D. Иерархия
D. Иерархия
В предыдущем изложении Jacques le bonhomme рассматривает историю лишь как продукт абстрактных мыслей – или, вернее, как продукт своих представлений об абстрактных мыслях, – рассматривает ее как подвластную этим представлениям, которые все в конечном счете растворяются в «Святом». Это господство «Святого», мысли, гегелевской абсолютной идеи над эмпирическим миром он изображает далее как существующее в настоящем историческое отношение, как господство святых идеологов над непосвященным миром, – как иерархию. В этой иерархии то, что прежде преподносилось одно после другого, существует одно рядом с другим, так что одна из двух таких сосуществующих форм развития господствует над другой. Таким образом, юноша господствует над ребенком, монгол над негром, Новый над Древним, самоотверженный эгоист (citoyen) над эгоистом в обыкновенном смысле слова (bourgeois) и т.д. – смотри «Экономию Ветхого завета». «Уничтожение» «мира вещей», осуществляемое «миром духа», выступает здесь как «господство» «мира мыслей» над «миром вещей». Вполне естественно, что господство, которое с самого начала принадлежало в истории «миру мыслей», изображается в конце ее и как действительное, фактически существующее господство мыслящих – и, как мы увидим в конечном счете, как господство спекулятивных философов, – над миром вещей, так что святому Максу остается затем еще только вступить в борьбу с мыслями и представлениями идеологов и одолеть их, чтобы сделаться «собственником мира вещей и мира мыслей».
«Иерархия есть господство мыслей, господство духа. Мы иерархичны по сию пору, мы находимся под гнетом тех, кто опирается на мысли, а мысли» – кто же этого давно не заметил? – «это – Святое» (стр. 97). (От упрека, что он на протяжении всей «Книги» творит только «мысли», т.е. «Святое», Штирнер постарался оградить себя тем, что он действительно нигде в этой книге не сотворил ни одной мысли. Впрочем, в журнале Виганда он приписывает себе «виртуозность мышления», т.е., согласно его толкованию, виртуозность в фабрикации «Святого», – против чего мы возражать не станем.) – «Иерархия есть верховное господство духа» (стр. 467). – «Средневековая иерархия была лишь слабой иерархией, ибо она была вынуждена допускать наряду с собой нестесненное существование всевозможного мирского варварства» («откуда только Штирнеру так хорошо известно, чт? была вынуждена делать иерархия», мы сейчас увидим), «и лишь реформация закалила силу иерархии» (стр. 110). «Штирнер» полагает в самом деле, «будто господство духов никогда прежде не было столь всеобъемлющим и всемогущим», как после реформации; он полагает, что это господство духов, «вместо того чтобы оторвать религиозный принцип от искусства, государства и науки, наоборот, вознесло их целиком из действительности в царство духа и сделало их религиозными».
В этом взгляде на новую историю размазывается все та же старая иллюзия спекулятивной философии насчет господства духа в истории. Более того, это место показывает, как верующий Jacques le bonhomme все время слепо принимает на веру полученное им от Гегеля и ставшее для него традиционным мировоззрение, принимает его за действительный мир и «орудует» на этой почве. Чт? в этом месте могло бы показаться «собственным» и «единственным», так это понимание господства духа как иерархии, – и здесь мы опять-таки «вставим» краткое «историческое размышление» о происхождении штирнеровской «иерархии».
Гегель высказывается в следующих «превращениях» о философии иерархии:
«Мы видели у Платона в его „Государстве“ ту мысль, что управлять должны философы; теперь» (в католическом средневековье) «наступило время, когда утверждается, что господствовать должно духовное; но духовное получило тот смысл, что господство должно принадлежать духовенству, духовным лицам. Духовное превращено, таким образом, в особое существо, в индивидуум» («История философии», III, стр. 132). – «Тем самым действительность, земная жизнь покинута богом… отдельные немногие лица святы, остальные лишены святости» (там же, стр. 136). «Покинутость богом» определяется ближе так: «Все эти формы» (семья, труд, государственная жизнь и т.д.) «считаются ничтожными, лишенными святости» («Философия религии», II, стр. 343). – «Это – соединение с мирской жизнью, которая остается непримиренной, которая есть грубая сама по себе мирская жизнь» (в других местах Гегель употребляет также для этого слово «варварство»; ср., например, «Историю философии», III, стр. 136) «и, как грубая сама по себе, только подчиняется господству» («Философия религии», II, стр. 342, 343). – «Это господство» (иерархия католической церкви) «есть, таким образом, господство страсти, – хотя оно должно быть господством духовного» («История философии», III, стр. 134). – «Но истинное господство духа не может быть господством духа в том смысле, чтобы противостоящее духу занимало подчиненное положение» (там же, стр. 131). – «Истинный смысл состоит в том, что духовное как таковое» (по «Штирнеру» «Святое») «должно быть определяющим, и таков был ход вещей до нашего времени; так, мы видим во французской революции» (а следуя Гегелю, это видит и «Штирнер»), «что должна господствовать абстрактная мысль; согласно ей должны определяться государственные конституции и законы, она должна создавать связь между людьми, и люди должны сознавать, что то, чему они придают значение, это – абстрактные мысли, свобода и равенство и т.д.» («История философии», III, стр. 132). Истинное господство духа, осуществляемое протестантизмом, в противоположность его несовершенной форме в католической иерархии, определяется далее в том смысле, что «мирское получает одухотворение внутри себя» («История философии», III, стр. 185); «что божественное реализуется в области действительности» (прекращается, стало быть, католическая покинутость действительности богом – «Философия религии», II, стр. 344); что «противоречие» между святым и мирским «разрешается в нравственности» («Философия религии», II, стр. 343); что «институты нравственности» (брак, семья, государство, благоприобретенное имущество и т.д.) признаются «божественными, святыми» («Философия религии», II, стр. 344). Это истинное господство духа Гегель выражает в двух формах: «Государство, правительство, право, собственность, гражданский порядок» (и, как мы знаем из других его сочинений, также искусство, наука и т.д.) «все это есть религиозное… обнаружившееся в форме конечности» («История философии», III, стр. 185). И, наконец, это господство религиозного, духовного и т.д. формулируется как господство философии: «Сознание духовного является теперь» (в XVIII веке) «по самой своей сути фундаментом, и поэтому господство перешло к философии» («Философия истории», стр. 440).
Гегель подсовывает, таким образом, католической иерархии средневековья такое намерение, будто она хотела быть «господством духа», а затем истолковывает ее как ограниченную, несовершенную форму этого господства духа, завершение которой он усматривает в протестантизме и его мнимом дальнейшем развитии. Как бы неисторично это ни было, Гегель все же достаточно историчен, чтобы не распространять название «иерархии» за пределы средних веков. Но святой Макс знает из того же Гегеля, что позднейшая эпоха есть «истина» предшествующей и, стало быть, эпоха совершенного господства духа есть истина той эпохи, когда господство духа было еще несовершенным, так что протестантизм есть истина иерархии, стало быть – истинная иерархия. Но так как только истинная иерархия достойна называться иерархией, то ясно, что средневековая иерархия должна была быть «слабой»; и Штирнеру это тем легче доказать, что в вышеприведенных местах и сотнях других мест у Гегеля изображается несовершенство господства духа в средние века. Штирнеру осталось только списать это, а вся его «собственная» деятельность свелась к замене слов «господство духа» словом «иерархия». Весьма несложное умозаключение, с помощью которого господство духа без дальнейших околичностей превращается для него в иерархию, он мог бы даже и совсем не делать, после того как среди немецких теоретиков вошло в моду называть следствие именем его причины и сводить, например, к категории теологии все то, что ведет свое происхождение из теологии и еще не вполне стоит на высоте принципов этих теоретиков, – например, гегелевскую спекуляцию, штраусовский пантеизм и т.д., – фокус, весьма распространенный в 1842 году. Из вышеприведенных мест следует также, что Гегель 1) рассматривает французскую революцию как новую и более совершенную фазу этого господства духа, 2) видит в философах властителей мира XIX века, 3) утверждает, что теперь среди людей господствуют только абстрактные мысли, 4) что уже у него брак, семья, государство, благоприобретение, гражданский порядок, собственность и т.п. признаются «воплощением божественного и святого», «воплощением религиозного начала» и 5) что нравственность, как мирская святость или как освященная мирская жизнь, изображается высшей и последней формой господства духа над миром, – все это вещи, которые слово в слово повторяются у «Штирнера».
По поводу штирнеровской иерархии не стоит больше тратить слов и доказательств, остается разве еще только сказать о том, почему Штирнер списывал у Гегеля, – факт, для объяснения которого нужны, однако, в свою очередь, материальные факты и который объясним поэтому лишь для тех, кому знакома берлинская атмосфера. Другой вопрос – каким образом сложилось гегелевское представление о господстве духа, об этом смотри выше[140].
Присвоение гегелевского мирового господства философов и превращение его у святого Макса в иерархию осуществляется посредством крайне некритического легковерия нашего святого и при посредстве «святого» или, наоборот, безбожного невежества[141], которое довольствуется, по отношению к истории, тем, что видит ее насквозь (т.е. беглым просмотром[142] исторических данных, приводимых Гегелем), не утруждая себя «знанием» многих «вещей». Вообще говоря, он, должно быть, опасался, что, начав «учиться», он уже не сможет «упразднять и растворять» (стр. 96) и, стало быть, погрязнет в «суетливой возне вредных насекомых», – достаточно уважительная причина, чтобы не «переходить» к «упразднению и растворению» своего собственного невежества.
Когда, подобно Гегелю, впервые создают такую конструкцию для всей истории и современного мира во всем ее объеме, то это невозможно без обширных положительных знаний, без обращения, хотя бы местами, к эмпирической истории, без большой энергии и проницательности. Если же довольствоваться использованием и переделкой для собственных целей уже имеющейся готовой конструкции, ссылаясь, в подтверждение этого «собственного» воззрения, на отдельные примеры (например, на негров и монголов, на католиков и протестантов, на французскую революцию и т.д.), – именно так и поступает наш ратоборец, идущий в бой против Святого, – то для этого совсем не требуется никакого знания истории. Результат всего этого использования неизбежно становится комичным; комичнее всего, когда из прошлого вдруг делается прыжок в самое непосредственное настоящее, пример чего мы видели в рассуждении о «причуде»[143].
Что касается действительной иерархии средневековья, то заметим здесь только, что для народа, для широких масс людей, ее не существовало. Для широкой массы существовал только феодализм, иерархия же существовала лишь постольку, поскольку она сама была либо феодальной, либо антифеодальной (в пределах феодализма). Сам феодализм имеет своим основанием вполне эмпирические отношения. Иерархия и ее борьба с феодализмом (борьба идеологов определенного класса против самого этого класса) представляет собой лишь идеологическое выражение феодализма и той борьбы, которая развертывается внутри самого феодализма, – в эту борьбу входит также и борьба феодально организованных наций между собой. Иерархия есть идеальная форма феодализма; феодализм есть политическая форма средневековых отношений производства и общения. Следовательно, борьбу феодализма против иерархии можно объяснить только в том случае, если будут выявлены эти практические материальные отношения; это выявление уже само по себе кладет конец всему прежнему пониманию истории, слепо принимавшему на веру средневековые иллюзии, те в частности иллюзии, которые император и папа выдвигали в своей борьбе друг против друга.
Так как святой Макс занимается только тем, что сводит гегелевские абстракции относительно средних веков и иерархии к «пышным словам и жалким мыслям», то у нас нет никакого повода останавливаться здесь дольше на действительной, исторической иерархии.
Из вышеизложенного уже ясно, что фокус может быть проделан и в обратном направлении, что католицизм может быть понят не только как подготовительная ступень, но и как отрицание истинной иерархии; в последнем случае католицизм = отрицание духа, не-дух, чувственность, и тогда получается великое положение Jacques le bonhomme, – что иезуиты «спасли нас от упадка и гибели чувственности» (стр. 118). Чт? бы с «Нами» сталось, если бы «гибель» чувственности все-таки произошла, мы не узнаем. Всего материального движения, начиная с XVI века, которое не просто спасло «нас» от «упадка» чувственности, а, наоборот, дало «чувственности» гораздо более широкое развитие, – не существует для «Штирнера», все это создали иезуиты. Сравните, впрочем, «Философию истории» Гегеля, стр. 425.
Перенеся старое господство попов в новое время, святой Макс истолковал тем самым новое время как «поповщину»; а рассматривая затем это перенесенное в новое время господство попов в его отличии от их старого средневекового господства, он изображает его как господство идеологов, как «дух школярства». Таким образом, поповщина = иерархия в качестве господства духа, школярство = господство духа в качестве иерархии.
Этот простой переход к поповщине, – который на самом деле вовсе не есть переход, – «Штирнер» осуществляет с помощью трех трудных превращений.
Во-первых, с его точки зрения, «понятие поповщины» «обретается» во всяком, «кто живет для какой-нибудь великой идеи, для правого дела» (все еще это правое дело!), «для какого-нибудь учения и т.д.».
Во-вторых, Штирнер «наталкивается» в своем мире иллюзий на «исконную иллюзию мира, еще не научившегося обходиться без поповщины», а именно – «жить и творить во имя определенной идеи и т.д.».
В-третьих, «это есть господство идеи или поповщины», а именно: «Робеспьер напр.» (например!), «Сен-Жюст и т.д.» (и так далее!) «были насквозь попами» и т.п. Все три превращения, в которых поповщина оказывается «открытой», «найденной» и «призванной» (все это на стр. 100), выражают, стало быть, только то, что святой Макс уже не раз нам повторял и прежде, а именно – господство духа, идеи, Святого над «жизнью» (там же).
После того как он, таким образом, подсунул под историю «господство идеи или поповщину», святой Макс может, конечно, без труда снова отыскать эту «поповщину» во всей предшествующей истории и тем самым изобразить «Робеспьера напр., Сен-Жюста и т.д.» в виде попов и отождествить их с Иннокентием III и Григорием VII, причем всякая единственность исчезает перед лицом Единственного. Все это ведь, собственно говоря, только различные имена, различные переодевания одного лица, «Поповщины», которая творила всю историю с начала христианства. Каким образом при таком понимании истории «все кошки становятся серыми», поскольку все исторические различия «снимаются» и «разрешаются» в «понятие поповщины», – этому святой Макс тотчас же дает нам разительный пример в случае с «Робеспьером напр., Сен-Жюстом и т.д.». Здесь сначала Робеспьер приводится как «пример» Сен-Жюста, а Сен-Жюст – как «и так далее» Робеспьера. Затем говорится: «Этим представителям священных интересов противостоит целый мир бесчисленных „личных“, мирских интересов». Кто же им противостоял? Жирондисты и термидорианцы, которые постоянно упрекали их, действительных представителей революционной силы, т.е. того класса, который один лишь был действительно революционен, – представителей «бесчисленной» массы (смотри «Мемуары Р. Левассёра» «напр.», «и т.д.», «т.е.» Нугаре, «История тюрем»; Барер; Два друга свободы{141} (и торговли); Монгайар, «История Франции»; мадам Ролан, «Обращение к потомству»; «Мемуары Ж.Б. Луве» и даже тошнотворные «Исторические очерки» Больё и т.д. и т.д., а также протоколы всех заседаний революционного трибунала «и т.д.»), – которые упрекали их в нарушении «священных интересов», конституции, свободы, равенства, прав человека, республиканизма, права, sainte propri?t?[144], в нарушении «напр.» разделения властей, человечности, нравственности, умеренности «и т.д.». Им противостояли все попы, обвинявшие их в нарушении всех главных и второстепенных пунктов религиозного и морального катехизиса (смотри, «напр.», М.Р. «История французского духовенства во время революции», Париж, католический книготорговец, 1828 «и т.д.»). Исторический комментарий бюргера, сводящийся к тому, что во время r?gne de la terreur[145] «Робеспьер напр., Сен-Жюст и т.д.» рубили головы honn?tes gens[146] (смотри бесчисленные писания простоватого г-на Пельтье, затем, «напр.», Монжуа, «Заговор Робеспьера» «и т.д.»), – этот комментарий святой Макс выражает в следующем превращении: «Оттого, что революционные попы или школьные наставники служили Человеку, они отрубали головы людям». Это, конечно, избавляет святого Макса от затруднительной обязанности обмолвиться хотя бы одним «единственным» словечком о действительных, эмпирических основаниях отрубания голов, – основаниях, базирующихся на в высшей степени мирских интересах, правда, интересах не биржевых спекулянтов, а «бесчисленной» массы. Один более ранний «поп», Спиноза, не постеснялся еще в XVII веке быть «строгим наставником» святого Макса, заявив: «Невежество не есть довод»{142}. Поэтому святой Макс и ненавидит попа Спинозу настолько, что берет сторону его антипопа, попа Лейбница, и для всех таких удивительных явлений, как терроризм «напр.», отрубание голов «и т.д.», создает «достаточное основание», состоящее в том именно, что «духовные люди вбили себе нечто подобное в голову» (стр. 98).
Блаженный Макс, который для всего нашел достаточную основу («И я нашел теперь основу, навеки в ней мой якорь закреплен»{143}, и где же, как не в идее, «напр.» в «поповстве» «и т.д.» «Робеспьера напр., Сен-Жюста и т.д.», Жорж Санд, Прудон, целомудренная берлинская белошвейка[147] и т.п.), – этот блаженный Макс «не упрекает класс буржуазии в том, что он справлялся у своего эгоизма, насколько широкий простор можно дать революционной Идее». Для святого Макса «революционная Идея», воодушевлявшая habits bleus{144} и honn?tes gens 1789 г., есть та же, что и «идея» санкюлотов 1793 г., та же самая идея, по поводу которой совещаются, можно ли ей «дать простор», – но в этих рассуждениях Макса совершенно не «дается простора» для какой бы то ни было «идеи».
Мы приходим теперь к современной иерархии, к господству идеи в обыденной жизни. Вся вторая часть «Книги» наполнена борьбой против этой «иерархии». Поэтому мы остановимся на ней подробно, когда будем говорить об этой второй части. Но так как святой Макс, как и в главе о «причуде», уже здесь предвкушает свои идеи и повторяет в начале позднейшее, как в позднейшем – начало, то мы вынуждены привести уже здесь несколько примеров его иерархии. Его метод создания книг есть единственный «эгоизм», встречающийся во всей его книге. Его самоуслаждение стоит в обратном отношении к наслаждению, испытываемому читателем.
Так как бюргеры требуют любви к своему царству, к своему режиму, то согласно Jacques le bonhomme они хотят «основать царство любви на земле» (стр. 98). Так как они требуют почитания своего господства и отношений этого господства, т.е. хотят узурпировать господство над почитанием, то они требуют, согласно тому же простаку, господства Почитания вообще, относятся к почитанию как к живущему в них святому духу (стр. 95). Извращенную форму, в которой ханжеская и лицемерная идеология буржуа выдает свои особые интересы за всеобщие интересы, Jacques le bonhomme, с его верой, способной сдвинуть горы с места, принимает за действительную, мирскую основу буржуазного мира. Почему этот идеологический обман приобретает у нашего святого именно эту форму, мы увидим, говоря о «политическом либерализме»[148].
Новый пример дает нам святой Макс на стр. 115, говоря о семье. Он заявляет, что хотя и очень легко эмансипироваться от господства своей собственной семьи, но «отказ от повиновения легко порождает угрызения совести», и поэтому люди крепко держатся семейной любви, понятия семьи, обретая таким образом «священное понятие семьи», «Святое» (стр. 116).
Наш добрый малый опять усматривает господство Святого там, где господствуют вполне эмпирические отношения. Буржуа относится к установлениям своего режима, как еврей к закону: он обходит их, поскольку это удается сделать в каждом отдельном случае, но хочет, чтобы все другие их соблюдали. Если бы все буржуа, всей массой и сразу, стали бы обходить буржуазные установления, то они перестали бы быть буржуа, – такое поведение, конечно, не приходит им в голову и отнюдь не зависит от их воли и поведения{145}. Распутный буржуа обходит брак и предается втайне нарушениям супружеской верности; купец обходит институт собственности, лишая других собственности посредством спекуляций, банкротства и т.д.; молодой буржуа делает себя независимым от своей собственной семьи, когда он в состоянии это сделать, – он практически упраздняет для себя семью. Но брак, собственность, семья остаются теоретически неприкосновенными, потому что они образуют практические основы, на которых воздвигла свое господство буржуазия, потому что они, в своей буржуазной форме, являются условиями, благодаря которым буржуа есть буржуа, – подобно тому как закон, который постоянно обходится, делает религиозного еврея религиозным евреем. Это отношение буржуа к условиям своего существования приобретает одну из своих всеобщих форм в буржуазной моральности. Вообще нельзя говорить о семье «как таковой». Буржуазия исторически придает семье характер буржуазной семьи, в которой скука и деньги являются связующим звеном и к которой принадлежит также и буржуазное разложение семьи, не мешающее тому, что сама семья продолжает существовать. Ее грязному существованию соответствует священное понятие о ней в официальной фразеологии и во всеобщем лицемерии. Там, где семья действительно упразднена, как у пролетариата, происходит как раз обратное тому, чт? думает «Штирнер». Там понятие семьи не существует вовсе, но зато местами несомненно встречается семейная склонность, опирающаяся на весьма реальные отношения. В XVIII веке понятие семьи было упразднено философами, потому что действительная семья уже начала разлагаться на вершине цивилизации. Разложилась внутренняя связь семьи, разложились отдельные части, которые входят в понятие семьи, например повиновение, пиетет, супружеская верность и т.д.; но реальное тело семьи, имущественное отношение, отношение, исключающее другие семьи, вынужденное сожительство – отношения, данные уже фактом существования детей, устройством современных городов, образованием капитала и т.д., – все это сохранилось, хотя и с многочисленными нарушениями, потому что существование семьи неизбежно обусловлено ее связью со способом производства, существующим независимо от воли буржуазного общества. Разительнее всего проявилась эта неизбежность во время французской революции, когда семья была на одно мгновение почти совсем отменена законом. Семья продолжает существовать даже в XIX веке, только процесс ее разложения сделался более всеобщим – и это порождено не ее понятием, а более высоким развитием промышленности и конкуренции; семья все еще существует, хотя ее разложение давно уже провозглашено французскими и английскими социалистами и через французские романы проникло наконец и к немецким отцам церкви.
Еще один пример господства идеи в обыденной жизни. Так как школьные учителя могут по поводу ничтожной оплаты их труда утешаться святостью того дела, которому они служат (чт? возможно только в Германии), то Jacques le bonhomme действительно верит, что эта фразеология есть причина их низких окладов (стр. 100). Он верит, что «Святое» имеет в современном буржуазном мире действительную денежную стоимость, он верит, что если бы «Святое» было упразднено, то скудные средства прусского государства (об этом, между прочим, см. у Браунинга{146}) увеличились бы в такой степени, что каждый сельский учитель вдруг стал бы получать министерский оклад.
Это – иерархия бессмыслицы.
«Замыкающий камень этого величественного собора» – как выражается великий Михелет{147} – иерархии является «подчас» делом «Некто».
«Подчас людей подразделяют на два класса, на образованных и необразованных». (Подчас обезьян подразделяют на два класса, на хвостатых и бесхвостых.) «Первые занимались, поскольку они были достойны своего названия, мыслями, духом». Им «в послехристианскую эпоху принадлежало господство, и они требовали за свои мысли… почитания». Необразованные (животное, ребенок, негр) «бессильны» против мыслей и «становятся им подвластны. Таков смысл иерархии».
«Образованные» (юноша, монгол, Новый) опять, стало быть, занимаются только «Духом», чистой мыслью и т.д., они – метафизики по профессии, в конечном счете гегельянцы. «Поэтому» «необразованные» – не-гегельянцы. Гегель был бесспорно «наиобразованнейшим»[149] гегельянцем, а потому у него «ясно видно, как именно образованнейший человек тоскует по вещам». Дело в том, что «образованный» и «необразованный» и внутри себя сталкиваются друг с другом, и притом в каждом человеке «необразованный» наталкивается на «образованного». А так как в Гегеле проявляется наибольшая тоска по вещам, т.е. по тому, чт? составляет удел «необразованного», то здесь обнаруживается также, что «наиобразованнейший» человек есть вместе с тем и «необразованнейший». «Здесь» (у Гегеля) «действительность должна полностью соответствовать мысли, и ни одно понятие не должно быть лишено реальности». Это значит: здесь обычное представление о действительности должно целиком и полностью получить свое философское выражение, но при этом Гегель воображает, наоборот, что, «стало быть», каждое философское выражение создает соответствующую ему действительность. Jacques le bonhomme принимает иллюзию, которую Гегель питает по отношению к своей философии, за чистую монету гегелевской философии.
Гегелевская философия, которая, в виде господства гегельянцев над не-гегельянцами, выступает как высшее увенчание иерархии, завоевывает последнее всемирное царство.
«Система Гегеля была высшей деспотией и единодержавием мышления, всесилием и всемогуществом духа» (стр. 97).
Здесь мы попадаем, таким образом, в царство духов гегелевской философии, которое простирается от Берлина до Галле и Тюбингена, в царство духов, историю которого написал господин Байрхоффер{148}, а соответствующий статистический материал собрал великий Михелет.
Подготовкой к этому царству духов явилась французская революция, которая «только всего и сделала, что превратила вещи в представления о вещах» (стр. 115; ср. выше Гегель о революции, стр. [162 – 163]). «Так, люди оставались гражданами» (у «Штирнера» оно помещено раньше, но ведь «Штирнер изрекает не то, что имеет в виду; с другой стороны, то, что он имеет в виду, – неизрекаемо», Виганд, стр. 149) и «жили в рефлексии, обладая неким предметом, над которым рефлектировали, перед которым» (per appos.[150]) «испытывали благоговение и страх».
«Штирнер» говорит в одном месте на стр. 98: «Дорога в ад вымощена благими намерениями». Мы же скажем: дорога к Единственному вымощена дурными дополнениями[151], приложениями, которые играют у него роль заимствованной им у китайцев «небесной лестницы», служат ему «канатом объективного» (стр. 88), на котором он проделывает свои «блошиные прыжки». После всего этого для «новой философии или нового времени», – а с момента наступления царства духов новое время и есть не что иное, как новая философия, – было нетрудно «превратить существующие объекты в представляемые, т.е. в понятия» (стр. 114), – продолжателем этой работы и является святой Макс.
Мы видели, как наш рыцарь печального образа еще «до того как возникли горы»{149}, которые он потом сдвинул с места своей верой, еще в начале своей книги несся во весь опор к великой цели своего «величественного собора». Его «ослик» – в этой роли фигурирует приложение – еле успевал перебирать ногами; наконец, теперь, на стр. 114, наш рыцарь достиг своей цели и с помощью могучего «или» превратил новое время в новую философию.
Тем самым древнее время (т.е. древнее и новое, негритянское и монгольское, но, собственно говоря, только доштирнеровское время) «достигло своей конечной цели». Мы можем теперь раскрыть секрет, почему святой Макс озаглавил всю первую часть своей книги «Человек» и выдал всю свою историю чудес, призраков и рыцарей за историю «Человека». Идеи и мысли людей были, разумеется, идеями и мыслями о себе и о своих отношениях, были их сознанием о себе, о людях вообще, – ибо это было сознание не отдельного только лица, но отдельного лица в его связи со всем обществом, – и обо всем обществе, в котором люди жили. Независимые от них условия, в которых они производили свою жизнь, связанные с этими условиями необходимые формы общения и обусловленные всем этим личные и социальные отношения должны были, – поскольку они выражались в мыслях, – принять форму идеальных условий и необходимых отношений, т.е. получить свое выражение в сознании как такие определения, которые происходят из понятия человека вообще, из человеческой сущности, из природы человека, из человека как такового. То, чем были люди, чем были их отношения, явилось в сознании в качестве представления о человеке как таковом, о способах его существования или о его ближайших логических определениях. И вот после того как идеологи предположили, что идеи и мысли управляли до сих пор историей, что история этих идей и мыслей и есть единственная, существовавшая до сих пор история; после того как они вообразили, что действительные отношения сообразовались с человеком как таковым и его идеальными отношениями, т.е. с логическими определениями; после того как они вообще историю сознания людей о себе превратили в основу их действительной истории, – после всего этого не было ничего легче, как назвать историю сознания, идей, Святого, установившихся представлений историей «Человека» и подменить ею действительную историю. Святой Макс отличается от всех своих предшественников только тем, что он ничего не знает об этих представлениях, – даже в состоянии их произвольной обособленности от действительной жизни, продуктом которой они явились, – и все его ничтожное творчество ограничивается тем, что в своей копии гегелевской идеологии он обнаруживает незнание даже копируемого оригинала. – Уже отсюда понятно, каким образом может он своей фантазии об истории Человека противопоставить историю действительного индивида в форме Единственного.
Единственная история совершается сначала в стоической школе в Афинах, затем почти целиком в Германии и, наконец, на Купферграбене{150} в Берлине, где воздвигнул свой замок деспот «новой философии или нового времени». Уже отсюда видно, о каком исключительно национальном и местном деле идет здесь речь. Вместо всемирной истории святой Макс дает несколько, к тому же крайне скудных и неверных, толкований по поводу истории немецкой теологии и философии. Если иной раз мы и покидаем, по видимости, пределы Германии, то лишь для того, чтобы утверждать, будто дела и мысли других народов, например французская революция, «достигают своей конечной цели» в Германии, и именно на Купферграбене. Приводятся только национально-немецкие факты, обсуждаются и толкуются они на национально-немецкий лад, и результат всегда получается национально-немецкий. Но и это еще не все. Образ мыслей и образование нашего святого – не только немецкие, но и насквозь берлинские. Роль, отводимая гегелевской философии, есть та самая, которую она играет в Берлине, – Штирнер смешивает Берлин с миром и с мировой историей. «Юноша» – берлинец; добрые бюргеры, то и дело встречающиеся в книге, – берлинские филистеры, завсегдатаи пивных. Исходя из таких предпосылок, можно прийти только к результату, ограниченному тесными национальными и местными рамками. «Штирнер» и вся его философская братия, среди которой он самый слабый и невежественный, являют собой практический комментарий к бравым стишкам бравого Гофмана фон Фаллерслебена:
Лишь в Германии, лишь в Германии
Я хотел бы жить всегда{151}.
Местный берлинский вывод нашего бравого святого, гласящий, что мир «весь вышел» в гегелевской философии, позволяет ему без больших издержек основать свое «собственное» всемирное царство. Гегелевская философия все превратила в мысли, в Святое, в привидение, в дух, в духов, в призраки. С ними-то «Штирнер» и будет сражаться, он победит их в своем воображении и на их трупах воздвигнет свое «собственное», «единственное» всемирное царство «во плоти», всемирное царство «целостного человека».
«Потому что наша брань не против крови и плоти, но против начальств, против властей, против мироправителей тьмы века сего, против духов злобы поднебесных» (Послание к эфесянам, 6, 12).
Теперь «Штирнер» «обул ноги в готовность» сражаться с мыслями. За «щит веры» ему нет нужды «браться», ибо он никогда не выпускал его из рук. Вооружившись «шлемом» гибели и «мечом» неразумия (ср. там же{152}), он идет в бой. «И дано было ему вести войну против Святого», но не было дано «победить его» (Откровение Иоанна, 13, 7).