающий человеку благородному, который живет при дворе государей; так чтобы он мог отменно им послужить в любом достойном деле, получая за это с их стороны благорасположение (grazia), со стороны же прочих – одобрение. Словом, каким должен быть тот, кто заслуживает имени совершенного во всех отношениях Придворного. Поразмыслив над этой просьбой, я скажу, что, если бы мне самому не казалось большим позором быть у вас не в чести, нежели выглядеть неблагоразумным в глазах всех других, я бы уклонился от этого труда; ибо сомневаюсь, что не покажусь самонадеянным всем тем, кто имеет представление, сколь трудно из всего разнообразия обычаев, принятых при дворах христианского мира, выбрать наиболее совершенную форму, как бы цвет придворного искусства. <…>
Итак, приступим теперь к тому, что составляет нашу задачу, и, если это возможно, создадим такого Придворного, чтобы государь, который удостоится его службы, даже если бы он правил небольшой страной, мог бы быть назван величайшим владыкой. В этих книгах мы не будем следовать некоей норме или правилу, выраженному в ясных предписаниях, которые имеют обыкновение использовать при обучении; но по примеру многих древних, возобновляя приятные воспоминания, мы поведаем о некоторых рассуждениях на сей предмет, имевших место между людьми выдающимися. И хотя сам я в них не принимал участия, находясь в тот момент в Англии[250], вскоре после моего возвращения я о них услышал от лица, доподлинно мне их рассказавшего. Насколько позволит память, я попытаюсь их передать, дабы вам стали известны суждения и мысли на сей предмет людей, в высшей степени достойных, мнению которых в любом вопросе следует несомненно доверять. <…>
XIV
Итак, я[251] хочу, чтобы наш Придворный был по происхождению дворянином и хорошего рода. Если человек незнатный пренебрегает трудами добродетели, он заслуживает гораздо меньшего осуждения, чем если нечто подобное случится с благородным, который, покидая стезю своих предков, пятнает родовое имя и не только ничего не приобретает, но еще теряет уже приобретенное. Ибо знатность – словно некий яркий светоч, который обнаруживает и заставляет видеть дела хорошие и дурные, воспламеняет и побуждает к добродетели – одинаково боязнью бесславия и надеждой на похвалу. А поскольку этот блеск благородства не озаряет деяния незнатных, они не имеют ни поощрения, ни страха бесславия и не видят себя обязанными идти дальше того, что совершили их предки. Знатные считают зазорным не достичь хотя бы того предела, что указан им их предками. Отчего почти всегда в военных предприятиях и в других делах доблести наиболее выдающимися являются люди благородного звания; ведь природа повсюду заложила таинственное семя, которое всему, что берет от него начало, сообщает некую силу и свои исконные свойства, делая подобным себе. Это мы наблюдаем не только на породах лошадей и других животных, но и на деревьях, отростки которых почти всегда уподобляются стволу; а если, бывает, они вырождаются, виной тому плохой садовник. Так же и с людьми: если они хорошо развиты и воспитаны, то почти всегда похожи на тех, от кого происходят, а часто и лучше [их]; если же у них не будет надлежащего попечения, то своей неразвитостью они станут похожи на дикарей. Воистину по милости звезд или природы появляются на свет люди, наделенные такими совершенствами [grazie], что создается впечатление, будто и не родились они, но некий бог сотворил их своими руками, украсив всеми благами души и тела; равным образом есть много людей столь глупых и неотесанных, что остается лишь верить, что природа явила их миру либо по недосмотру, либо на посмешище. Как эти последние после долгих стараний и хорошей подготовки в большинстве случаев добиваются небольших результатов, так те первые малыми усилиями достигают вершин совершенства. Вот вам пример: видите дона Ипполито д’Эсте[252], кардинала феррарского, которого происхождение наделило великим счастьем – его особа, его облик, его слова, все его движения исполнены и пронизаны такой грацией, что, несмотря на свою молодость, он и среди самых пожилых кардиналов располагает немалым авторитетом и, похоже, сам скорее годится в наставники, нежели нуждается в наставлении. Точно так же в разговорах с мужчинами и женщинами разного звания, в играх, шутках и остроумных забавах он столь обворожителен, а манеры его столь грациозны, что всякий, кто с ним беседует или хотя бы видит его, непременно останется навсегда к нему привязанным. Но, возвращаясь к нашей теме, замечу, что между такой совершенной грацией и немыслимой глупостью есть нечто среднее; и те, кто от природы не наделены великими достоинствами, могут трудом и старанием отделать и выправить значительную часть естественных недостатков. Итак, помимо благородного происхождения, я хочу, чтобы Придворный и в этом отношении не был бы обделен судьбой, то есть имел бы от природы не только ум, красивую осанку и лицо, но и некую грацию и, как говорят, породистость, что с первого взгляда делало бы его приятным и любезным всякому. Пусть это будет украшением, которым исполнены и пронизаны все его действия, и очевидным признаком того, что человек сей достоин общества и милости любого великого государя.
XV
Тогда, уже более себя не сдерживая, синьор Гаспаро Паллавичино[253]сказал:
– Дабы наша игра проходила в установленной форме и не создавалось впечатление, будто мы мало ценим данное нам право возражать, скажу, что мне кажется это благородство не столь уж обязательным для Придворного. Пожелай я сказать что-то для всех нас новое, я бы назвал многих, кто будучи благороднейших кровей, исполнен всяческих пороков; и, наоборот, многих незнатных, кто добродетелью прославил свое потомство. И если верно, о чем вы говорили, то есть что в каждой вещи заложена таинственная сила первого семени, то мы были бы в совершенно одинаковом положении, ибо произошли от общего предка[254]; поэтому один не мог бы быть благороднее другого. По-моему, есть много других причин, которые создают различия между нами, почему у одного более высокое, у другого более низкое звание; между ними, полагаю, главная – фортуна. Ибо мы можем видеть, как она управляет всеми земными делами и, словно забавляясь, весьма часто возносит до небес того, кто приглянется ей, хотя бы он и не имел никаких достоинств, и низвергает в пропасть наиболее достойных возвышения. Я вполне согласен с вашими словами о счастье тех, которые рождаются наделенными благами души и тела: но это мы можем видеть как в благородных, так и в неблагородных, ибо у природы нет столь тонких разграничений; напротив, как я говорил, часто мы находим в людях самого низкого звания величайшие природные дарования. Поэтому, раз это благородство не добывается ни умом, ни энергией, ни искусством, будучи скорее славой наших предков, чем нашей собственной, мне представляется весьма нелепым утверждение, будто если родители нашего Придворного неблагородные, то все его добрые качества недействительны и все другие названные вами условия крайне недостаточны, чтобы привести его к вершине совершенства: то есть ум, красивое лицо, хорошая осанка и та грация, которая с первого же взгляда неизменно делает его любезным всякому.
XVI
Граф Лодовико на это ответил:
– Я не отрицаю, что в людях низкого звания могут быть те же добродетели, что и в благородных: но (не буду повторять уже сказанное, а также многие другие аргументы, которые можно было бы привести в похвалу благородства, чтимого всегда и всеми, ибо разумно считается, что хороший корень дает хорошие побеги), имея задание сформировать [образ] Придворного, у которого не было бы ни одного изъяна, но только всевозможные похвальные свойства, мне представляется необходимым сделать его благородным как по многим другим причинам, так и из-за общепринятого мнения, отдающего предпочтение родовитости. Вот, например, два царедворца, которые не успели проявить себя ничем, ни хорошим, ни дурным; как только станет известно, что один родился дворянином, а другой нет, первого все будут ценить больше, чем второго, которому потребуется много времени и трудов, дабы внушить людям хорошее мнение о себе, тогда как тот приобретет его сразу и только потому, что он дворянин. А о значении этих впечатлений каждый легко может заключить: ведь мы помним, как в этот дом[255] наведывались люди, имевшие по всей Италии славу величайших придворных, хотя [на самом деле] были глупы и неотесаны; и пусть в конце концов их раскрыли и узнали, все же долгое время они нас обманывали, поддерживая то мнение, которое сумели внушить прежде, хотя держали себя отнюдь не лучшим образом. Видели мы и других, которые поначалу были в малом почете, затем, наконец, добились замечательных успехов. Причины этих ошибок различны; среди прочих, расчет государей, которые, желая сотворить чудо, оказывают подчас покровительство тому, кто в их глазах заслуживает немилости. И часто обманываются; но благодаря угодникам, коих всегда бывает изрядное число, их милости получают большую огласку, влияя решающим образом на мнения людей. И если обнаруживается что-нибудь, противоречащее общепринятым представлениям, мы подозреваем себя в ошибке и всегда ищем что-то скрытое: ибо кажется, что эти общепринятые мнения должны все же иметь основанием истину, выводиться из разумных причин; кроме того, наши души очень легко поддаются чувству любви или гнева, как это можно видеть, когда устраиваются турниры, игры и иные состязания, во время которых зрители часто без видимой причины выказывают поддержку одной из сторон, страстно желая ее победы и поражения другой. Что же касается мнения о достоинствах человека, то добрая или дурная молва с самого начала настраивает нашу душу на одно из этих двух чувств. Отчего и бывает, что, как правило, мы судим с любовью или с гневом. Словом, вы видите, сколь великое значение имеет первое впечатление и как нужно стараться тому, кто стремится попасть в число и разряд хороших придворных, с первых шагов приобрести добрую славу.
XVII
Если же перевести разговор на конкретные вещи, то, по моему мнению, настоящим призванием Придворного должно быть военное дело; и пусть к нему он проявляет особенное рвение и среди других слывет человеком отважным, решительным и верным тому, кому служит. И этими доблестными качествами он прославится всегда и везде; и нельзя ими никогда поступаться, дабы не навлечь на себя величайший позор. Как у женщин целомудрие, однажды оскверненное, более уже невозвратимо, так же и репутация дворянина, который носит оружие, будучи единожды хотя бы в ничтожной мере запятнана трусостью или каким-либо другим недостойным поступком, навсегда останется в глазах света покрытой позором и бесчестьем. Словом, чем более совершенства выкажет наш Придворный в военном искусстве, тем более он будет достоин одобрения. Хотя я не считаю, что ему необходимо прекрасное знание тех вещей и всяческих свойств, какие подобает знать полководцу; ибо это было бы уж слишком. Для нас будет достаточно, как мы уже говорили, если он всегда будет неподкупно верным и неустрашимо отважным. Ибо нередко отважные узнаются скорее в делах незначительных, чем больших. Бывает, что в опасный момент, важность коего привлекает многих наблюдателей, находятся люди, которые, хотя сердце у них замерло от страха, но то ли за компанию, то ли боясь осрамиться, сломя голову бросаются вперед и, Бог знает как, исполняют свой долг. А в делах малозначительных, когда они видят, что незаметно для других могут уклониться от опасности, они охотно устраиваются в надежном месте. Но те, кто, даже полагая, что их никто не наблюдает, или не видит, или не знает, проявляют отвагу и не оставляют ни малейшего повода для упрека, они обладают тем самым доблестным духом, который мы ищем в нашем Придворном. Мы не желаем, однако, чтобы он держал себя надменно, все время бравируя словами, вроде «броня – моя жена», и бросая вызывающе дерзкие взгляды, которые, как мы видели не раз, способен изобразить Берто[256]. К подобным людям вполне подходят слова, остроумно адресованные одной достойной дамой в благородном обществе некоему синьору, которого называть по имени теперь я не стану; оказывая ему честь, она его пригласила танцевать, но он отказался от этого, а также от предложения послушать музыку и от многих других развлечений и все повторял, что такие безделицы – не его занятие; дама, наконец, не выдержала:
– Какое же занятие ваше?
Он ответил:
– Война.
Дама сразу нашлась, что сказать:
– Поскольку, я полагаю, нынче вы не на войне и не собираетесь сражаться, то было бы прекрасно, если бы вы велели хорошенько себя смазать и вместе со всеми вашими воинскими доспехами упрятать в чулан до той поры, пока в вас не будет нужды, дабы не покрыться ржавчиной еще сильнее, чем сейчас.
Так, срезав его под громкий смех окружающих, она оставила его со своим глупым самомнением. Словом, пусть будет тот, исканием кого мы заняты, суровым, смелым и всегда среди первых тогда, когда предстоит иметь дело с врагами; в любых других обстоятельствах – человечным, скромным, сдержанным, избегающим более всего чванливости и бесстыдного самохвальства, что всегда вызывает в слушателях чувство неприязни и отвращения.
XX
Что касается фигуры [Придворного], то она не должна быть ни слишком крупной, ни слишком маленькой, поскольку и то и другое вызывает брезгливое недоумение и на людей подобного телосложения взирают словно на каких-то уродов. Однако если уж не избежать одного из этих недостатков, то лучше быть несколько меньшего роста, нежели намного превосходить разумную меру. Ибо люди крупного телосложения, кроме того что весьма часто тупоумны, оказываются также негодными для любого дела, требующего ловкости: а я очень хочу, чтобы Придворный обладал такого рода способностями. Посему мне бы хотелось, чтобы тело его было хорошо сложено и во всех частях хорошо развито и сам он выказывал силу, проворство и ловкость, освоив все физические упражнения, непременные для воина. Во-первых, полагаю, он должен хорошо владеть любым оружием для пешего и для конного боя, понимать преимущества, которыми обладает каждый его вид, но особенно хорошо знать то оружие, что обыкновенно употребляется дворянами. Ибо, помимо его применения на войне, где, по-видимому, и не нужна большая искусность, порой случаются недоразумения между дворянами, заканчивающиеся поединком с использованием зачастую того оружия, которое в этот момент оказалось под рукой: знание его, поэтому, крайне необходимо. Я не присоединяюсь к тем, кто утверждает, что умение-де забывается, как раз когда в нем настает необходимость; ибо, если кто теряет умение в сей миг, это несомненный знак, что он уже прежде со страха потерял сердце и рассудок.
XXI
Полагаю также, что крайне важно для него было бы овладеть искусством борьбы, весьма необходимым в любых схватках. Затем нужно, чтобы он разбирался и умел использовать преимущества в недоразумениях и ссорах, которые могут задеть его самого или друзей, неизменно выказывая совершенное присутствие духа и благоразумие. И пусть он решает дело поединком только в тех случаях, когда к этому вынуждает честь; ибо – не говоря уже о громадной опасности, которой подвергает неверная судьба – кто необдуманно, без достаточной на то причины прибегает к дуэли, тот заслуживает величайшего порицания, даже если ему повезет. Но если дело зашло так далеко, что, не навлекая на себя позора, его нельзя прекратить, то действовать следует самым решительным образом и в переговорах перед поединком, и во время самого поединка, всегда обнаруживая готовность и бесстрашие, и не вести себя подобно некоторым, тормозящим дело переговорами и выяснением условий, при выборе оружия предпочитающим то, что не колет и не рубит, а в преддверии схватки снаряжающим себя так, будто им предстоит выдержать бомбардировку из орудий; желая лишь не быть побежденными, они только и делают, что защищаются и отступают, изобличая свою необыкновенную трусость. Чем и дают повод к детским насмешкам: как те два анконитанца, что недавно сражались в Перудже, повергая в смех всех, кто их видел.
– И кто же это был? – спросил синьор Гаспаро Паллавичино.
– Двоюродные братья, – ответил мессер Чезаре[257].
– Во время поединка казалось, что это родные братья, – вмешался Граф и затем добавил: – Оружие находит также применение и в мирное время, когда прилюдно, на глазах народа, дам и знатных синьоров дворяне состязаются в различных упражнениях. Поэтому я и хочу, чтобы наш Придворный был прекрасным наездником. И пусть он не только знает толк в лошадях и в том, что относится к искусству верховой езды, но и всеми силами стремится в любом деле быть несколько впереди других, так чтобы всегда слыть никем не превзойденным. Как, мы читаем, Алкивиад[258] первенствовал у всех племен, среди которых он жил, в том, что составляло наиболее характерное свойство каждого из них; так же и этот наш Придворный пусть опережает других и каждого в том, чем тот предпочтительно занимается. И поскольку у итальянцев особо ценится умение хорошо ездить верхом с поводьями, объезжать лошадей, особенно норовистых, биться на копьях и сражаться в поединках – пусть в этом он будет между лучших итальянцев; в турнирных боях, в обороне и нападении – пусть славится между лучшими из французов; в состязаниях с копьями на ловкость, поединке с быком, метании пик и дротиков – пусть будет знаменитым среди испанцев. Но прежде всего пусть каждое его действие будет исполнено верного такта и грации, если он хочет снискать то общее благорасположение, которым так дорожат.
XXII
Существует также много других упражнений, хотя непосредственно и не служащих делу, но все же имеющих с ним большое сродство и весьма способствующих воспитанию мужественной доблести. Среди них главным я считаю охоту, которая обладает определенным сходством с войной: воистину это – забава знатных синьоров, подобающая тем, кто состоит при дворе, и, кроме того, она была в большом почете у древних. Нужно также уметь плавать, прыгать, бегать, бросать камни, ибо – кроме того, что это может пригодиться на войне – часто приходится показывать, на что ты способен в подобного рода вещах. Этим приобретается добрая репутация, особенно во мнении толпы, с которой все же нужно считаться. Благородным и в высшей степени приличествующим Придворному упражнением является также игра в мяч, которая дает хорошую возможность судить о сложении тела, ловкости и раскованности его членов и обо всем том, что обнаруживает практически любое другое упражнение. Не меньшей хвалы, я полагаю, заслуживает вольтижировка на коне, которая, пусть трудна и утомительна, более, чем что-либо другое, наделяет человека легкостью и проворством; и если эта легкость, не говоря уже о ее пользе, выступает в сочетании с благой грацией, то являет, по моему мнению, ни с чем не сравнимое по красоте зрелище. Итак, приобретя незаурядное мастерство в этих упражнениях, наш Придворный остальными, я полагаю, может пренебречь, как, например, кувырканием на земле, хождением по канату и тому подобными, что скорее сродни скоморошеству и мало пристало дворянину. Но поскольку невозможно все время предаваться этим столь утомительным занятиям, тем более что их усердное повторение очень надоедает, уничтожая восхищение, которое внушают вещи редкостные, то необходимо все время разнообразить нашу жизнь делами всякого рода. Поэтому пусть иной раз Придворный снисходит до более спокойных и мирных развлечений и, дабы не возбуждать к себе недоброжелательства и держаться с каждым любезно, делает все то, что делают другие, не совершая, однако, ничего предосудительного и руководствуясь тем верным тактом, который не позволит ему допустить никакой оплошности. Пусть он шутит, смеется, острит, танцует и пляшет; но при этом всегда будет искусен и благоразумен; и во всем, что бы он ни делал или ни говорил, пусть будет грациозен.
XXIV
– Насколько я помню, синьор Граф [сказал мессер Чезаре], сегодня вечером вы, кажется, несколько раз возвращались к тому, что Придворный должен в свои действия, жесты, повадки, словом, во всякий свой поступок вносить грацию; и ее, мне сдается, вы рассматриваете в качестве универсальной приправы, без которой остальные свойства и добрые качества будут стоить немного. Действительно, каждый, я полагаю, легко в этом может убедиться, ведь, исходя из смысла данного слова, можно сказать, что кто обладает грацией, тот и благодатен (grato). Однако поскольку, утверждаете вы, грация является часто даром природы и небес – и даже когда дар этот не вполне совершенен, трудом и усердием он может быть много улучшен, – то те, которые рождены столь счастливыми и богатыми, что обладают подобного рода сокровищем, по-моему, здесь мало нуждаются в другом наставнике; ибо это благорасположение небес как бы вопреки им устремляет их выше, чем они сами желают, заставляя весь мир не только любоваться, но и восхищаться ими. Однако я веду речь не об этом, поскольку не от нас самих зависит приобрести такое благорасположение. А вот те, кому, дабы сделаться привлекательными (aggraziati), природа не оставила ничего другого, кроме труда, старания и усердия, – я хочу знать, как они, с помощью какого искусства и какой науки могут обрести эту грацию, как в упражнениях тела, где она, по вашему мнению, столь необходима, так и во всем другом, что бы они ни делали или говорили. Словом, поскольку вы, очень расхваливая сие качество, полагаю, пробудили во всех нас пылкую жажду иметь его, то в соответствии с поручением, возложенным на вас синьорой Эмилией[259], вы также обязаны утолить эту жажду, научив нас, как его заполучить.
XXV
– Я обязывался, – возразил Граф, – не научить вас, как сделаться привлекательными, или чему-нибудь другому, но – лишь показать вам, каким должен быть совершенный Придворный. <…> Когда хороший солдат заказывает кузнецу тип, форму и качество оружия, он, однако, не берется обучать, как его делать – как ковать или закалять; так же, пожалуй, и я смогу сказать вам, каким следует быть хорошему Придворному, но не научить, как надо вам поступать, чтобы стать им. Но чтобы удовлетворить, насколько в моих силах, вашу просьбу, – хотя почти уже вошло в поговорку, что грации нельзя обучиться – скажу: кто (не будучи от природы неспособным) захочет стать в физических упражнениях грациозным, пусть начинает с ранних лет и постигает первоосновы у лучших мастеров. Насколько это казалось важным Филиппу, царю Македонии, можно заключить из того, что Аристотеля, преславного и, пожалуй, самого великого философа из всех, живших когда-либо на свете, он пожелал иметь наставником, который обучал бы Александра, сына его, началам наук[260]. А что касается людей, которых знаем ныне, посмотрите, как хорошо и грациозно выполняет все физические упражнения синьор Галеаццо Сансеверино, великий щитоносец Франции[261]; и это потому, что, располагая природными данными, он приложил все усилия, дабы учиться у хороших наставников и всегда держать подле себя людей выдающихся, у каждого перенимая все лучшее, что тот умеет. Как в борьбе, вольтижировке, владении всеми видами оружия он имел руководителем нашего мессера Пьетро Монте[262], который, и это вам известно, является действительно настоящим мастером всякого рода приемов силы и ловкости, – так и в верховой езде, турнирных состязаниях и во всем прочем он всегда имел перед глазами тех, кто славился совершенством, достигнутым в этих занятиях.
XXVI
Итак, кто захочет стать прилежным учеником, пусть не только все делает хорошо, но и постоянно прилагает всякое старание, чтобы уподобиться наставнику и, если это окажется возможным, преобразиться в него. И когда он почувствует, что уже преуспел, то ему было бы очень на пользу понаблюдать разных людей соответствующего рода деятельности и, руководствуясь тем здравомыслием, которого ему всегда следует держаться, перенимать у этих одно, у тех другое. Как пчела, все время кружа по зеленым лугам, среди травы собирает мед на цветах, так и наш Придворный должен заимствовать эту грацию у тех, кто, как ему покажется, ею обладает, и у каждого то именно, что заслуживает наибольшего одобрения. Но не надо делать так, как один наш друг, всем вам хорошо известный: он думал, что очень похож на короля Арагонского Феррандо-младшего[263], и старательно копировал его прежде всего тем, что часто, поднимая голову, кривил рот, хотя эта привычка короля была следствием болезни. Такого рода желающих сделать все, лишь бы в чем-то походить на какого-нибудь великого человека, множество; и нередко они выбирают то, что является в нем единственным недостатком. Наедине с собой часто размышляя о том, откуда берется эта грация – я не имею в виду тех, кому ее даровали звезды, – я открыл одно универсальное правило, которое, мне кажется, более всякого другого имеет силу во всем, что бы люди ни делали или ни говорили: насколько возможно, избегать, как опаснейшего подводного камня, аффектации и, если воспользоваться, может быть, новым словом, выказывать во всем своего рода раскованность (sprezzatura), которая бы скрывала искусство и являла то, что делается и говорится, совершаемым без труда и словно бы без раздумывания. Отсюда, полагаю я, в основном и проистекает грация. Поскольку всякий знает, каких трудов требуют необычные и хорошо исполненные действия, то легкость в них вызывает величайшее восхищение; и, наоборот, когда силятся и, как говорится, лезут из кожи вон, то это оставляет весьма неприятное впечатление и заставляет невысоко ценить любой поступок, сколь значителен он ни был бы. Можно сказать посему, что истинное искусство то, которое не кажется искусством; и ни на что другое не нужно употреблять таких стараний, как на то, чтобы его скрыть: ибо если оно обнаружится, то полностью лишает доверия и подрывает уважение к человеку. Помнится, я как-то читал, что некоторые очень прославленные ораторы древности в числе прочих своих хитростей пытались внушить всем мысль о том, что они совершенно не сведущи в науках, и, утаивая свои знания, они делали вид, будто выступления их составлены чрезвычайно просто, скорее в соответствии с тем, что предлагают природа и истина, нежели старательность и искусство: ведь если бы оно открылось, то заставило бы народ усомниться, нет ли обмана с их стороны. Словом, вы видите, что если искусство и настойчивое старание выйдут наружу, то любую вещь это лишает грации. Кто из вас не смеялся, когда наш мессер Пьерпаоло танцует на свой манер, с этими прыжками и вытягиванием ног вплоть до носков, с неподвижной, словно совсем одеревенелой головой, с такой сосредоточенностью, что определенно кажется, будто он отсчитывает такт на ходу? Кто столь слеп, чтобы не увидеть в этом неприятную аффектацию – и грацию раскованности и свободы (ведь так ее называют многие в движениях тела) у многих здесь присутствующих мужчин и женщин, когда они словом, смехом, переменой положения показывают, что не придают всему [этому] значения и думают скорее о чем-то другом, внушая убеждение наблюдающим их, будто они не умеют и не могут ошибаться?
XXVII
Здесь мессер Бернардо Биббиена[264] не выдержал и сказал:
– Вот и нашелся человек, который одобрит манеру танца нашего мессера Роберто[265], ибо все остальные, кажется, не обратили на нее внимание. Если означенное совершенство проявляется в раскованности (sprezzatura), когда всем видом своим показывают, что не придают значения тому, чем заняты, и думают о чем угодно другом, то тогда в танцах равного мессеру Роберто не сыщется в целом свете. Желая ясно показать, что он не думает о танце, он часто позволяет накидке соскользнуть с плеч, а туфлям с ног и, не подбирая их, так и продолжает танцевать.
Тогда Граф ответил:
– Если вы хотите, чтобы я продолжал, скажу еще о наших недостатках. Разве вы не видите, что то, что у мессера Роберто вы именуете раскованностью, есть самая настоящая аффектация? Ведь совершенно очевидно, что он изо всех сил старается казаться беззаботным, а это и есть проявление чрезмерной озабоченности. И поскольку он преступает, несомненно, границы умеренности, то его раскованность аффектирована и производит дурное впечатление. Выходит как раз противоположное тому, на что надеялись, а именно: скрыть искусство. Посему я не думаю, что аффектация менее порочна в раскованности (которая сама по себе похвальна), когда одежде позволяют валиться с плеч, нежели в [стремлении к] элегантности (которая сама по себе тоже достойна хвалы), когда голову держат слишком твердо из боязни испортить прическу, или в подкладке головного убора носят зеркальце, а в обшлаге – гребешок, и на улицах появляются обязательно в сопровождении пажа с полотенцем и щеткой. Ибо такого рода элегантность и раскованность слишком близки к крайности. А это всегда плохо, ибо несовместимо с той безыскусной и чарующей простотой, которая столь располагает к себе души людей. Посмотрите, какое неуклюжее впечатление производит наездник, стараясь в седле держаться прямо или, как у нас принято говорить, на венецианский манер, в сравнении с другим, который, похоже, не задумываясь об этом, на коне чувствует себя так непринужденно и уверенно, словно стоит на земле. Насколько привлекательнее и почтеннее дворянин, что носит оружие, но при этом прост, скромен в речах и не кичлив, нежели другой, который только и знает хвалить себя да изрыгая угрозы и ругательства делать вид, что бросает вызов всему миру! Что это, если не аффектированное желание выглядеть неустрашимым. <…>
XLIV
В науках он [Придворный] должен быть образован более чем удовлетворительно, по крайней мере в тех, которые мы зовем гуманитарными, он должен иметь познание не только в латинском, но и в греческом языке, ибо на нем прекрасно написано о многоразличных вещах. Пусть он будет начитан в поэтах и не менее в ораторах и историках, а сверх того искусно пишет прозой и стихами, в особенности на нашем народном языке, ибо, помимо удовольствия, он всегда будет иметь возможность занимать приятными разговорами дам, которые обыкновенно любят подобные вещи. Если же из-за других дел или недостаточной подготовки он не достигнет совершенства, которое снискало бы его творениям большое одобрение, пусть он предусмотрительно их схоронит, дабы не давать другим повода для насмешек над собой, и показывает их только другу, которому можно доверять. По крайней мере, сии упражнения будут ему полезны, так как он научится судить о чужих произведениях, что на самом деле бывает нечасто; ведь кто не приучен писать, то, сколь образован ни был бы, он никогда не сможет надлежащим образом оценить труд и умение писателей, ощутить прелесть и совершенство стиля и ту потаенную красоту, которую часто находят у древних. Более того, занятия сии сделают его красноречивым и, как ответил Аристипп некоему тирану, смелым, дабы говорить уверенно с кем угодно[266]. Тем не менее я бы хотел, чтобы наш Придворный твердо держался одного правила, а именно: пусть в этом отношении и во всех других он всегда будет человеком скорее осторожным и скромным, нежели дерзким, и остерегается ложно мнить о себе, будто он знает то, что ему не известно. Ибо от природы все мы много более, чем следовало бы, ищем похвал, и ни одна красивая песня, ни один звук не услаждает наш слух так, как мелодия речей, в которых звучит нам похвала; поэтому они являются часто, подобно голосам Сирен, причиной гибели того, кто не замкнул свой слух для столь опасного сладкозвучия. Предвидя эту опасность, некоторые мудрые люди древности сочинили книги на тему, как отличить льстеца от друга. Но кому это пошло на пользу, если находится много, даже бесконечно много людей, которые отчетливо видят, как им льстят, и тем не менее отдают предпочтение льстецам и не выносят тех, кто говорит правду? И часто, когда кажется, что расхваливающий их не очень-то речист, они сами начинают ему помогать, говоря о себе такие вещи, коих устыдился бы даже самый беззастенчивый льстец. Но оставим этих слепцов пребывать в их неведении, наш же Придворный пусть обладает верным суждением и не позволяет убедить себя принять черное за белое и мнить о себе такое, в совершенной истинности чего он не был бы вполне уверен. <…> Более того, чтобы не ошибиться, – даже хорошо зная, что похвалы ему воздаются неложные, – пусть он на них не соглашается и не принимает без тени смущения как сами собой разумеющиеся; но пусть он скорее их скромно как бы отвергнет, каждый раз показывая, что он в действительности считает своим главным занятием военное дело и [лишь] служащими украшению оного все другие достоинства. И прежде всего перед воинами пусть он не поступает вроде тех, которые в образованном кругу корчат из себя воинов, а между воинами – людей, преданных научным занятиям. Таким именно образом по соображениям, нами уже указанным, он избежит аффектации, и даже самые заурядные вещи, которые он совершит, будут выглядеть весьма значительными.
XLVII
<…> Граф продолжал:
– Синьоры, имейте в виду, что я не буду доволен Придворным, если он не будет также и музыкантом и не сумеет не только воспринимать на слух и петь по нотам, но и играть на разных инструментах. Потому что если подумать хорошенько, то не сыскать никакого отдыха от трудов, никакого лекарства от хворей души более похвального и благопристойного, чем музыка. Особенно при дворах, где музыка не только дает каждому избавление от скуки, но и в ряду многого другого доставляет удовольствие дамам, в души которых, нежные и податливые, легко проникает гармония, наполняя их сладостью. Неудивительно поэтому, что и в прошлом и теперь они всегда были расположены к музыкантам и находили в музыке наиприятнейшую пищу для души. <…> Помнится, как-то я слышал, что Платон и Аристотель требовали от человека, должным образом воспитанного, быть также и музыкантом[267], многими доводами доказывая, сколь велика власть музыки, которую по целому ряду причин – излагать их сейчас заняло бы много времени – совершенно необходимо изучать с детства: не столько ради мелодии, которую мы слышим, сколько ради того, что она в состоянии выработать в нас самих новый и благой склад характера, нрав, питающий наклонность к добродетели и делающий душу более восприимчивой к счастью, подобно тому, как упражнения тела делают его более крепким; и она не только не вредна в делах гражданских и военных, но бывает крайне в них полезна. Даже Ликург в своем суровом законодательстве дозволяет занятия музыкой[268]. И мы читаем, что воинственные лакедемоняне и критяне шли сражаться под аккомпанемент лир и других нежно звучащих инструментов[269]; что многие прославленные полководцы древности, вроде Эпаминонда, занимались музыкой; что те, кто в ней не разумел, как Фемистокл, почитались много меньше[270]. Разве вы не читали, что среди самых первых предметов, коим обучал старый добрый Хирон юного Ахилла, воспитывая его чуть ли не с колыбели, была музыка[271]? И что мудрый наставник распорядился, дабы руки, которым суждено пролить так много троянской крови, бывали подолгу заняты игрой на лире? Итак, разве найдется воин, который устыдился бы подражать Ахиллу, не говоря уже о многих других прославленных полководцах, на которых я мог бы сослаться? Поэтому не надо лишать нашего Придворного музыки, которой не только смягчаются души людские, но нередко укрощаются даже дикие звери[272]; и если кому она не нравится, то с определенностью можно заключить, что в душе его нет согласия. О могуществе музыки вы можете судить уже потому, что завороженная ею рыбина позволила человеку проехать на себе верхом по бушующему морю[273]. Мы видим, как ее используют в священных храмах, когда возносят хвалу и благодарность Богу; и следует верить, что она приятна Ему и что Он даровал ее нам в качестве сладостного отдохновения от дел и забот наших. Недаром, трудясь в поле под лучами палящего солнца, привычные ко всему работники часто заглушают свою тоску грубым деревенским пением. Им отгоняет сон и скрашивает свой труд простая крестьянка, еще до рассвета встающая, чтобы прясть или ткать. Оно же является приятнейшим развлечением для бедных моряков после перенесенных бурь, ливней, ветров. В этом находят облегчение утомленные путники во время долгих изматывающих путешествий, а зачастую и – узники, томящиеся в кандалах и оковах. Но главное доказательство того, что музыкальный напев, пусть даже неотделенный, служит величайшим утешением во всех трудах и тяготах людских, дают кормилицы, наученные природой ему в качестве первейшего средства от бесконечного плача младенцев, которые под звуки их голосов засыпают успокоенными и умиротворенными, забывая о столь свойственных им слезах, которые в этом возрасте природа дала нам как предвестие о конце нашей жизни.
XLIX
<…> Я хочу поговорить еще об одной вещи, – молвил Граф, – которой – а я придаю ей большое значение – по моему убеждению, наш Придворный никоим образом не должен пренебрегать: речь идет об умении рисовать, о знакомстве с подлинным искусством живописи. Не удивляйтесь, что я требую подобной выучки, возможно, кажущейся ныне ремесленнической и мало приличествующей дворянину. Помнится, я читал, как в древности, особенно широко в Греции, детям из благородных семейств предписывали в школах заниматься живописью, которая почиталась занятием нужным и достойным, числясь в первом ряду свободных искусств; государственным постановлением было также запрещено обучать ей рабов[274]. У римлян она также находилась в величайшем почете. Она дала родовое имя знаменитейшему дому Фабиев, так как первый Фабий, прозванный Пиктором[275], действительно был прекраснейшим художником, столь преданным живописи, что, разрисовав стены храма Салюс, он оставил на них свое имя; и хотя он был рожден в знатной семье, которая гордилась многими консульскими званиями, триумфами и иными почестями, и хотя он был человеком образованным, сведущим в законах и причисленным к ораторам, ему тем не менее казалось, что он еще более добавит красы и блеска своей славе, оставив о себе память как о живописце. Многие другие отпрыски известных фамилий прославили себя в этом искусстве, которое не только весьма благородно и почетно само по себе, но и очень полезно, особенно на войне, для того чтобы изобразить страны, местности, реки, мосты, замки, крепости и подобные вещи; каковые без этого, даже если бы хорошо запечатлелись в памяти – что, однако, очень нелегко – было бы невозможно показать другим. И воистину кажется мне весьма неразумным тот, кто не ценит это искусство. Ибо здание вселенной, видимое нами, – простор небес, сияющий множеством лучезарных светил, а в центре земля, опоясанная морями, испещренная горами, долинами, реками, украшенная самыми разнообразными деревьями, прелестными цветами и травами, – можно назвать превосходной и величественной картиной, сотворенной дланью природы и Бога. Если кто сумеет ее воспроизвести, тот, по-моему, достоин великой хвалы: но это не удается без знания многих вещей, в чем вполне убеждается всякий, решившийся попробовать. Поэтому древние окружали величайшим уважением людей искусства и само искусство, достигшее у них вершины совершенства: самое очевидное свидетельство тому можно обнаружить в античных статуях из мрамора и бронзы, которые сохранились до наших дней. <…>
Castiglione B. Il libro del Cortegiano del conte Baldessar Castiglione. A cura di V. Cian. Firenze, 1947.
Пер. и комм. О. Ф. Кудрявцева
Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚
Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением
ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК