Счет жизни
V. Затем ребенком я был отправлен в Болонью[486], где благородная вдова Джакома де Тавернула, воспитывавшая меня вместе со своими детьми, при содействии своего брата монаха Грациана, отдала меня учиться. И я – что явилось предзнаменованием моей последующей судьбы – стал воспитанником школы Филиппино да Луго [от lugeo – оплакивать, скорбеть], школы жестокой и, я бы сказал, железной; ему затем сняли комнату у главного учителя грамматики Александра Казентинца[487]. О его, а также моих и брата расходах заботился Фома[488], поскольку мой отец поставлял ему из Венгрии всего вдоволь. Немного спустя отец умер, и я, бедненький, жил под покровительством и опекой Фомы и не знал с тех пор другого отца.
Итак, терпя безумную жестокость Филиппино, я упрямой душой возненавидел ученье и всех учителей. «Драчливого Орбилия» упоминает Флакк[489], этот же был не просто драчливым, а палачом учеников. Нас у него было четверо; племянника Грациана он однажды так жестоко избил, что, испугавшись, что тот умрет, ушел из города. Хотя мы любили товарища по школе, тем не менее желали его смерти, чтобы Филиппино либо понес наказание, либо был вынужден навеки удалиться в изгнание. Но мы прогневили богов, ученик поправился и был определен, более счастливый, чем мы, благодаря заботам своих родственников, к кроткому наставнику; наш тиран вернулся к нам.
С содроганием вспоминает душа жестокие и подлые злодеяния, которые совершал надо мной и братом этот кровожадный. Для читателей достаточно будет описать одно как неизменный признак его свирепости. Мой крестьянин[490] отдал Филиппино для обучения вместе с нами восьмилетнего мальчика, не знаю, какой Тезифоной[491] перенесенного к наукам от пашни. Молчу о том, как учитель бил и пинал малыша. Когда однажды тот не сумел рассказать стих псалма[492], Филиппино избил его так, что кровь заструилась, и между тем как мальчик сильно вопил, он его со связанными ногами, голого (так было всегда, ибо за любой ничтожный проступок он истязал нас розгой голыми, чтобы мы со всех сторон были открыты его ударам), подвесил на уровне воды в колодце, который находился и, думаю, еще находится в школьном доме Порте Нове, когда войдешь во двор, немного подальше от входа. Хотя приближался праздник блаженного Мартина, он [Филиппино] упорно не желал отменить наказание вплоть до окончания завтрака; наконец, после того как мальчик был извлечен из колодца, словно из преисподней, полуживой от ран и холода, бледный перед лицом близкой смерти, он уложил его в постель; с помощью сильно нагретых одежд, многократно меняя их, мы с трудом вернули его к жизни. Подумай, читатель, какое наказание применял к старшим тот, кто так свирепствовал против малыша!
VI. Заблуждаются те, кто считает, что при обучении детей грамоте прибегают к жестокости. Педагоги добиваются большего умеренностью и милосердием, ибо от мягкого обращения и любой похвалы воспламеняется благородная душа и становится расположенной следовать туда, куда зовет рука ваятеля; действительно, как любовь больного к врачу очень способствует исцелению, так любимого учителя слушают с большим удовольствием, верят ему легче и то, что он описывает, крепче запоминается. И, напротив, как свидетельствует Квинтилиан[493], дети от излишне жестокого способа исправления угасают; когда учитель свирепствует, с трудом запоминается то, что он говорит. То, что вкуснее, лучше питает, по мнению Авиценны, так, клянусь, и то, что воспринимается памятью с радостью, сохраняется надежнее; и потому удерживается памятью крепче все, что вызывает удивление, а также то, что доставляет удовольствие, то, что любимо, приятно, либо, напротив, все, что связано с тяжким позором или чудовищным злодейством, поскольку и вещи этого рода на душу влияют сильнее.
Итак, пусть будет в учителе кротость и мягкость, пусть он скорее побуждает детей идти в школу, чем понуждает, и, подобно тому как правители городов, напрягая все силы, стремятся к тому, чтобы их любили, нежели чтобы боялись, не иначе и в школьном государстве пусть преподаватель заботится о любви учеников, а не об их страхе перед ним. Пусть подражают людям, укрощающим лошадей, которые сперва обращаются с жеребятами с помощью свиста, голоса и ласки, воздерживаются от применения шпор, скорее надевают недоуздок, чем настоящую узду, побуждают в путь и учат носить на себе человека больше хлопаньем, чем ударами кнута. И не без основания, как считают древние, представляли муз девами, но по той причине, что тому, кто учит, подобает соблюдать и чистоту нравов, и во всей жизни девственную мягкость, а также кротость, соединенную с неким благородством, ибо многознание без света нравственности предстает как грубое и достойное главным образом презрения. В самом деле, как тот, кто учится рисовать, делает набросок с модели, так мальчик формирует свою душу, подражая жизни учителя; поэтому стоит рассмотреть жизненное поведение и ученость наставника, из которых одно формирует нравы, другое – ум того, кто пришел получить образование; первое оставляет после себя добродетельного, второе – ученого человека. Юным полезнее жизнь [учителя как образец], а уже сформировавшимся людям в учителе требуется образованность. Ибо не в силах наставлять слушателей только голосом или, что более всего помогает, примером тот, кто лишен мягкости, рассудительности и, так сказать, eutrapelia, что мы можем по праву объяснить как способность быть приятным в общении.
Пусть, кроме того, наставники тщательно взвесят разнообразие характеров детей; действительно, одних учеников мы лучше взбадриваем соревнованием с товарищем, воодушевляем похвалами (словно лошадей звуком трубы), на других следует воздействовать лаской, на третьих – строгостью (но при этом умеренной), на некоторых отеческим порицанием. Ведь чем благороднее дух человека, тем безутешнее он страдает от обиды. В большинстве случаев следует подражать мудрости медиков, которые, если недуги не повинуются целительным средствам, прекращают лечение, а не теряют труд [без пользы].
Следует, кроме того, немало поразмыслив, установить меру в распределении изучаемого материала. Учащимся надо всегда давать знания на уровне их способности понимания. Как пища должна наполнять желудок до уровня сытости, чтобы началось пищеварение, так материалы для чтения надо распределять в границах умственных способностей учеников. Ясное и совсем не обременительное чтение легко усваивается, сложное и трудное насыщает, но не питает. Разум ведь легко воспринимает, с удовольствием исследует [полученные знания], и пока человек не теряет надежды сохранить узнанное, то, что услышано, благодаря самой этой уверенности, укореняется сильнее.
Но тот мучитель омрачал жизнь страдальцев тяжким бременем ученья и, с другой стороны, делал их самим своим присутствием полумертвыми от страха. Поскольку я был на второй ступени обучения, он принуждал запоминать и рассказывать наизусть достопримечательные латинские стихи всех авторов, изучаемых ранее, [также] Катона[494], кроме того все, что читали из Проспера[495], Боэция[496], вследствие чего из-за тяжести занятий и в ожидании наказаний я, живя, умирал или жил, умирая.
VII. Итак, предпочитая все что угодно настоящей своей участи, я, отчаявшись душой, решил бежать. Но мешало присутствие стража (он ведь знал, что его страстно ненавидели и что у всех было желание убежать). Я находился в школьной комнате, словно в ужасной тюрьме, в постоянном рабстве, под непрерывным наблюдением Аргуса[497] (за исключением лишь того времени, когда он настоятельно требовал собраться всем для слушания Александра, общего учителя), ибо страх огромных мучений запрещал переступать порог комнаты. Что в конце концов случилось? В праздник блаженного Мартина, по причине торжества которого, поистине вакханалий, было выпито вина больше обычного, он отпустил меня (что едва ли случалось в иное время) пойти поиграть в школы, где другие веселились. Я тотчас же, словно птица, вырвавшаяся из клетки, поспешно выбегаю и, бегом достигнув ворот, открывающих путь во Флоренцию, ухожу… [Джованни прибыл в Сан-Руфилло, затем в Пьяноро и Лойяно. Однако Филиппино сообщает о бегстве дяде Джованни, который тотчас же распорядился послать другого родственника Джованни дядю Бонато вместе со своим слугой на поимку беглеца, и те, оседлав коней, догнали Джованни и возвратили в Болонью.]
IX. И вот я снова возвращаюсь к палачу, но участь моя изменилась: мы, ранее жившие и питавшиеся в школе, оставались теперь в доме дяди. Но всю свирепость, умеряемую присутствием домашних, на виду которых я вел себя немного смелее, Филиппино проявлял в школе, где, словно приходя в свое царство, вознаграждал себя за умеренность еще большей яростью. Признаюсь, раз или два я намеревался отравить его ядом; если бы не старание домашних, которые, заметив это, приняли меры предосторожности, я бы отправил Орку[498] достойную голову.
Кто мог бы объяснить, святой мой Боже, сколь переменчив, сколь тщетен, сколь опасен, сколь слеп и сколь из-за этого несчастен путь юности, одна из самых трудных вещей в познании, по свидетельству Соломона[499]. Ты знаешь, Господи, сердце мое и совесть мою, которую только ты очищаешь и даруешь ей размышление над собой, исправление и направление [на правый путь]. Ты знаешь, сколь стыдно мне за прошлое, сколь берет раскаяние, как страдаю и плачу, что оскорбил тебя, как не нравлюсь самому себе, потому что тебе не нравлюсь. Сколь часто с пророками твоими я восклицал с глубочайшим вздохом: «Грехов юности моей и преступлений моих не вспоминай»[500]. Был я мальчиком и уже столь дурным, что мог до смерти возненавидеть человека и дерзал помышлять о том, что выходило за пределы ненависти.
Так вот, поскольку извращенное мое намерение не осуществилось и поскольку я не в силах был выносить жестокости тирана, я снова убегаю в город Сан-Джованни. Там поступаю на службу к торговцу благовониями. Но братья минориты[501], которым Фома поручил розыск, – а был я им всем близко знаком, – узнают, что я продаю специи у торговца, и после многих порицаний и многих уговоров они увлекают меня в монастырь. У них меня баловали, пока не возвратился посланец из Болоньи. Поскольку тому же Джакомо было велено забрать меня, я соглашаюсь уехать, только получив обещание, что ни при каких условиях не возвращусь к Филиппино.
Итак, при возвращении я был переведен от Филиппино к Бартоломео Теутонико. Он жил при банях в конце квартала Нозаделле у госпиталя, одновременно преподавал в вышеназванной школе; он был не столь жестоким, как Филиппино, но равным ему в бесстыдстве и глупости. В самом деле, окно комнаты, в которой он преподавал, выходило в портик, было очень большое и с железной решеткой, он помещал в нем как в карцере забывчивых и виновных в других проступках учеников, здесь всю долгую зимнюю ночь и часто также на летнем солнце он на виду у всех держал тех, кому предстояло терпеть насмешки прохожих; кроме того, собирая учеников обнаженными в группы по пять, иногда шесть человек, он, как бы играя с нами, будучи и сам обнаженный, бил нас до изнеможения.
Так у двух кровожадных и безрассудных педагогов я, не скажу, что жил, но пребывал в жалком и бедственном положении, почти подобный мертвому, пока из-за нависшей над Болоньей войны с Миланом я не возвратился в Равенну, чтобы жить в удовольствии у монахинь[502].
Giovanni Conversini da Ravenna. Rationarium vite. A cura di Vittore Nason. Firenze, 1986.
Пер. и комм. H. B. Ревякиной
Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚
Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением
ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК