I АПОЛОГИЯ РЕЛИГИИ, ОПИРАЮЩАЯСЯ НА ГРАНИЦЫ НАУКИ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

I

АПОЛОГИЯ РЕЛИГИИ, ОПИРАЮЩАЯСЯ НА ГРАНИЦЫ НАУКИ

После долгих шатаний наука установила наконец свой метод при помощи своего рода естественного отбора. Она окончательно решила опираться на опыт, и на один только опыт. Конечно, после того как факты установлены, наука стремится их резюмировать, классифицировать, свести друг к другу, объединить в систему. Но сама эта логическая работа должна руководиться и контролироваться опытом.

Избрав этот метод исследования, наука обеспечила, за собой чрезвычайно важные выгоды. Ограничив себя анализом и комбинированием понятий, воспроизводящих вещи в уме человека, она овладела наконец той реальностью, которой она никогда не могла с уверенностью достигнуть. Она добывает познания, существенно важные для практики, так как опыт дает человеку средство заставить природу повторять свои явления. Она избегает постоянной неуверенности и бесконечного разнообразия отдельных мнений; она одинаково приемлема для всех умов, и все ее приобретение в известном смысле, окончательны.

Но, говорят нам, все эти благодеяние имеют своим противовесом сужение сферы науки и понижение ее философской ценности, что имеет чрезвычайно важные последствия.

Знаменитый доклад Дюбуа-Реймона, заканчивающийся словом Ignorabimus! («никогда не узнаем!»), не перестает с 1880 года привлекать к себе внимание. Из семи указанных им загадок, по крайней мере, четыре должны, по его мнению, навсегда остаться неразрешимыми: сущность материи и силы, происхождение движения, происхождение простого ощущение и свобода воли.

Это потому, что указанные четыре проблемы выходят из сферы компетенции опыта. В самом деле, как бы далеко ни продолжали мы мысленно наш опыт, он очевидно не сможет коснуться ни первопричин, ни конечных целей. Дело не в том только, что путем опыта нам никогда не удастся найти во времени первое или последнее явление: это без сомнение лишь фикции; но навсегда остается вопросом, в какой мере неизменная последовательность, устанавливаемая опытом, объясняет возникновение явлений. Бытие развертывается по известным законам лишь потому, что оно обладает определенной природой. Какова же эта природа? Является ли она неизменной? Почему она оказывается именно такой, а не какой-либо иной? С каким предшествующим членом надо ее связать, чтобы дать ей экспериментальное объяснение? Все эти вопросы с научной точки зрение включают в себя порочный круг и, следовательно, безусловно выходят из рамок науки. Опыт констатирует законы или сравнительно постоянные отношение между явлениями; но он не дает нам никакой возможности узнать, являются ли сами эти законы только фактами, или же они связаны с некоторой неизменной природой, господствующей над фактами.

Ограниченная в ширину наука столь же ограничена и в глубину. Явление в том виде, как оно ей доступно, не следует отождествлять с бытием. Науке удается очистить явление от субъективных и индивидуальных элементов, лишь разлагая его на отношения, меры и законы. Но если понятие о законе как связке между двумя явлениями, каким бы странным ни казалось оно разуму, ясно по крайней мере для воображения, легко представляющего себе два предмета, связанные между собой ниткой, то гипотеза, что отношение существуют раньше тех предметов, между которыми они констатируются, есть понятие не представимое: рассудок человеческий видит в нем лишь символ чего-то такого, что он не в состоянии постичь. И если наука пользуется тем более единодушным признанием, чем решительнее она отвлекается от понятия предмета и элемента, оперируя исключительно с понятием отношения, то вместе с тем у всех возникает чувство, что эта наука дает не адекватное представление о бытии, а лишь известный способ уклониться от этого последнего, что некое реальное начало должно заключаться в тех самых формах, которые наука устраняет, чтобы достигнуть искомого ею рода объективности.

Обнаруживаясь уже в теоретической области, границы науки еще более очевидны в области практической.

Практическая жизнь человека, как животного разумного, предполагает, что он ставит себе известные дели, потому что считает их желательными, добрыми, обязательными. Но наука не в состоянии доставить человеку достаточные основание для преследование какой бы ни было дели. Наука учить, что применение таких-то средств приводит к такому-то результату. Это представляет для меня интерес лишь в том случае, если я уже решил стремиться к достижению данного результата. Наука осведомляет меня, что значительное число людей рассматривает такую-то цель, как желательную, добрую или обязательную. Следует ли отсюда, что я должен думать так же, как они? Разве никогда не бывает, что человек имеет все основание думать иначе, чем другие? И разве те люди, которые возбуждают восхищение как выдающиеся, обязаны этим своим превосходством над другими простому усвоению сложившихся мнений? наука констатирует факты и предлагает нам в форме фактов все то, чему она нас учить. Но я могу разумно действовать лишь в том случае, если представляю себе объект не как факт, а как цель, т. е. как нечто такое, что может и не быть, но заслуживает того, чтобы быть. Действовать по человечески значит допускать, что наука не есть все, значить придавать словам: „благо“, „польза“, „желанное", „прекрасное", „обязательное“, практический смысл, которого не знает наука.

Пожалуй кто-нибудь возразит, что наука объясняет как раз эти самые понятия, сводя их к чувствам, к привычкам, к традициям и, в конечном счете, к иллюзиям воображения? Подобного рода объяснение, если оно правильно, есть не что иное, как отрицание всего того, что мы зовем практической, разумной, человеческой жизнью. И поскольку жизнь человеческая сохраняется, она предполагает отрицание этого объяснения. Практика, если она есть, выходит за пределы науки.

В частности, социальная жизнь не может довольствоваться данными науки. Она может быть возвышенной и плодотворной лишь в том случае, если индивидуум способен к самопожертвованию, если он верит в человеческие законы, в общую пользу и справедливость, если он верен прошлому и ревностно стремится к благу грядущих поколений. Она требует от индивидуума самоотверженного служение потребностям жизни. Но наука, что бы ни говорили те, которые смешивают ее с ученым, никогда не в состоянии доставить индивидууму убедительные аргументы в пользу того, что необходимо подчиняться общественной организации и жертвовать собою. Указание на пример животных, которые нередко способны к самоотверженным поступкам, но столь же часто пожирают друг друга, не убедительно для человека, обладающего разумом: именно благодаря своему разуму он способен оспаривать законность всякой возлагаемой на него нормы; при чем ему слишком часто удается избежать того, чтобы вред, причиняемый им обществу, отразился на нем самом. Каким образом наука, знающая только факты, может убедить человека, у которого эгоизм преобладает над самоотвержением, что он должен перевернуть отношение между этими чувствами и пожертвовать собою добру, которое ничуть его не трогает? Выть может, наука попытается доказать, что склонность к самопожертвованию реально существует в душе каждого индивидуума, как бессознательный отголосок воздействия общества на своих членов? Но самопожертвование осуществляется лишь тогда, когда человек верить в его самопроизвольность. Если люди жертвуют собою обществу, то только потому, что они рассматривают себя, как автономную личность, а не как механический продукт социальной организации.

Таким образом современная экспериментальная наука именно потому, что она теснейшим образом слита с опытом, оказывается ограниченной по своей компетенции как в теоретической, так и в практической области. Но может ли она гарантировать разуму полную достоверность хотя бы там, где она бесспорно компетентна? Даже это оспаривается; многие полагают, что значение науки должно быть ограничено даже в ее собственной области.

Мы остановимся здесь на той перемене, которую претерпела в наши дни позиция, занимаемая наукой в собственном смысле этого слова. Наука до самого последнего времени была или хотела быть догматичной. В наиболее точных своих отделах она рассматривала себя, как окончательно законченную, и к такому же совершенству стремилась в других отделах. Она хотела во всех областях явиться в форме системы, выводящей объяснение частных вещей из всеобщих принципов. Схоластика, как форма, была ее идеалом.

В настоящее время никакая наука, не исключая даже математики, не соглашается быть схоластикой. Наука, в какие бы формы она ни облекалась ради удобства изложения и изучения, по существу своему всегда есть индукция, допускающая бесконечное совершенствование. Вопрос состоит лишь в том, как осуществляется эта индукция.

С этой точки зрение необходимо различать законы и ириндипы, являющиеся результатом индукции, и факты, составляющие ее основу.

По учению бэконовской философии, которая долгое время господствовала среди ученых, законы природы сами собой запечатлеваются в уме человека, если только этот последний освободился от всяких предрассудков и послушно отдается воздействию вещей. Здесь исключается всякое активное участие субъекта в П0знании в собственном смысле этого слова. субъект, как таковой, обнаруживается лишь в чувствах, от которых познание как раз и стремится отвлечься.

Изучение истории наук с одной стороны, и психологический анализ образование научных понятий в уме человека с другой привели к совершенно иной теории 35).

Если судить о научных законах и принципах по той форме, в какой мы их высказываем, то действительно получается впечатление, что мы их непосредственно извлекли из природы: „фосфор плавится при 44°“, „действие равно противодействию“ и т. п. Но эта догматическая форма, при всех ее удобствах в других отношениях, не точно выражает собою результат научной работы.

В действительности все, чего ищет и что действительно находит наука, сводится к гипотетическим определениям, позволяющим испытывать природу. Свойство плавиться при 44° есть часть определение фосфора; так называемый «закон» равенства действия и противодействия есть часть определение силы. Ни один из тех элементов, из которых составляются эти формулы, не дан в действительности и не может быть дан в строгом смысле этого слова. Их совокупность также не есть нечто данное. Но разум для того, чтобы искать, должен знать, чего именно он ищет, и вот он создает, подбирая надлежащим образом данные опыта, такие определения, которые позволяют ему задавать природе точные и методические вопросы.

Впрочем, не все такие определение могут быть поставлены на одну доску. Есть среди них частные и производные, есть общие и основные, являющиеся условием предыдущих. Определение самые общие будут разумеется и самыми устойчивыми: отсюда эта форма законов или принципов, в которую они облекаются в нашем изложении, и благодаря которой их так легко принять за абсолютные познания.

Наконец, есть одно понятие, обладающее, по-видимому, характером необходимости в большей степени, чем все другие, ибо оно необходимо для всех других: это понятие самой науки. Но и оно представляет из себя определение, произвольно построенное подобно всем другим. Я называю наукой гипотезу, что между явлениями существуют постоянные соотношения. Научная работа состоит в том, чтобы испытывать природу, следуя этой гипотезе. Так судья строит известную догадку, прежде чем задавать вопросы подсудимому.

Так как все утверждения, подразумеваемые этими определениями, придуманы для того, чтобы сделать возможным и плодотворным испытание природы, то естественно они являются и могут быть только гипотетическими: ведь допрашивать приходится не отдельного индивидуума, который может казаться законченным целым, а природу, которая бесконечна во всех смыслах, грядущие проявление которой ни в коем случае не могут быть нам даны. Но пока критика не разъяснила происхождение и роли этих гипотез, мы смешивали их с абсолютными принципами, во-первых потому, что мы придали им абсолютную форму — а мы склонны вообще переносить характер формы на содержание, — во-вторых потому, что некоторые из этих принципов предполагаются всеми другими, — а то, что необходимо для наших систем, кажется нам необходимым в самом себе.

Эта теория, навеянная изучением образование научных понятий, невольно овладевает нашим разумом, когда мы обращаем внимание на то, что опыт есть единственный способ нашего общение с природой, и потому те точные формулы, в которых мы выражаем свои принципы, были бы абсурдом, если бы мы стали видеть в них, как таковых, объекты, извлеченные из самой природы. Опыт, всегда изменчивый и веточный, может порождать лишь впечатления, в свою очередь изменчивые. Одно только систематическое вмешательство разума может объяснит то преобразование, которому наука подвергает опыт.

И при этой операции разум отчетливо сознает, что своими определениями и теориями он устанавливает только методы исследования, — это для него настолько ясно, что он не колеблется включать в свои основные гипотезы на равных основаниях различные и даже прямо противоположные теории, раз эти последние приводят к равнозначным выводам и одинаково полезны для изучение различных классов явлений 36). Этого не могло бы быть, если бы разум был вынужден видеть в своих основных идеях и теориях абсолютное объяснение вещей.

Но, скажут нам, каков бы ни был способ возникновение науки, факт заключается в том, что она находится в согласии с вещами и позволяет нам распоряжаться этими последними. Быть в состоянии воздействовать на вещи значит обладать, по крайней мере, некоторыми методами действия, свойственными самим вещам. Конечно, наше познание никогда, по всей вероятности, не будет равно самим вещам; но оно все ближе и ближе подходит к реальности; самые его изобретения, самые его условности и фикции не имеют другой цели кроме приспособление к реальности; я все более и более возрастающее приближение к истине, которого мы таким образом достигаем, отнюдь нельзя смешивать с принципиальной неспособностью достигнуть истины. Наука не помышляет уже более о том, чтобы одарить разум точной копией вещей, которые в том виде, как мы их предполагаем, очевидно, не существуют вовсе. Она открывает отношения, которые опыт ясно подтверждает. И этого достаточно для того, чтобы ее можно и должно было назвать истинной в человеческом смысле этого слова.

Но что же доказывает такая опытная поверка? — возражают авторы рассматриваемого нами учения. Совершенно естественно, что научные законы оправдываются опытом: ведь и изобретены они как раз для того, чтобы дать нам возможность предвидеть естественный ход вещей. Мы изобрели к тому же очень удобную уловку, позволяющую считать наши законы оправданными даже в тех случаях, когда в действительности они вовсе не оправдываются. Мы измышляем тогда новые завоны, якобы противодействующие тем, которые мы допустили раньше. Мы умножаем таким образом поправки и дополнения, чтобы спасти привычный нам „закон“, пока, наконец, система наша не становится настолько сложной и запутанной, что мы вынуждены откинуть данный принцип, не доставляющий уже нам ничего кроме затруднений, и попытать счастье с каким-либо другим принципом, которому в будущем предстоит, без сомнения, та же самая участь.

То соответствие между нашими понятиями и опытом, на которое обыкновенно ссылаются, есть нечто весьма не выясненное. Нередко смешивают взаимное соответствие между математическими или научными объектами, которое может быть очень строгим, и соответствие между этими объектами и опытом. Но опыт, очищенный от тех научных понятий, которые мы к нему примешиваем, есть лишь некоторое очень расплывчатое чувство. На самом деле, мы знаем только одно: что такая то теория с заметным успехом применяется на практике. Но разве можно определить ту степень „истинности“, которой должна обладать гипотеза, для того чтобы ею можно было пользоваться на практике? Логика учит, что из ложных посылок можно вывести правильное заключение. Мы поминутно убеждаемся на опыте, что известный метод может иметь полный успех, не находясь ни в какой внутренней связи с реальностью. Таковы, например, мнемонические приемы. Это, так называемые, эмпирические рецепты. Но что же доказывает, что наша наука, эмпиричная в своем исходном пункте, не является столь же эмпиричной в своих конечных выводах? Успехи науки, в том виде как они нам действительно даны, предполагают не тожество, а лишь соответствие между нашим познанием и вещами, и притом такое соответствие, которое в конце концов само имеет чисто практический смысл.

С чем же именно обнаруживают наши научные теории это неопределенное соответствие, доказывающее якобы их истинность? С опытом, с фактами? Обыкновенно представляют себе дело так, что факты существуют сами по себе, вне разума, и что этот последний изыскивает средства, для того чтобы согласовать с ними свои понятия; науку называют истинной, исходя из предположения, что она все точнее и точнее изображает эту внешнюю, не зависящую от нее реальность.

Но все это построение совершенно искусственно и произвольно.

В действительности, те факты, с которыми старается согласоваться ученый, отнюдь не представляют из себя сырого материала, совершенно независимого от разума: это факты научные; и если мы исследуем их происхождение, мы убедимся, что они уже обтесаны, упорядочены, в известной степени даже сфабрикованы таким образом, чтобы их можно было отнести к гипотетическим законам науки и вставить в ее определения.

Необходимо отличать научные факты от непосредственно данных фактов. Эти последние, откуда бы они ни возникали, представляют лишь сырой материал, из которого наука по своему выкраивает то, что она называет фактами. Научный факт есть уже сам по себе ответ на вопросные пункты, предъявленные природе; этими вопросными пунктами является ряд законов и гипотез, придуманных разумом заранее с целью разобраться в явлениях того же самого вида. Лишь опираясь на наши теории, на наши определения, на нашу уже существующую науку, в состоянии, мы устанавливать, определять и наблюдать такие факты, которые приобретают имя „научных“.

Эти факты не в меньшей степени переработаны с целью приспособление к теориям, нежели теории составлены с целью приспособление к фактам. Согласие теории с фактами в известной своей части, которую впрочем нельзя точно отграничить, является согласием теорий с самими собой.

Человеческий интеллект не может действовать иначе, как согласно своей природе. а присущий ему способ действия состоит в том, что взяв известные формы и категории, как нечто данное, он затем исследует, не могут ли быть приспособлены к, ним доступные ему вещи. Он может познавать или воспринимать что-либо лишь в том случае, если уже заранее обладает образчиками познание и восприятия. Каков же первоначальный источник этих предварительных познаний? Что они представляют из себя? Какова их ценность? Уже по самой постановке своей вопрос этот выходит из пределов области научных фактов. Мы знаем лишь одно: наше познание, наше восприятие никогда не может дать нам чего-либо большего, чем перевод на наш язык окружающих нас реальностей. И в этом отношении с фактами дело обстоит совершенно так же, как с законами; мы имеем даже право сказать, что факты могут нам быть вообще даны лишь как функция определенных законов, — ибо мы можем воспринять их лишь в том случае, если они отнесены сознанием к известным предсуществующим в нем типам.

От этой общей предпосылки всякого познание наука не может уклониться. Она также представляет из себя и может представлять из себя лишь особый язык, пользуясь которым разум делает сравнительно понятными для себя, т. е. распознаваемыми и приспособленными к практическому употреблению, возможно большее количество окружающих его предметов. Как построен этот язык? Какую долю реальности он способен выразить? С какою степенью точности? Эти вопросы, очевидно, чрезвычайно затруднительны, так как разум даже приступить к ним не может иначе, как на почве и от имени тех предвзятых мнений, о проверке которых как раз и идет речь. Во всяком случае, они превышают компетенцию научного опыта не в меньшей степени, чем компетенцию опыта обыденного.

Резюмируем. Наука есть не отпечаток, оставляемый вещами в пассивном интеллекте, но совокупность знаков, изобретенных разумом, для того чтобы истолковать вещи при посредстве заранее данных понятий, первичный источник которых от нас ускользает, а также для того, чтобы подчинить вещи нашей власти, заставить их служить нашим целям.

* * *

По-видимому, такого рода учение гораздо больше, чем ричлианский дуализм, приспособлено к тому, чтобы рационально решить проблему об отношениях науки к религии.

В самом деле, согласно этому учению живая часть науки, сумма действительных познаний, символизированных в научных формулах, не отличается существенным образом от того вида верований, на котором покоится наша практическая жизнь.

Наука не может декретировать a priori, что верование как таковое, должно быть изгнано из области человеческого разума, ибо сама она предполагает такие верование и включает их в свои основные понятия. религиозное верование, или вера, не может быть устранено на том только основании, что оно есть верование. Оно может сосуществовать с наукой в одном и том же разуме, раз оно не сталкивается с верованиями, действительно облеченными авторитетом науки.

И в этом отношении современная наука предоставляет религии большой простор. Она не требует, чтобы права ее распространялись на все формы бытия. Она рассматривает те формы бытия, к которым приложимы научные категории, и отнюдь не думает отрицать, что категории совершенно иные могут встретить себе, в области реального или возможного, подходящий материал. Ученый спрашивает: существуют ли между вещами постоянные соотношения? Следует ли из этого, что он воспрещает религиозному сознанию спрашивать: существует ли сила, способная улучшить этот мир?

Это не значить, что религия отныне может игнорировать все то, чему учить наука. Тот, кто ссылается на науку, тем самым возлагает на себя обязанность знать и уважать ее. И нельзя отрицать, что наука нашего времени живет рядом идей, затрагивающих также и религии, по крайней мере т конкретные их воплощения, которые мы имеем перед собой. Наиболее важной из таких идей является, пожалуй, понятие эволюции.

Если рассматривать эволюцию со стороны ее происхождение и ее природы, то конечно, будет чрезвычайно трудно ответить на вопрос; что же такое эта эволюция, каковы ее предпосылки и ее значение? — и самый вопрос этот придется, без сомнения, признать скорее метафизическим, чем научным. Но слово „эволюция“ имеет также чисто эмпирический и научный смысл, относительно которого не существует никаких разногласий. Оно означает, что все живые существа, а, может быть, и все вообще вещи изменяются или могут изменяться не только в отдельных своих проявлениях, но и во всей совокупности присущих им форм бытия, при чем a priori нет возможности указать пределы и глубину этих изменений. Совершаются ли эти превращение в зародышах, или являются результатом воздействия окружающей среды на взрослый индивидуум, или же вызываются совместным действием обеих этих причин, во всяком случае исчезает всякая резкая разница между природой существа и его видоизменениями, а то, что обыкновенно называют существенными признаками данного вида, можно отныне рассматривать просто, как сравнительно устойчивую фазу в его развитии.

И в настоящее время существует целая школа теологов, которые как раз стараются привести внешнюю историю религии в соответствие с этими теориями.

Они отправляются от различия, которое всякий размышляющий человек вынужден делать во всех областях, и на котором, строго говоря, покоится всякая жизнь, всякое действие, — различия между принципом и его приложением, между идеей и ее реализацией. Мы желаем при помощи мыслей, мы осуществляем при помощи вещей. Отсюда следует, что в каждом действии, в каждом осуществлении, есть нечто иное, чем мысль, есть материяльная форма, которая при изменении внешних условий обязательно должна быть видоизменена соответственным образом, ибо в противном случае она утратит свой прежний смысл, не будет уже выражать собой прежней идеи. Разве не потому наши писатели ХVII века требуют комментариев, что с того времени изменился язык? Для того, чтобы в наше время сказать то самое, что хотели сказать они, требуется зачастую употребить другие слова. Всякое действие, всякая жизнь предполагает это различие, ибо жизнь состоит в самосохранении при помощи той среды, в которой находится живущий организм; и когда среда эта значительно меняется, перед живым существом встает альтернатива: эволюционировать или погибнуть.

Религия не может избежать действия этого закона. Она всегда стремится быть действенной, и она не может достигнуть этой дели иначе, как обращаясь к человеку на его языке, Она может иметь смысл, доступный для разума, лишь в том случае, если она до некоторой степени приспособляется к категориям, предсуществующим в этом разуме и образующим его масштаб познаваемости. Поэтому во всякой действительной религии следует различать две части, хотя и нельзя с точностью указать, где кончается одна из них и начинается другая: есть религия в собственном смысле этого слова, т. е. жизнь, воля, действие; и есть видимое осуществление религии или комбинация религии в собственном смысле слова с условиями существования, присущими данному обществу. Первый элемент неизменен в том символическом смысле, который принимает это слово, когда его применяют к какому-либо существенно живому, духовному началу. Второй волею или неволею должен идти рука об руку с эволюцией вещей.

Таким образом теологи той школы, о которой мы говорим, не только относятся с уважением к данным науки и отнюдь не склонны упорно отстаивать того или другого верование в формах, представляющихся в настоящее время неприемлемыми, — но самой теологии прививают они принципы, верность которых установлена наукой, в частности принцип эволюции.

Основная идея, творческая и руководящая, остается неизменной; но те истолкования, которые она получает, те формулы, которые делают ее способной к внешней передаче, те учреждения, которые распространяют ее действие в мире, эволюционируют. С одной стороны, причинная зависимость, связывающая эти по. следовательно сменяющиеся формы с основной идеей, и внутреннее сходство, которое они неизбежно сохраняют, как два перевода с одного и того же оригинала, обеспечивают их духовное единство; с другой стороны, проявление религии подчиняются закону, господствующему над всеми живыми существами, следуя в своей эволюции тому миру, часть которого они составляют.

Поэтому, многие выражения, понимавшиеся первоначально в буквальном и материальном смысле, мы должны, если желаем сохранить их, употреблять в смысле метафорическом, единственно согласимом с прогрессом познания. Так, например, фраза: „он нисшел в ад“, „он вознесся на небеса“, может сохранить свое значение лиипь в том случае, если мы оставим в стороне всякую мысль о материальной локализации, совершенно недопустимой в наше время, и попытаемся сквозь чувственный образ разглядеть духовный смысл: идею общение души Христа с праведниками ветхого завета и конечного прославление возрожденного Христом человечества.

Применение аллегорических толкований нельзя признать бесполезным или призрачным, ссылаясь на то, что во все времена к нему прибегали и им злоупотребляли вплоть до явных нелепостей всякие вообще отжившие свой век учения. Метафоричен самый язык человеческий; и если мы присмотримся к нашей речи, мы увидим, что мы не употребляем почти ни одного слова в его собственном смысле. То, что мы называем жизнью слов, есть не что иное, как необходимость менять их смысл сообразно с изменением идей, — необходимость, которой мы должны подчиниться, если хотим, считаясь с требованиями социальной жизни, сохранить слова, несмотря на изменение мыслей. Новая идея не может сразу создать себе соответственную форму, ибо в этом случае никто не был бы в состоянии ее понять. Она неизбежно принимает, по крайней мере на известное время, данную форму, которая для существующего общества является условием познаваемости объекта; и, опираясь на эту форму, которая сделана не для нее, она находить себе выражение, помещая метафорический смысл над буквальным или на ряду с этим последним.

Таким образом, по учению этой школы, которую можно назвать прогрессистской, существование и развитие религии ни в коем случае не может быть стеснено современной наукой.

В основе религий лежат первоначальные религиозные истины, которые благодаря своему существенно метафизическому характеру не могут прийти в столкновение с наукой, не знающей другого объекта, кроме явлений.

Религии заключают в себе, кроме того, многочисленные и непосредственные выражение этих основных истин: догматы и обряды, также в своем роде духовные, скорее переживаемые, чем формулируемые, исключающие возможность какого бы то ни было конфликта с наукой. Так, христианство называет Бога отцом, людей сыновьями божиими и, следовательно, братьями друг другу; в этом же смысле надо понимать христианское учение о царстве божием, о грехе, о спасении, об искуплении, об общении святых.

Остаются детали догматов и обрядов. Поскольку детали эти содержат в себе заимствование у взглядов и учреждений определенной эпохи, они приходят рано или поздно в столкновение с идеями и учреждениями другой эпохи. Это означает лишь одно: что наука и учреждение вчерашнего дня в известных пунктах противоположны науке и учреждениям сегодняшнего дня. Религия не ответственна за эти изменения: она не подвергается им. Она остается неизменной, эволюционируя лишь по внешности.

Возможны, впрочем, две формы религиозной эволюции. Или религия сохраняет свои формулы, унаследованные от науки и цивилизации прежних эпох, и лишь извлекает их духовный смысл, скрытый под покровом буквального и материального смысла. Или же, следуя смелой традиции, завещанной св. Павлом, св. Афанасием, св. Августином, св. Фомою — этими великими организаторами догматической теологии — она безбоязненно усваивает себе философские и научные понятия эпохи, образуя из них символы вечной и невыразимой религиозной жизни, — символы, без сомнения, всегда случайные, но зато непосредственно понятные данному поколению.